Текст книги "Линия фронта"
Автор книги: Юрий Авдеенко
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Большинство людей задрали головы вверх и смотрели на репродукторы, над которыми плыли далекие облака.
– Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Вместе с Красной Армией поднимаются многие тысячи рабочих, колхозников, интеллигенции на войну с напавшим врагом. Поднимутся миллионные массы нашего народа. Трудящиеся Москвы и Ленинграда уже приступили к созданию многотысячного народного ополчения на поддержку Красной Армии. В каждом городе, которому угрожает нашествие врага, мы должны создать такое народное ополчение… Все силы народа – на разгром врага! Вперед, за нашу победу!
В город еще не привозили раненых. И разрывы зенитных снарядов, похожие на цветы кувшинок, не белели в небе. Первые похоронные пока где-то шли долгой почтой. И война для туапсинцев была неблизкой и призрачной, как смерть.
Когда Сталин кончил говорить и по радио стали петь, народ начал расходиться. Они тоже пошли. Глаза у матери были заплаканные. Она сжимала в руке платок и часто подносила его к лицу. Шли медленно. И песня преследовала их:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой —
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
От этой песни по коже бежали мурашки. И хотелось стать большим, сильным. И Степка не понимал, почему плачет мать. Он ни на секунду не сомневался, что отец вернется живым, вернется победителем! Он сильный и смелый.
Однажды Степка попал с отцом в передрягу. Меньше года назад. В октябре. Взял его отец на рыбалку. Косяки ставриды тогда двигались. И ее очень здорово было ловить на самодуры.
Отец разбудил Степку затемно. Взяв самодуры и сумку с едой, они пошли предрассветными улицами. Влажные и в безлюдии своем необычные, улицы выглядели застывшими, и Степке казалось, что они с отцом идут вдоль большой, промытой фотографии. Степка еще подумал, зачем декорации в театре рисуют художники. Лучше бы взять большое фото. Поставить на сцену. И все будет, как в жизни.
Только в порту, когда они уже спустили лодку на воду, отец вспомнил, что не захватил запасное грузило. Отец был в сандалиях, в черных, но уже выгоревших спортивных брюках и фланелевой рубашке, красной, с синими клетками.
– Ерунда получается, Степан. – Это он про грузило. – Но возвращаться не будем. Плохая примета: возвращение. Удача не выйдет.
Он велел сыну сесть за руль, а сам закурил и взял весла.
– Капитан! – крикнул он. – Держи курс на ворота.
В гавани волны были ручные. Они мерно облизывали берег, шумели тихо-тихо, словно знали, что город спит, и боялись разбудить его.
Однако едва лодка вышла за мол, как сразу стало ясно – в море свежо.
– Хорошо! – качнул головой отец и приналег на весла.
Волны встречались широкие и длинные. Лодка легко понимала их. Осторожно взбиралась наверх, затем поспешно скользила вниз. Но дух у Степки в груди не захватывало. Было весело, радостно.
Солнце пряталось еще за Тремя Братьями. Небо над их вершинами светлело. И очень нежно оттенялась голубизна выси и белые крылья размашистых облаков, которые ветер ловил где-то у горизонта и гнал к городу, словно это были большие лодки.
Отец ловко работал веслами. Мускулы вздымались под его рубашкой, и уключины повизгивали ласково, точно маленькие щенки.
Повернувшись, Степка видел, как удаляется берег, как мельчают, сливаясь в одно серо-зелено-белое, улицы, деревья, дома… И уже нельзя было различить их улицы, их дома… Был только город, который горы прижали к морю. И старый горбатый сторож – волнорез…
Ставрида клевала жадно. Отец и сын каждый раз вытаскивали самодуры, когда на них трепыхалось четыре, а то и пять рыбешек. Но потом случилось то, чего опасался отец. Рыба откусила у него грузило. Она сама попалась на крючок, большая, размером со Степкину руку. Вначале отец сказал, что это катаран, потом, что рыба белужьей породы, а через минуту – акульей породы. Словом, гадал…
Они стали по очереди ловить одним самодуром, но это было неинтересно. Отец предложил:
– Вернемся? Свежает…
– Можно, – согласился Степка. На дне лодки хлюпала вода и блестело больше сотни ставридок. Отец насвистывал «Катюшу», весла без брызг врезались в волны.
Берег приближался. Еще не было заметно, что воды между лодкой и берегом поубавилось. Но словно пыль стала рассеиваться над городом, и проступили контуры улиц, домов, вначале больших и белых, а потом и мелких, с темными драночными крышами.
Еще минут пять – и они войдут в гавань. Однако Степка не подозревал, что именно между волнорезом и молом их поджидает испытание. Волны, которым уж очень было вольготно в открытом море, потеряли здесь всю свою важность. Они теснились, лезли друг на друга, разбиваясь о поросшие зеленым мхом камни волнореза, катились к молу, ударялись о него, вздымаясь веером брызг, охали, шипели, отползая назад. Но их накрывали новые волны. И все повторялось бесконечное количество раз…
Руль точно ожил, он, как рыба, вырывался из мальчишеских рук. А отец не мог бросить весла и прийти сыну на помощь. Он только смотрел серьезно и говорил спокойным голосом:
– Держи прямо, сынок! Упрись ногами. Прижимай руки к корпусу…
А сам все время работал веслами, стараясь держать (это было очень трудно) лодку на одинаковом расстоянии от волнореза и мола. Вскоре поняли, что это им удается, что вероятнее всего их не выбросит на волнорез и не ударит о мол. Но самое трудное было еще впереди. Для того чтобы войти в ворота гавани, следовало совершить маневр, развернуть лодку на 90 градусов и поставить ее правым бортом под удар волн. Лодка могла легко перевернуться, и этого нельзя было не понимать. Но лицо у отца было спокойным и мужественным, он ободряюще улыбался. Когда оказались против ворот, он опустил весла и стал всматриваться в море. Вот прошла очень большая волна. Отец крикнул:
– Считай.
– Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…
Десятая волна оказалась маленькой.
– Право руля! – крикнул отец, взмахнув веслами.
Четвертая волна сильно качнула лодку, но пятая не успела. Стремительно они влетели в гавань.
Отец поднял весла в лодку, вынул из нагрудного кармана мокрую пачку папирос. Спросил у Степки:
– Сколько тебе нынче лет?
– Двенадцатый.
– Не испугался?
– Нет.
– Считай себя на год старше.
3
Сколько же сейчас лет Степану? По отцовскому подсчету, наверное, никак не меньше шестнадцати. Один лишь тот день, когда погибла мать Ванды, года стоит. И когда Степку в заброшенной пивной бомбежка прихватила – пострашнее было, чем в лодке. А ночь в Георгиевском? А на батарее Кораблева?
Да. Не к липу ему короткие штанишки.
– Я останусь здесь, – говорит он Любаше. – Буду работать вместе с вами.
– Решение, достойное мужчины, – как-то вяло острит она. Берет носилки и кивает: – Пойдем к бригадиру.
Бригадир рядом.
– Это мой брат Степка. Он будет работать с нами.
Костлявая женщина с большими чистыми глазами вытаскивает из кармана куртки замусоленный, согнутый пополам блокнот и обломком химического карандаша пишет его фамилию.
– Я внесла тебя в список, Степан, – говорит она. – Теперь ты получишь право на обед.
– Спасибо, – говорит он. Хорошее это слово, емкое.
Задание простое. Вначале Степка бы сказал, что очень даже легкое. Выбирать кирпичи из-под обломков. Через час или немного больше у него заболела поясница. Он догадывался, что у женщин, которые работали рядом с ним, тоже болели поясницы. Время от времени они разгибались и, положив руки на бедра, по нескольку секунд стояли неподвижно, и лица их сковывала гримаса боли.
Женщины в бригаде были разных возрастов, разных характеров и конечно же разной внешности. Особенно запомнились ему две.
Анну Парамоновну в бригаде называли просто – «мать». Ей было лет пятьдесят, может, больше, может, меньше. Трудно сказать точно. Потому что Степана смущали ее седые волосы и удивляла кожа на руках и лице, которая была гладкой и блестящей, как у молодой женщины. Мать редко произносила слова, больше молчала. И никогда за весь рабочий день, если не считать минут десять – пятнадцать, потраченных на обед, не отдыхала.
Остальные отдыхали. Женщины утомлялись быстро и каждый час минут по пять – десять сидели в тени, вытирая пот, и тихо переговаривались.
Анна Парамоновна всегда оставалась на ногах. Неторопливо и хмуро она выковыривала кирпичи из-под обломков и складывала их в штабеля.
– Мать, – звал кто-нибудь, – присядь с нами. Умаялась же…
Но Анна Парамоновна ничего не отвечала, словно обращались не к ней, а к кому-то другому. И только когда на улице Шаумяна появлялась почтальонша, мать разгибала спину, выходила к дороге и с надеждой смотрела на почтальоншу, на ее сумку… А та, словно виноватая в чем-то, пожимала плечами и прятала глаза.
Работала с ними и Соня – красивая гречанка с очень черными волосами. Они лежали у нее на плечах, густые, с загнутыми вверх концами. Ресницы у Сони были длинные, а глаза карие, быстрые. Соня казалась всего года на три старше Любаши. Когда мужчины проходили мимо, то останавливались, заговаривали, шутили обыденно. Но на лице у Сони не появлялась улыбка, а взгляд оставался твердым и равнодушным.
Между Анной Парамоновной и Соней существовала какая-то душевная близость. Обе молчаливые, замкнутые, они словно прикоснулись к одному общему горю… Позже Степка узнал, что так оно и есть. У Анны Парамоновны был сын, которого любила Соня. Он воевал. И последнее письмо от него пришло более чем полгода назад…
Домой Степка и Любаша добирались затемно. А мать приходила еще позже. Степка закрывал ставни, Любаша завешивала окна байковыми одеялами. Зажигали коптилку. И сидели у стола в ожидании. Мать всегда приносила что-нибудь поесть. И дети радостно смотрели на ее потертую старенькую корзинку.
В тот вечер, когда пришло письмо от военфельдшера Сараевой, они вернулись домой совершенно разбитыми. Степка потому, что работал только первый день. И с непривычки у него ныли и руки, и ноги, и поясница. На Любашу сильно подействовало письмо. И она была не в себе. И весь день молчала, будто у нее пропал голос.
Ставни Степка закрыл. Но одеялами окна не завесили. И свет не зажгли. И прямо в одежде легли на кровати. Долгое время не говорили ни слова. Потом он спросил:
– Матери скажешь?
– И не подумаю.
– Она же будет ждать письма от отца. Спрашивать нас каждый вечер. А мы должны лгать.
– Правда убьет ее…
– Отец об этом должен сам думать. Он не имеет права заставлять меня лгать.
– А меня?
– Не знаю. Ты его оправдываешь. И ее тоже.
– Кого?
– Фельдшерицу.
– Я ее понимаю.
– Еще бы…
– Хватит дурью торговать, – устало сказала Любаша. – На фронте все иначе.
– Как иначе?
– Не знаю… Но там все по-другому.
– Ты говоришь загадками.
– Нет. Подумай – и согласишься сам.
– У меня нет сил думать, – признался Степка.
– Это другое дело… Может, отец ни в чем и не виноват. Может, этой Диане просто показалось, что он ее любит.
– Со страха?
– Со страха, – тихо согласилась Любаша. Помолчала. И потом добавила: – Я сама напишу письмо Сараевой. Сама. И она все поймет.
Кто-то поднялся по ступенькам. Затем постучал в дверь. Это была мать. Ее немного прихватил дождь. И волосы были мокрые, и старая жакетка тоже.
– Погода портится, – сказала она, войдя в комнату. Тут же спросила: – Писем нет?
– Нет, – ответил Степка.
– Нужно зажечь свет, – сказала Любаша.
4
«До свидания, дом. До свидания, мама, Любаша. Я вернусь сюда. Очень скоро. Вы только не скучайте. И не думайте, что меня разбомбило».
Эти слова или очень похожие на них Степка произнес мысленно, последний раз взглянув на дом тети Ляли, высвеченный ярким розовым закатом.
Подняв воротник пальто, Степка поежился. Ветер дул резкий, северный, холодный. И листья сыпались с деревьев и грустно шуршали на земле.
Решение было принято. А душа протестовала, тоскливо, робко. И ожидание неизвестности пугало, как осенняя ночь.
Нет, нет, нет, Степка не собирался бежать на фронт. Им владела другая цель – встреча с отцом. Он решил разыскать отца и поговорить с глазу на глаз.
Правда, беспокоило его, как он найдет госпиталь, в котором лежит отец. Ведь на конверте стоял лишь номер полевой почты. Однако в отличие от прежних отцовских писем конверт был проштемпелеван не полевой почтой, а отделением связи города Гагры Абхазской АССР.
Потому Степка и решил начать с Гагр…
В сорок втором году попасть в Абхазию было совсем непросто. Пассажирские поезда не ходили. Отправлялись лишь эшелоны с беженцами, с ранеными, прибывали составы с оружием, с солдатами. Все делалось скрытно, по ночам, когда поезда могли ползти вдоль берега, не опасаясь авиабомб, торпед немецких субмарин.
Станция – длинная, сумрачная. На втором пути застыл эшелон, составленный частью из теплушек, частью из длинных платформ, накрытых брезентом. Потом Степка увидел автоматчика, который шел вдоль состава тихо, как на прогулке. Он тоже обратил на мальчишку внимание. Остановился. Степка, словно между прочим, спросил его:
– Далеко едем?
Автоматчик улыбнулся и ответил:
– На курорт.
Степка понял: состав отправляется в тыл.
А уже темнело. И когда автоматчик отвернулся и пошел в другую сторону, к морю, которое еще отливало щедрой розоватостью, Степка взобрался на платформу и нырнул под брезент. Ящики были большие, плоские. Лежать под брезентом было тепло. Мальчишка пригрелся и уснул…
Ему и не снилось, что несколько часов назад немцы, сосредоточив в районе хутора Пелика 97-ю легкопехотную дивизию и группу войск генерала Ланца, нанесли удар в направлении Георгиевского, потеснили 9-ю гвардейскую стрелковую бригаду и продвигаются к городу по устью реки Туапсинки. Степке не могло присниться такое. Потому что это было не сном, а самой настоящей реальностью.
Проснулся он от грохота взрывов. Поезд двигался. Высунув голову из-под брезента, Степка различал во тьме горы и справа и слева. Тогда как по дороге в Гагры с правой стороны должно шуметь море. Значит, не в тыл, а совсем наоборот – к фронту двигался эшелон.
Вдруг, как плетью, хлестнули по составу трассирующие пули. И визг от них поднялся такой, будто где-то близко свинью резали.
Эшелон устало затормозил.
Позднее Степка не мог вспомнить, как оказался под откосом. Все-таки, видимо, взрывной волной его вышибло. А может, сам выпрыгнул с перепугу, безотчетно. И побежал прочь от поезда. Сквозь кусты, сквозь колючки…
До рассвета был страх. И свирепый холод. Карабкаясь по склону, Степка оступился и сорвался в воду. Горные речки чаще всего мелкие. Но вода в них ледяная, а течение цепкое. Оно поволокло мальчишку. И он долго не мог ухватиться ни за какой камень, потому что они были скользкие и не били его, а подталкивали бесцеременно, как это случалось в очереди за хлебом.
Наконец человек преградил ему путь. Не бревно, не зверь, а человек. Об этом свидетельствовали пуговицы на одежде. Как ни закаменела Степкина ладонь, металлические пуговицы на вымокшей одежде он почувствовал сразу. Обегая препятствие, течение развернуло мальчишку и ткнуло лицом в чью-то небритую, закостенелую щеку. Глаза его оказались на уровне каски, вокруг которой бело пенилась вода, загибаясь, как полумесяц.
Степка закричал. Но никакой звук не вплелся в гортанный клекот реки. И Степка догадался, что кричит мысленно.
Он выбрался на берег (как позднее понял – противоположный тому, с которого упал) и сел на камень. Первые минуты холода не замечал. Лишь дышал часто. И грудь была тесной, словно чужая рубашка. И немного покалывало внутри.
Луна не светила. Ночь по-прежнему густела, темная. Но глаза Степана уже приспособились к темноте. И он хорошо отличал небо от гор, которые чернели, непроницаемые, точно светомаскировка. А небо над ними было светлее, и речка, что перекатывалась с камня на камень, тоже была светлее гор, потому что вода кое-где пенилась. И создавалось впечатление, будто над речкой скользят тени.
Он долго и упрямо смотрел на то самое место. Но с берега трудно было поверить, что там, между камнями, лежит человек. Но Степка знал: лежит. Даже мелькнула мысль: вернуться, посмотреть… Наш ли, немец?
Вот тут-то озноб и охватил Степку. Всего, от пяток до макушки. Пальто (кепку он потерял, когда прыгнул с платформы), брюки, рубашка стали не просто мокрыми, а колкими, словно колючки. Он читал в какой-то книге, что упавший в речку герой снял с себя одежду, выжал ее, высушил на кустах. Степка, правда, забыл, когда это было – зимой, осенью или летом. Неважно! Главное, понял – нельзя сидеть без движения и ждать, пока замерзнешь.
Майку, трусы, рубашку, брюки он кое-как выкрутил. Пальто не осилил. Оно весило, казалось, не меньше тонны. Степка только помял его – и все…
Ночь понемногу теряла силу. Деревья незаметно выступали из темноты, присматриваясь к Степану. Одежда его дремала на кустах. В трусах и в майке он прыгал вокруг кустов и думал: «Стучу зубами, как конь копытами». От этой мысли на душе было чуточку теплее и жизнь не казалась пропащей. И страх таял, как таяла ночь…
Рубашка, конечно, была влажной, и брюки тоже, когда Степка надевал их. Но он решил: на теле высохнут быстрое. И это было правильно.
Осмелев, он подошел к речке и увидел труп немца в темной шинели. Немец остекленело смотрел в хмурое рассветное небо. И вода шевелила его волосы, как ветер ветки.
Степке подумалось, что вот сейчас кто-то может выстрелить. Пуля не пролетит мимо. И тогда он, Степка, тоже будет лежать, раскинув руки, а эта холодная быстрая вода станет шевелить его волосы. А мать и Любаша, конечно, заплачут, если узнают, что он погиб. Но как они узнают? Кто им об этом расскажет? Ветры, горы? Но такое бывает лишь в сказках. А отец вернется… Отец, конечно, вернется домой, потому что любит их всех. А эта фельдшерица просто брешет про все… И когда отец вернется и узнает про гибель сына, то задумается. Глухо и непременно печально скажет: «Степка никогда не слушался старших – вот и погиб, так и не став большим».
Были в тот час слезы на щеках Степана? Может, да, может, нет. Это неважно. Важно другое. Взяв под мышку пальто, по-прежнему мокрое, Степка решил шагать на запад, туда, где его дом, где его город.
Он знал: солнце всходит на востоке.
И хотя небо было серое, в тучах, все равно ночь начала отступать с востока. И Степка запомнил, где это. И пошел в противоположную сторону…
Увы, горы – не степь. Выяснилось, что нет никакой возможности идти прямо на запад.
Вначале гора преградила путь, выгнув свою спину до самых облаков. Потом овраг разинул темную пасть… Наконец, Степка вновь оказался на берегу речки. Но теперь она бежала к югу.
Где-то близко должна была пролегать железная дорога. Между тем найти ее Степка не мог. Он еще не догадывался, что ищет дорогу не на том берегу.
В полдень заморосил дождь. Отяжелевшие тучи едва держались в небе, цеплялись за склоны гор и стволы деревьев.
«И мать, и Любаша сейчас, конечно, плачут, – думал Степка. – А нужно не плакать, нужно ругать меня. Я заслужил это. Заслужил!»
Он брел наугад по каким-то заброшенным тропинкам, полянам, опушкам. Брел медленно, в такт монотонным, убаюкивающим звукам дождя. Пальто набросил на голову. Оно по-прежнему было мокрое и тяжелое, но все-таки согревало немного.
Потом сил не стало. Искрящиеся круги, мелкие и большие, поплыли перед глазами. Степка сел на влажные листья и прислонился к широкому стволу дуба.
Вспомнился подвал и заветный ящик с гранатами, патронами. «Ерунда все это. Самая настоящая ерунда… В кого я брошу гранату? Куда? У меня и силы нет, чтобы встать и поднять руку».
Но однако силы нашлись…
Автомобильный гудок Степка услышал далекий, но протяжный. Где-то там, за деревьями, была дорога.
Он бежал. Падал. Поднимался и вновь бежал. Он боялся, что машина уедет. И он опять останется в лесу, где так холодно, сыро и одиноко, где дня за три можно разучиться говорить.
Степка увидел машины. Сразу две. Буксирный трос соединял их, как рукопожатие. Гудел мотор, шлепала под колесами грязь. У машин, спокойно переговариваясь, стояли солдаты. Они были какие-то странные, чужие. И Степка понял – это немцы.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Чугунков сказал Иноземцеву:
– Тебе, Иван, в этом деле две прямые выгоды. Первая – жирок растрясешь, что молодому мужу очень нелишне. Вторая – славу отважного солдата за собой закрепишь. Вертись не вертись, а воинская биография твоя адъютантством подмочена. Ну а третья нас с тобой обоих касается. Выразить я ее прямо не могу. Но есть в этой «свободной охоте» что-то волнительное, как в смачной девке. Скоро и сам почувствуешь…
Они лежали в кустарнике близ склона сопки, накрытые плащ-палаткой, а хмурые тучи дремали над вершинами, роняя мелкий холодный дождь. Впереди, метрах в тридцати, протекал мутный ручей. И шум его сливался с шумом дождя. И говорить вполголоса можно было спокойно, не печась о том, что немцы услышат. А они прятались близко, на той стороне…
Сплошной линии фронта, как бывает в степях, на равнине, здесь, в горах, не было. По разведданным, на противоположной стороне ручья, в седловине, находилось до роты егерей. На левом склоне, ближе к ручью, выставлен сторожевой пост. Место там каменистое, с кустарниками, просматривается плохо. Именно здесь и решил Чугунков, когда стемнеет, перебраться в тыл противника.
Иноземцев и Чугунков шли в разведку. Выражение «свободная охота», пожалуй, точнее всего определяло смысл рейдов в тыл врага, которые совершали небольшие группы воинов. По два, по три человека – такому количеству людей удобнее было маневрировать, прятаться в горах, избавляться от преследования – они переходили линию фронта, не имея определенной конкретной задачи, но руководимые той общей сверхзадачей, которая стояла перед каждым советским человеком.
Чугунков однажды уже ходил по тылам противника. На его счету был взорванный продовольственный склад и восемь гитлеровцев.
Адмирал Жуков сдержал слово. Иван Иноземцев служил теперь в разведроте. И сегодня был напарником Чугункова.
Вечер приближался. Если еще четверть часа назад Иноземцев мог разглядеть каждый камешек у ручья, то сейчас темнота скрадывала очертания, и получалось так, будто камни были вовсе не камни, а кругляши из глины. И теперь вода размочила их, и они расползлись, образуя темную бугристую массу.
– Скоро пойдем, – сказал Чугунков. – Ты только не отставай и не пыхти, как самовар, пыхтеть ты горазд…
Чугунков говорил смешливо. Может, боялся. И просто взбадривал себя шутками, словно водкой. А Иноземцеву было наплевать на смерть, и на немцев, и на их тылы. Он все думал о письме Нюры. И вертелась в памяти одна строка: «Папе велено уехать из города, и мама с ним подается, а я остаюсь на оборонительных работах».
– Слушай, – сказал он наконец Чугункову. – А как понять, если человеку вдруг велено уехать из города?
– Смотря из какого города и смотря какому человеку.
– Из Туапсе. А человек – это тесть мой.
– Может, он специалист видный. Или пост ответственный занимает.
– Туберкулезный он. В горах прячется.
– Тогда по медицинским причинам, – уверенно сказал Чугунков. – В наших горах влажность шибко высокая.
– По медицинским причинам… Похоже, что это правда, – согласился Иноземцев.
– Пошли! – приподнимаясь, сказал Чугунков решительно, однако тихо.
Иван встал и, сильно согнувшись в туловище, двинулся вперед за Чугунковым. Небо ушло за спину. А кустарники, казалось, прыгнули на плечи. Потом пришлось лежать у ручья за камнями. Кто-то швырнул в темноту ракету. И она озарила и горы, и ручей, и капли дождя. И было красиво, как на празднике. Но вскоре опять опустилась темнота. И они, перепрыгивая с камня на камень, одолели ручей. И дальше шли без остановки и без разговора, шли быстрым шагом, осматриваясь по сторонам.
Так миновал час. Чугунков остановился. Иноземцев, который все-таки немного отстал, замедлил шаг. Приблизившись, он увидел, что Чугунков вглядывается в компас. Светящиеся стрелки дрожали, точно лист на ветру.
– Все правильно, – сказал Чугунков. – Теперь мы далеко от линии фронта. Теперь можно и закурить.
Он, кажется, полез за кисетом, но в этот момент сноп света необыкновенной яркости ударил им в глаза. И рядом хрипло прокричали:
– Achtung! Das ist russisch![9]9
Берегись! Это русский! (нем.).
[Закрыть]
Чугунков метнулся в сторону, но лес и спереди, и сзади, и со всех сторон был не просто светлым, а более светлым, чем в погожий солнечный день.
Иноземцев не шевельнулся. Он не помнит, по какой счастливой причине указательный палец его правой руки оказался на спусковом крючке автомата, который он прятал от дождя под плащ-палаткой. Он не может объяснить, почему ствол автомата не был опущен вниз, а торчал поперек туловища. Иван нажал спусковой крючок. И наступила темнота… И кто-то завопил отчаянно и жутко, словно надеялся криком оборвать автоматную очередь.
Они напоролись на прожекторный пост немцев. Видимо, первые же выстрелы Иноземцева угодили в отражатель. И прожектор был выведен из строя. И не один прожектор. Может, гитлеровцы стояли кучкой. И пули Ивана скосили их всех. Только погони не было. А стрельба, беспорядочная, для самоуспокоения, началась минут через пять, когда Иноземцев и Чугунков были уже далеко.
2
Рассвет они встретили в старой штольне. Наткнулись на нее случайно. Шли по какой-то заброшенной, прорезанной дождями дороге. А небо стало сереть и даже белеть на востоке. Тогда Чугунков решил маленько забраться в гору, чтобы поглядеть окрест. И полез, с хрустом давя твердыми подошвами стебли кустарника, жмущегося к земле.
Иноземцев присел на камень, блаженно вытянул ноги. Они были такими тяжелыми, точно из сырого дерева. И когда Иван закрыл глаза, ему показалось, что ноги гудят. Гудят, словно натянутые провода. Он давно привык к запахам сырости, прелого листа и прокисших портянок. И его насторожило, если бы вот этот наступающий рассвет нес какие-то другие запахи. Но все было нормально. Все пахло так, как вчера, как неделю назад и месяц… И только запах волос Нюры до сих пор помнился Ивану. И от воспоминаний начинала кружиться голова, и томление наступало под сердцем. Благодарность к молодой женщине, жене, сумевшей пробудить в его душе такое сладкое, хорошее чувство, переполняла Ивана. И он знал, что его не убьют на войне и что он будет жить долго, а может, и вообще не умрет… А если и умрет, то все равно вновь родится в каком-нибудь другом мире. Потому что верил в законы, услышанные от умных людей: ничего и никогда не исчезает бесследно, а переходит из одного состояния в другое. Так неужели без всякого-всякого следа исчезает душа!
Он на эту тему говорил с Чугунковым часа два назад, когда они сбавили темп и пошли средним шагом. И говорить можно было не задыхаясь.
Выслушав, Чугунков засмеялся, по дурной привычке произнес нехорошее слово. Потом опять засмеялся. И, наконец, заключил:
– Счастье, что ты не философ, а только завбазой. От твоей философии весь мир бы со смеху подох… Ну хорошо… Допустим, душа бессмертна. Хотя это, конечно, мракобесие. Но почему ты думаешь, что непременно родишься в обличье другого человека? А вдруг ты крокодилом на белый свет появишься или гадом?..
Не нашелся что возразить тогда Иван. Засопел только. А вот сейчас его будто бы осенило…
Из-за поворота, прикрытого высоким дубом, на котором облетели еще не все листья, появилась фигура человека. Иноземцев скатился с камня, выбросил вперед руку с автоматом. Хорошо, что, присмотревшись, опознал Чугункова. Чертов сын! Лез на гору, а появляется со стороны дороги.
– Ты предупреждай, – недовольно сказал Иван.
– Топаем. – Чугунков словно не замечал хмурого взгляда товарища. – Берлогу я вместительную отыскал. Взвод запихнуть можно.
Они пошли к дубу. Свернули вправо. И метров пятнадцать поднимались вверх по белой, словно из кости, расщелине. Минуты через две они оказались на площадке, вокруг которой стеной мрачнел кустарник. Вход в штольню был наполовину засыпан землей, обвалившейся, видимо, очень давно. И на земле на этой тоже вырос кустарник, закрывая остаток входа почти полностью.
Опустившись на колени, Чугунков раздвинул ветки и вполз в штольню. Иноземцев огляделся по сторонам, убедился, что все спокойно, ничего подозрительного нет, и только тогда последовал за Чугунковым. Штольня была сухой и достаточно высокой. Во всяком случае, Иноземцев, который был пониже Чугункова, мог стоять во весь рост, не сгибаясь.
Чугунков сказал:
– Задача наша в данный момент такая: поесть и хорошо отдохнуть. Восстановить силы. Дальше не пойдем. Действовать будем в этом районе. И в основном вечером. Днем светло. Сразу влипнем. Ночью фриц бдителен. Вечер – наше время. Задача ясна? Отвечай. Или ты забыл, что я старший?
– Ясна.
Они открыли банку мясных консервов, выпили водки из алюминиевой фляжки. Постелили плащ-палатки. Легли на них. И накрылись шинелями.
– Слушай, – сказал Иноземцев. – Если душа не умирает, то, может, действительно она из одного облика в другой переходит. Может, вчера тигр был, но прикончили его охотники, и душа в человека народившегося переселилась. Тогда многое понятным становится. Ведь бывает человек не человек, а собака. Или слон. Или женщина – чистая кошка. А может, душа ее до этого в кошке сидела… Как ты думаешь, правильно я рассуждаю?
– Ты не баптист? – спросил Чугунков.
– Я русский, – обиделся Иноземцев. Помолчал немного, потом сказал: – А что?
– Ничего… Замашки у тебя сектантские. Давай спать…
Но Иноземцев еще долго не мог уснуть. И все думал, думал… И жалел, что не имеет высшего образования. Впервые в жизни жалел. Вот, может, пришло ему в голову гениальное открытие, может, угадал он, Иноземцев, самую суть бытия. Да только кто ему поверит, бывшему заведующему базой продовольственных и промышленных товаров.
3
Сон взбодрил их, вернул силы. И, проснувшись, они почувствовали себя крепкими и свежими, способными идти дальше долго и неутомимо.
– Маленько выпьем на дорожку, – предложил Чугунков.
Иван согласился. Приложились к фляжке. Потом закурили. Когда погасли самокрутки, Чугунков осторожно раздвинул кусты, посмотрел. Он увидел мокрые безлистные ветки, серое небо. Было десять минут пятого.
– Через час совсем стемнеет, – шепнул он Иноземцеву. – Двинем. Самое время.
Они пошли. И хворост и ветки предательски трещали под сапогами. Чугунков поклялся:
– Вернусь, обязательно сошью чуни из конской кожи. Чуни для такого дела – лучшая что ни на есть обувь. Шагаешь, как кот, и никто не услышит.
– Несолидно, – возразил Иноземцев.
– Что несолидно?
– Разведчику Красной Армии обуваться, как бродяге.
Чугунков выругался, но спорить не стал. Они опять вышли к дубу, на ту старую, заброшенную дорогу. Прильнули к дереву. Оглянулись. Все было спокойно. Тогда Чугунков показал рукой направление. И они пошли по дороге вниз, ступая ближе к склону горы. Тонкие деревья на противоположной стороне дороги, окутанные кустами ежевики, надежно прикрывали разведчиков с запада. Но появись кто-нибудь спереди – и получилась бы отличная ловушка. И оба это понимали. И торопились.