355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Авдеенко » Линия фронта » Текст книги (страница 19)
Линия фронта
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:36

Текст книги "Линия фронта"


Автор книги: Юрий Авдеенко


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Вечером Нина Андреевна, Степка, Нюра, Жора сидели вокруг стола в тети Лялиной квартире. Перед матерью лежал лист желтоватой оберточной бумаги. В руке она держала карандаш.

Жора предложил:

– Начать лучше всего с переломного момента в боях за Туапсе. Прямо так и записать. Двадцать пятая годовщина Великой Октябрьской социалистической революции и выступление Верховного Главнокомандующего товарища Сталина вдохновили советских людей на новые боевые подвиги.

– Хорошо, – сказала Нюра.

– Я первым докладчиком в гараже слыл, – ответил бывший шофер и продолжал: – Двадцать шестого ноября сорок второго года войска Черноморской группы перешли в наступление и двадцатого декабря окружили и полностью разгромили немцев на горе Семашхо.

– А может, не полностью? – с сомнением спросила Нина Андреевна.

– Кашу маслом не испортишь, – махнул рукой Жора.

– Мама, – сказал Степка. – Нужно подробнее остановиться на ноябрьских праздниках. Сравнить, как тогда было и как сейчас.

Степка хорошо помнил тот холодный осенний день…

В городе вывесили флаги. Их прикрепили через каждые сто метров на стенах уцелевших домов и на стенах, за которыми домов больше не было.

Ветер трепыхал полотнища. Они то вертелись, то вздрагивали, то громко хлопали. И беспокойством своим, и яркостью оживляли улицы. Так их могли еще оживить только дети.

Ломоть оштукатуренной стены, почтовый ящик с тусклым латунным гербом. И яркий красный флаг… Это нельзя представить. Это нужно повидать. Очутиться в той обстановке, пережить ночные тревоги, дневные налеты…

7 ноября 1942 года немцы бомбили город жестоко.

Эти дни Мартынюки снова провели на Пасеке. Едва вышли на окраину Краянска, ступая в гору по узкой глиняной канавке, поравнялись с первым домом, возле которого тоскливо блеяла коза цвета облущенных подсолнухов, как над городом взвыли сирены. Море под низкими тучами было пасмурным, и волны круто наваливались на мол, выплевывали брызги. Белые, без всяких солнечных бликов…

Самолеты легли, как буквы. Маленькие черные буквы на блеклом небе. Они появились одновременно с пяти сторон. Зловещая звезда выросла над городом. И концы ее явственно сближались. Монотонный, въедливый гул усиливался с каждой секундой. И самолеты больше не походили на буквы. Обыкновенные самолеты с черными крестами на крыльях, нормальные, непохожие ни на коршунов, ни на акул.

Белые одуванчики – зенитные снаряды разрывались очень красиво – покачивались в воздухе. Но самолеты не меняли курса.

Любаша тогда насчитала их сто пять.

Потом один самолет внезапно разломился на части. Два других, размалеванных пламенем, быстро падали в сторону.

Подняв фонтаны брызг, рухнул в море четвертый…

Хрипела, запутавшись в петле, коза цвета облущенных подсолнухов. Степка подпрыгивал от радости…

Мать ответила:

– Про праздники – это ты хорошо, сынок, вспомнил.

– Нужно бы сравнить Туапсе с крепостью, – сказал Степка. – Правда, вокруг крепости должны быть стены. Так полагалось в древние времена. Но и здесь горы и люди. Всех назвать надо бы, да как это сделаешь. Тогда хоть девчонок – радистку Галю, Любашу…

Когда Степка сказал про Любашу, слеза, точно капля дождя, шлепнулась на листок, который лежал перед матерью. И бывший шофер Жора укоризненно посмотрел на парня, а стоявшая за спиной Нины Андреевны Нюра приставила указательный палец ко лбу и многозначительна им повертела. В комнате установилась грустная, кладбищенская тишина.

– Может, не выдержала ран доченька, – сказала Нина Андреевна. – Может, и живой ее давно нет. Ведь ни одного письма не прислала…

Никто не поднимал глаз. Все молчали.

Но хоронили Любашу они слишком рано…

Любаша вернулась на следующий день, когда дождь перестал и солнце растопырило глаза и, казалось, не могло наглядеться на землю. Было еще скользко. И глина, и листья, и камни блестели водой. А Любаша совсем неумело ходила на костылях. Но Степка узнал ее, едва она появилась под горой. Сердце раньше, чем голова, поняло, что случилось. И сжалось в комочек. Может, захотело остановиться. Степка побежал вниз быстро, подгоняемый страхом. И встреча их была нерадостной. Скулила дворняга Талка. Степка шмыгнул носом. А Любаша смотрела на брата смущенно и жалостливо. Она была в темно-синей юбке, в таком же красивом кителе. Справа на груди у нее светлел, переливаясь золотом, орден Отечественной войны.

– На вокзал нужно сходить, – как-то очень обыкновенно, очень буднично сказала Любаша. – Чемодан там в камере хранения.

– Хорошо, – сказал Степка. – Потом сбегаю.

– Конечно, потом, – сказала Любаша. – Гору как размыло.

– Двое суток дождь лил словно из ведра.

– Двое суток – немного, осенью неделями льет. – Опираясь на костыли, она тяжело ступила в гору, не оборачиваясь, спросила: – Как вы тут?

– А что с нами станет? Дом ремонтируем. Шофер Жора у нас живет.

– Рука у него в порядке?

– Нет, усохла.

– А меня вот тоже… Видишь?

– Вижу.

– Потому и не писала.

– Зря…

– Знаю, что зря.

– Мать плакала. Все похоронную ждала.

– Лучше бы похоронная…

– Это только кажется… Главное – жива. И лицо цело. Ведь ты красивая…

– Отец пишет?

– Да. Ранен был. Теперь снова воюет.

– А про Сараеву?

– Ни слова… Пишет: люблю, ждите, жив буду – вернусь.

Степка прибавил шаг. И шел теперь рядом с Любашей, потому что не мог идти сзади: ему тяжело было видеть, как она опирается на свои костыли, как они вязнут в глине, как от напряжения потеют ее пальцы, сжимающие ручки костылей. Лицо сестры тоже вспотело. И дышала она глубоко.

– Я… не… подозревала, что у нас такая крутая… гора.

– Давай отдохнем, – сказал брат. Ему не нравилось, как дышит Люба.

Она остановилась. Посмотрела благодарно.

– Вот платок, – сказал он.

– У меня есть, – смутилась она.

Раньше Степка никогда не видел свою сестру смущенной. И, возможно, поэтому ему вдруг почудилось, что это не Любаша, что это вообще не явь, а сон. Цветной сон! Стоит лишь пошевелиться, и он проснется на своей койке в увидит затверделые пятки бывшего шофера Жоры, который спит в той же комнате, что и Степка, на полу возле пианино.

Она высвободила руку, но костыль по-прежнему оставался под мышкой и мешал ей нащупать карман.

Степка сказал:

– Платок совсем чистый. Мать дала мне сегодня утром. Я даже не разворачивал его…

– Хорошо, – согласилась Любаша. И опять схватилась за ручку костыля.

Брат сам вытер ей лицо.

Она сказала:

– Я еще как маленький ребенок. Но я привыкну. И выучусь всему.

– Конечно, – сказал он. – Ты всегда была способным ребенком.

И Любаша засмеялась хорошо и просто.

Жора чинил стену. Он был без гимнастерки, майка вправлена в галифе. Услышав голоса, Жора повернулся, увидел Любашу и все понял. Он положил молоток на табуретку, подошел к калитке. Степа и Любаша остановились. И Жора теперь хорошо видел ее костыли, а она – его изуродованную руку.

Любаша, конечно, не любила Жору. Он ей никогда не нравился. Думается, поэтому она без всякой неловкости сказала:

– Здравствуй, Жора!

А Жора…

Несколько дней назад он говорил за ужином:

– Мне Люба с первого взгляда, можно сказать, по сердцу пришлась. И было в моей душе затаенное желание жениться на ней. Стали бы мы тогда с тобой родственниками. Точно, Степка.

– Чужой ворох ворошить, только глаза порошить, – ответил Степка пословицей из лексикона бабки Кочанихи.

И вот Жора увидел Любашу на костылях. И стушевался, и побледнел, будто бы с перепугу. Не ответил на Любашино «здравствуй». А забормотал:

– Надо же так!.. Где это тебя?

– Там… – неопределенно ответила Любаша.

– Война не для женщин, – убежденно сказал Жора.

– Устаревшее суждение, – ответила Любаша. – Теперь война для всех.

6

Трудно было поверить, что эти, не светлые, а серые, с грязной желтизной камни, которые Нина Андреевна вывалила в ведро из поношенной противогазной сумки, могут стать белой, сметанного цвета, массой. Степка удивился. Мать плеснула в ведро воды. И камни зашипели, точно сало на сковородке. Вода забурлила, хоть и не стояла на плите. Потом камни стали расползаться, вода белеть, густеть. И Степку не покидало ощущение, будто это нечто съедобное, вкусное. И совсем не хотелось верить, что в ведре растворяется известь.

Развернув сложенный квадратиком клочок газеты, где лежала горсть – не более чайной ложки – синьки, мать нагнулась над ведром и вытряхнула туда синьку.

Степка взял палку, которую специально обстругал. Мать сказала:

– Размешивай.

Стены комнаты казались оклеенными странной географической картой. Взрывная волна и осколки обрушили лишь часть штукатурки. Сейчас эти места были замазаны темной глиной, тогда как уцелевшие участки стен и потолка светлели полинявшей от времени известью.

Обвязав голову косынкой, мать забралась на стол. Ее щетка заходила но потолку умело, ловко, и капли извести не текли по руке, как это случилось у Степки, когда он взялся подражать матери.

Опершись на костыль, Любаша белила стену между окон. Окна были застеклены. Но не целыми стеклами, а составленными из осколков. Солнце смотрело в них. И лучи его преломлялись и разрисовывали окна узорами, только не белыми, как мороз, а цветными: фиолетовыми, розовыми, золотистыми…

– Дни теперь теплые, – сказала Любаша. – Завтра мы сможем перебраться к себе.

– Днем раньше, днем позже… Успеется, – ответила мать. – Хорошо бы полы покрасить. Нюре обещали принести краску…

– Себе она уже достала, – не сдержался Степка.

– Завистливый ты, Степан. Не толково это. – Нюра стояла на пороге. И все слышала.

– Ты уж больно толковая. Подставляй щеки, побелю.

Нюра пренебрежительно махнула рукой:

– Охолонь… Не мазалась и мазаться не собираюсь… А относительно краски, тетя Нина, слово твердое. Мне керосинщик обещал. У него есть.

Лицо Нюры в веснушках. Приятное в общем. А взгляд хитроватый.

– Ваня письмо прислал. Его орденом Славы наградили. И война скоро кончится.

– Прямо так и пишет? – подзадорил Степка.

– Другими словами, конечно. Но понятно… Я сейчас прочту.

Она вынула из лифчика солдатское треугольное письмо. Стала читать:

– «Бьем фашиста. И могила его близка. Все будет хорошо, Нюра. Все хорошо… Главное, не надо торописа, не надо волноваса».

Юмор мужа Нюра не поняла. Покачав головой, нравоучительно сказала:

– Учудишься… Базой человек заведовал – и такие грамматические ошибки…

– Да, изменилась девчонка сильно… – сказала Любаша, когда Нюра ушла.

– Еще не все о ней знаешь, – ответила мать. Она слезла со стола, чтобы передохнуть. – Не ночевала она однажды. Говорит, в отряде пэвэо дежурила… – Мать перешла на шепот: – А я точно знаю, в пэвэо она не дежурила.

Любаша рассмеялась. Сказала:

– Молодец.

Мать чуть не заплакала:

– И орден тебе дали. И ногу ты на трудном деле оставила. Но ума не прибавилось ни грамма.

– Точно. Ум приказами не распределяется, по карточкам не выдается. Сколько мама с папой отпустили, столько всю жизнь в голове и носишь.

Степке никогда не забыть: встреча матери и Любаши произошла во второй комнате в доме тети Ляли. Густели сумерки. И мать и Любаша были зареваны. Мать бесконечно повторяла:

– Дочка, милая, дочка, милая…

И еще говорила:

– Ну что нога… Бог дал, бог взял. Ведь живая ты, живая вернулась. Погибли ведь там многие.

– Да, многие… – говорила тогда Любаша. – Наш командир Цезарь Куников погиб. Мне Галя об этом в госпиталь написала. Осколком его. Прямо в живот.

– А Галя? Как сама Галя?

– Хорошо. Воюет. Она не то что я. Она обстрелянная…

– Всем нелегко.

– Война.

– Вон Жора тоже, можно сказать, руки лишился.

– Бедняга.

– Он хороший, Люба. Работящий… Конечно, выпить любит. А какой мужчина от рюмки откажется.

– Зачем об этом, мама? Не время…

– Я понимаю. Но ты не обижай человека. Хорошо?

– Хорошо.

Только Жора сам обиделся. За что и на кого – неизвестно. На второй день после приезда Любаши ушел он, ни с кем не простившись, и тощий свой вещевой мешок позабыл взять.

7

Мать покормила Степана в подсобке за перегородкой, где тусклая женщина в очках с облинявшими дужками стучала на счетах. Перед ней лежали накладные, меню, талоны на обед и на завтрак. Женщина работала калькулятором. И ее очень уважали. После обеда, между тремя и четырьмя часами, калькулятор, забрав расклеенные на листках талоны, отправлялась в КУБ. Контрольно-учетное бюро находилось в одном из уцелевших зданий по улице Энгельса, невдалеке от Пятой школы. Сюда приходили заведующие всех магазинов и калькуляторы всех столовых города. Карточная система требовала строгой отчетности. Работники КУБа считали талоны, гасили их специальными штампами, смоченными в черных чернилах, и в конце рабочего дня сжигали во дворе. Прямо так – на костре. Степка видел эти костры. А талоны, продуктовые и промтоварные, представляли в ту пору такую ценность, что казалось – сжигают деньги.

Калькулятор порою, отрываясь от накладных, смотрела на мальчишку. Ее глаза за очками были пребольшими. Их распирала тоска, боль, отчаяние. В ноябре прошлого года эта женщина потеряла мать и шестилетнюю дочку. Степка несколько раз видел ее девочку, светленькую, с яркими бантами и губами. Бомба попала прямо в щель, где прятались бабушка и внучка. Это был редкий случай. Редкий даже для Туапсе.

– Схожу к морю, – сказал Степка. Мог бы и не говорить, но в тот момент ему захотелось быть послушным.

– Только не купайся, – ответила мать. – Да на обратном пути зайди ко мне…

Она вышла вслед за сыном. И с минуту стояла возле двери, глядя на зеленую улицу и на сына, так подросшего за минувший год. Птицы чирикали на деревьях, летали низко. Сирень цвела щедро. Запах ее смешивался с запахом белой акации. Развалины утопали в зелени. И весна казалась обыкновенной, нормальной, как и до войны.

В противотанковом рву, наполненном дождевой водой, квакали лягушки. Они, конечно, квакали противно. Но это все равно было приятнее, чем вой сирены, чем свист осколков. Это была жизнь. Природа. Бытие. Это внушало веру, что все обойдется, все будет хорошо…

Степка шел той дорогой, которой в августе прошлого года они ходили к морю с Вандой. Воздух был теплый, прогретый солнцем, но не пыльный, как летом, а сладкий и ароматный, словно клубника. Она уже цвела за забором Красинина. И старик пересчитал цветки и, наверное, прикинул, сколько рублей можно выручить, если снести будущие ягоды на рынок. На рынке все было дорого. И называли его не рынком, а толкучкой. Там люди редко стояли на одном месте, а больше ходили и предлагали поношенные вещи, старые патефонные пластинки, зажигалки. Из-под полы можно было купить буханку хлеба, немного сахарина и даже карточки – хлебные, продуктовые, промтоварные.

Степка потерял хлебные карточки неделю назад. И теперь они тоже могли продаваться на толкучке. Без хлебных карточек Мартынюки оставались уже второй раз. Впервые это случилось в тот день, когда убило мать Ванды. Взрывная волна тряхнула дом и сняла драночную крышу, словно это была шляпа. Никто до сих пор не знает, куда улетели крыша и хлебные карточки. Убегая в щель, подхлестываемый сиреной, Степка видел, что карточки лежали на столе, придавленные мраморной пепельницей. Потом ни стола, ни карточек разыскать не удалось. Пепельницу Степка обнаружил под сливой…

Мост через речку Туапсинку был смыт стремительными весенними водами. Пенистые, с мазутными пятнами, они однажды подхватили мост, словно лодку, и выбросили в открытое море. Черные, обвитые тиной сваи выглядывали из воды между берегами.

Паром в этот час не ходил. Им пользовались лишь утром и вечером, когда люди, жившие на левом берегу, шли на работу или с работы. Однако перебраться на противоположную сторону можно было и без парома. В том самом месте, где река встречалась с морем. Узкая коса гальки, изгибаясь, устремлялась влево. И расстояние между берегами не превышало трех-четырех метров. Глубина была по колено. Но зато течение – просто сумасшедшее.

Степку не сбило с ног. Сняв туфли и закатав брюки, он благополучно перебрался на левый берег.

Тральщик лежал на прежнем месте, но море засасывало его. И он выглядел гораздо меньшим, чем в тот день, когда они были здесь с Вандой.

Все-таки Степку удивляло, приводило в недоумение и тревожило молчание Ванды. Он знал, что бывают на свете хорошие и отзывчивые люди, которые просто не любят писать письма. Но не мог отнести Ванду к их числу. Она была очень вежливой, очень воспитанной, очень прилежной девчонкой, и не настолько ленивой, чтобы однажды не написать несколько слов: жива, здорова, доехала благополучно.

Могло, конечно, случиться, что письмо Ванды затерялось на мытарных почтовых дорогах. А может, Ванда перепутала адрес. Только едва ли…

Берег был чистым и пустынным. Лишь слева, метрах в пятидесяти, женщина, стоя по щиколотку в воде, стирала темную одежду.

Вода пронизывалась солнцем. И оно достигало дна, и ползло по нему желтыми крабами, а волны, казалось, заглядывались на них и не спешили к берегу – так хорошо было в море.

Степке тоже захотелось в море. Хоть на минуту… Словно крапива, вода обожгла тело. Он почувствовал на губах привкус соли… Взмахнул руками, ногами. И ощущение холода исчезло. Он поплыл вперед, как-то необычно ясно понимая, что он живой, что он живет и что это очень хорошо…

Когда повернул к берегу, то увидел возле своей одежды двоих мужчин. Он узнал их. Это были Паханковы, старший и младший. И они узнали Степку. И радостно трясли его руку, а он стоял мокрый. И немножко блестел. И немножко дрожал.

– Ванда не пишет? – спросил Семен.

– Забыла сразу, – ответил Степка.

– Непонятное что-то, – озабоченно сказал Семен. – Она и мне обещала писать. Я дал ей адрес.

– Может, письма затерялись…

Паханков-старший авторитетно вмешался:

– И рядить нечего… Слыхал я, теми днями, когда, значит, Ванда с отцом отбыла, немец под Чемиткой состав пассажирский разбомбил.

– Оставьте, папа, – недовольно сморщился Семен. – Вам бы только могильщиком на кладбище работать.

– Ты думаешь, там мало зарабатывают? – Паханков-старший, поеживаясь, ступил в воду.

– С осени в школу? – спросил Семен.

– Да. Ты тоже?

– Не знаю. Я работаю. Отец от Рыбкоопа фотографию возле рынка открыл. Я при нем. Заходи к нам. Сфотографирую. Бесплатно. На фронт бате пошлешь.

– Зайду, – сказал Степка.

– Хорошо, когда не бомбят, – сказал Семен.

– Хорошо.

– И когда погода такая…

– Хорошая…

– Да. А вода?

– Хорошая, Семен… На все сто вода!

Паханковы сняли с себя все, потому что берег был пустынен. Поеживаясь и пересмеиваясь, пошли в воду.

Степка, наоборот, по-быстрому оделся. Заспешил прочь. Он не хотел, чтобы Паханковы увидели медаль на его рубашке. Вернее, пусть бы увидели и прочитали, какие слова написаны: «За отвагу»! Но они стали бы расспрашивать, как да что. А Степка не желал пускаться в объяснения. Не потому, что он зазнался. Нет, нет!

О вещах, дорогих сердцу, хочется говорить не с каждым. Хочется, чтобы тебя понимали с полуслова. Как он Любашу.

– Почему ты пошла на фронт? Ты же хотела убежать отсюда далеко-далеко… На острова Туамоту.

– Где растут пальмы и прыгают обезьяны… – мечтательно, словно рассказывая сказку, произнесла она. Смолкла.

И какое-то время смотрела мимо брата, точно там, за его спиной, видела широкий прилив океана, узкие пироги и чернотелых ловцов жемчуга с белоснежными кораллами в ушах. Потом тоскливая улыбка тронула ее припухшие, потрескавшиеся губы. Взгляд отвердел. И она ответила:

– Я вдруг поняла, что подохла бы на этих островах со скуки.

Туапсе – Москва

ЛЮБОВЬ УЧИТЕЛЯ ИСТОРИИ
Повесть

1

Кажется, ночь сжалилась: выпустила луну. Ветер, дувший по щели от самой горы Мудрой, стал виден, точно поземка. Дохнуло полынью, ледяной горной водой, запахом железнодорожных шпал, потому что рельсы бежали рядом, вдоль русла речки, однако не огибали гору, а пронзали ее старым, позеленевшим от времени туннелем.

Мрачная, сложенная из тяжелых камней арка туннеля напоминала Николаю Ивановичу вход в средневековый замок. Он никогда не бродил по овеянным легендами и преданиями рыцарским замкам, не трогал ладонями их замшелых стен, но туннель напоминал ему замок и ничто другое. Директор школы, старый Захар Матвеевич, усмехаясь в седую, а-ля Ришелье, бородку, как-то сказал:

– Историку должны мерещиться замки, астроному – звезды, учителю черчения – белый ватманский лист. Каждому свое.

Наверное, это была мудрость всего лишь провинциального масштаба. Увы, масштаб – он не только на карте.

…Возле туннеля ползало пятно света, ползало под лампочкой, раскачивающейся на столбе мерно и неторопливо. Охранник слился с грибом, заметен, был лишь козырек фуражки, поблескивающий светло и лихо.

На водокачке глухо застучал мотор, потом внезапно смолк, и тишина захлестнула ночь сразу, будто свалилась с неба.

Тополь – белая высокая свеча – стоял на взгорке у поворота дороги, чуть шевелил листьями. Точно так стоял тополь и четыре года назад, и точно так шевелил листьями, когда Николай Иванович повстречал возле него Светлану. Она подъехала из города попутной машиной, несла тяжелый, неизвестно чем набитый чемодан. Николай Иванович, совершавший свою традиционную вечернюю прогулку, взялся помочь девушке. Лишь возле дома директора он узнал, что это есть та самая, горячо любимая внучка Света, о которой Захар Матвеевич мог рассказывать часами так же увлеченно, как и о звездах.

На следующее утро Николай Иванович увидел девушку при свете солнца. И понял, что ее любит не только дедушка. Было бы глупо и нелепо, если бы в целой Москве не нашлось человека, влюбленного в нее по кончики ушей. И конечно же такой человек был: молодой, смелый, решительный, как Александр Невский или Македонский (уж эта история!).

– Здравствуйте, – обыденно сказал Николай Иванович.

Как хотелось ему произнести это слово совсем иначе, чтоб в звуках оно обрело первозданный смысл, поразило бы Светлану вершиной или простором, обозримым с той вершины.

– Здравствуйте, – ответила Светлана.

– Вы узнали меня? – спросил он, дивясь собственному голосу: глухому и непослушному.

– Да. Вы помогли мне вчера нести тяжелый чемодан. В нем книги по астрономии, которые заказал дедушка.

– Ваш дедушка любит смотреть на звезды.

– А вы?

– Я – нет, – признался он. И тут же подумал: нужно было сказать «да» и предложить посмотреть на звезды вместе.

Но Светлана улыбнулась?

– Я тоже не люблю.

– А что вы любите?

– Танцевать шейк.

– Тогда станцуем сегодня вечером. – Нет, нет, Николай Иванович не произнес этой фразы, потому что не умел танцевать шейк.

И они разошлись, так и не договорившись о встрече.

Два дня он не видел ее. И на третий день нашел какой-то предлог и явился к старому директору домой, но там узнал, что к Светлане приехали однокурсники. И она ушла вместе с ними в горы на целую неделю.

Он учился в заочной аспирантуре, и в связи с этим у него были дела в Краснодаре. Дела заняли больше двадцати дней, и когда он вернулся домой, то думал, что Светлана уже уехала к себе в Москву. Но вечером в клубе, где показывали польский фильм «Как быть любимой?», их места оказались рядом.

– Здравствуйте, – радостно и просто сказала Света. – Я думала, что вы не вернетесь никогда.

Страдала Барбара Крафтувна, метался Збигнев Цыбульский… Мелькали кадры, крупные и средние. Вообще, кадров было много для одного фильма. А может, это просто показалось Николаю Ивановичу.

Когда вышли из клуба, все думал: «Надо бы поцеловать… Поцеловать… Вот дойдем до трансформаторной будки, и я поцелую. Там тень, там Светлана не увидит моего покрасневшего лица, не заметит смущения…»

У трансформаторной будки действительно лежала тень, но не такая густая, чтобы нельзя было различить голый череп на железной дверце и угрожающую надпись под ним: «Не трогать! Смертельно!»

– Нет, – покачала головой Света, упершись ладонями в его грудь. – Только не здесь. Уж лучше на кладбище.

Кладбище было за речкой. А над кладбищем, точно белье на проволоке, колыхался висячий мост, один вид которого вызывал у Николая Ивановича головокружение даже при ясном солнечном свете.

Он не уловил юмора в словах девушки, потому что от рождения был глух к смешному, а при мысли о висячем мосте у него вообще пропало желание целовать Светлану.

Совершенно неожиданно для себя он сказал:

– Грек Диоген Лаэртский в своем обширном произведении «Десять книг о жизни, учении и изречении…»…

Светлана не слушала его:

– Ой, смотрите!

Из зарослей шибляка, небрежно припорошенных луной, вышла на дорогу легкая белая лошадь и вместе с ней белый жеребенок, на ногах тонких, будто соломинки. С завидным достоинством процокали они по каменке в сторону сельсовета. И скрылись, повернув в левый переулок.

– Так что же сказал ваш грек, который сидел в бочке? – с улыбкой вспомнила Света; лицо ее было красивым и гордым, как на портретах в Эрмитаже. Николай Иванович подумал про свою далеко не актерскую внешность, подумал о прозвище Буратино, которое злило его в школе, а в педвузе приводило в уныние, нехотя пояснил:

– В бочке сидел не Диоген Лаэртский, и Диоген-Киник…

– Значит, было два Диогена? – мило удивилась Светлана.

– Два, – грустно подтвердил он.

– Кто бы мог подумать, – вежливо заметила она. И добавила без всякой связи: – А мне пора домой.

Скрипнула калитка, вздрогнула ветка челизника, колыхнув воздух, точно воду. Света крикнула с крыльца:

– Будете в Москве, приходите в гости!

Николай понял, что она уезжает и что они не встретятся больше никогда.

Как и сейчас, полная луна висела тогда над самой вершиной горы, а внизу хорошо высвечивались заросли самшита, гордого «железного дерева», чьи маленькие, с тыквенную семечку, листья казались густым роем веселых светляков.

По улице шел мальчишка. Громко, пожалуй, было слышно на все село и за окраинами, пел:

 
Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь.
Все мне ясно стало теперь.
Сколько лет я спорил с судьбой
Ради этой встречи с тобой.
 

Николай Иванович узнал своего ученика, который выступал на всех школьных вечерах и которого уже возили петь в Краснодар, сказал строго:

– Хасапетов, ты почему кричишь?

– Я не кричу, Николай Иванович. Я пою, – остановился мальчишка, вытянув руки но швам.

– Люди спят.

– Нет. – Мальчишка завертел головой. – Сегодня хоккей транслируют из Чехословакии.

– Все равно нельзя петь так громко.

– Тише не получается.

– У тебя на все готов ответ… А между тем в двенадцать лет мы пели другие песни.

– Какие?

– Ну допустим… «День родной…» Нет… «Край родной, навек любимый… То березка, то рябина…»

– И я эту песню пою. На вечерах.

– Сейчас тоже вечер, – нравоучительно напомнил Николай Иванович.

– Но не школьный, – резонно заметил мальчишка.

– Это не имеет значения… Иди лучше учи урок. А то завтра спрошу, запоешь у доски.

– До свиданья, Николай Иванович, – покорно сказал мальчишка. И ушел. И песня больше не нарушала тишины ночи.

2

На втором этаже в кабинете директора горел свет. Глициния, которая плелась под окном, тепло зеленела листьями. И клумба у школы розовела тоже тепло, в том самом месте, где свет падал из окна. Мягкие, чуть заметные тени лежали на каменных ступенях, ведущих в подъезд. И сквозь стеклянную дверь виден был вестибюль школы, освещаемый из глубины коридора несильной дежурной лампочкой.

Николай Иванович открыл дверь. Пахло хлоркой, мытыми деревянными полами. Шаги звучали так глухо, что хотелось ступать на цыпочках.

– Это и есть наш Николай Иванович Горобец, – сказал директор, обращаясь к человеку в белом костюме, сидевшему у стола в старомодном глубоком кресле.

Человек в белом костюме не встал, не подал руки, просто сухо кивнул, при этом губы его болезненно сморщились, он ссутулился, положил руки на колени. Сказал, не глядя на Николая Ивановича:

– Я прочитал вашу статью в «Курортной газете». Статью «Подвиг отделения».

Захар Матвеевич сделал жест рукой, что Николаю Ивановичу лучше бы сесть, однако Николай Иванович не сел, остался стоять. Сказал сдержанно:

– Слушаю вас.

– Все в ней неправильно, – не повернув головы, сказал человек в белом костюме.

Передвинув лампу, Захар Матвеевич сел на стул. Сделал вид, что читает какие-то бумаги, но Николай Иванович знал, старик не читает ничего – он весь внимание, ждет продолжения разговора. Разговора неприятного, это уж точно.

– В статье рассказывается о подвиге отделения сержанта Кухаркина, прикрывшего осенью сорок второго года перевал в районе горы Мудрой. – Николай Иванович почему-то хотел объяснить то, что незнакомому было уже известно, раз он читал статью. Причиной несообразительности могло быть только волнение. И он решил взять себя в руки. Замолчал.

– Судя по вашему возрасту, вы не воевали? – хмуро спросил человек в белом костюме. И наконец повернул к Николаю Ивановичу свое лицо. Лицо как лицо. Немолодое, усталое. Ни шрамов, ни ожогов.

– Да, – сказал Николай Иванович, – я родился в сорок шестом году.

– Какого же черта вы пишете о том, чего не знаете? – Человек в белом костюме произнес эти слова без злобы, но очень недовольно. Очень.

– Николай Иванович интересуется боевой историей нашего края, – счел нужным пояснить Захар Матвеевич. При этом его широкое, мясистое лицо посерело и даже сморщилось, что случалось всегда, когда он нервничал. – Поиски героев, мест подвига, боевой славы… Он посвящает этому все свое свободное время. Я… Я бы сказал, это любовь его. Дело, без которого он себя не мыслит.

Человек в белом костюме развел руками. Что он хотел этим сказать? Возразить? Выразить недоумение? Удивиться? Во всяком случае жест не получился.

– Судя по всему, – вздохнул Николай Иванович, – вы принадлежите к той немногочисленной группе ветеранов, которые в отличие от истинных героев никак не поделят славу. Они обычно начинают так: эта пушка стояла не там, пулемет стрелял не туда. Почему вы написали об Иванове, а я лежал рядом, через окоп, тоже стрелял, а обо мне ни слова?

Николаю Ивановичу не нравились слова, которые он произносил, и голос не нравился, и тон. Он чувствовал, что краснеет и пальцы его липнут от пота. И вообще, все это нехорошо. Сделав усилие, он оборвал фразу. Сказал после паузы как можно спокойнее:

– Чтобы убедиться в правоте статьи, достаточно проехать к подножию горы Мудрой и прочитать надпись на обелиске. Там они все лежат во главе с сержантом Кухаркиным.

– Я сержант Кухаркин, – сказал мужчина в белом костюме и тяжело встал.

3

Старушенция читала на террасе. В ярком платье с короткими рукавами, она сидела в плетеном кресле и читала без очков, держа книгу в вытянутых руках, потому что страдала дальнозоркостью. Кресло поскрипывало, если увлеченная чтением старушенция ерзала или подвигалась вперед, и тогда мошки и ночные бабочки, кружащиеся у лампочки, разлетались на мгновение в разные стороны, но вскоре дружно возвращались к свету. Аромат спелого винограда пробирался на террасу из темноты сада, спускающегося под гору к улице, где вместо тротуаров росли полынь, ежевика, репейник.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю