Текст книги "Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)
Очень многие из них коллекционировали награбленные сокровища изобразительного искусства. Что ничуть не препятствовало им, как известно, обходиться с неугодными шедеврами точно так же, как с другими их собратьями по художественной культуре, – при помощи костров, кувалд и резательных машин… Достаточно вспомнить хотя бы так называемые выставки «выродившегося искусства», на которые нацисты издевательски стаскивали выдающиеся творения новаторской живописи и скульптуры XX века.
Часть еще не уничтоженных произведений, отмеченных неприемлемой смелостью мысли и формы, выставлялись здесь на публичное позорище.
На духовную общность иных своих персонажей с предтечами германского фашизма указывал Федин. «Бывает, что воображение поражают явления, которые еще не развились и не закрепились в названиях, – отмечал писатель. – Маркграф фон цур Мюллен-Шенау в романе “Города и годы” – типичный фашист. В прусском милитаризме я уже видел зародыши фашизма тогда, во время своего четырехлетнего пребывания в Германии… и мог бы, при надобности, часть этих впечатлений перенести по времени действия…»
Это было долголетнее ощущение. И никаких иллюзий в возможность замирения с германским фашизмом он не питал. Вскоре после внезапного нападения фашистской Германии на нашу страну Федин писал одному из читателей-друзей 3 сентября 1941 года: «…Спасибо за хорошее чувство ко мне… Стоит сейчас перечитать “Города и годы” – там все о нас и наших днях… Как все повторилось ужасно!»
Действительно, хорошие книги правдивы. И поэтому всегда современны.
НЕМЕЦКИЙ ШПИОН ИЛИ МЫШЬ НА ПЛИНТУСЕ
Тут мы сделаем некоторый хронологический перескок, чтобы показать, во что позже обернулась для Федина его былая жизнь в Германии. Чего ему стоили с течением лет сформировавшиеся там в отталкивании от бесчеловечных духовных предтеч фашизма широкие гуманистические представления, последующие длительные связи с тамошними людьми и немецкой культурой. Знаковое в этом смысле событие случилось почти ровно через два десятилетия после публикации романа «Города и годы».
Но прежде своего рода ходячая байка, основанная, впрочем, на подлинном высказывании, которая пошла гулять по свету с легкой руки писателя Владимира Солоухина.
Федин поры высшего общественного взлета (вторая половина 50-х – 60-х годов), лауреат, Герой Соцтруда, академик, часто искренне тяготился теми постами и званиями, которые под давлением обстоятельств, по слабости характера или склонности к тщеславию принимал и носил. Этими покаянными нотами не только полнятся дневниковые записи. С едкой самоиронией он иногда выражал их на людях.
Владимир Солоухин в автобиографических заметках «Камешки на ладони» рассказывает: «Работал я под Калинином, вечерами часто бывал у Соколова– Микитова. Иван Сергеевич там в Карачарове жил. Однажды прихожу – в гостях у него Федин, они давние друзья. Оба слегка под градусом. Начали вспоминать былое, разные невеселые литературные события. И Федин, обращаясь ко мне, вдруг говорит: “Приходилось ли вам, Владимир Алексеевич, видеть, как ведет себя мышь, когда в комнате люди? Она никогда не выбегает на середину, она бежит вдоль плинтуса, к нему жмется. Вот так и я всю жизнь в литературе прожил”».
Запись эту затем широко цитировали противники Федина. Не знаю, насколько точно передает застольный разговор В.А. Солоухин. Покаянные нотки Федина в нем, как и на некоторых страницах дневников, очевидны и в отдельные моменты его высшего начальствования в Союзе писателей СССР вполне оправданны и уместны.
Самоедство-то самоедством. Но едва ли К. А. когда-либо склонен был городить на себя напраслину. А утверждение, что он «всю жизнь в литературе» так прожил, этого сорта. Напротив, бывали годы и даже десятилетия, когда этот кабинетный человек, если употреблять ту же образную стилистику, не страшился выходить на середку официального ристалища с копьем наперевес и даже без лат. Это прекрасно знали и Соколов-Микитов, и тем более сам Федин.
После такого предуведомления и поведем наш рассказ.
На исходе зимы 1944–1945 годов И.В. Сталин потребовал к себе руководителя Союза писателей СССР А.А. Фадеева. Вождь устроил писательскому генсеку гневную головомойку за потерю бдительности: «Разве вам не было известно, – вышагивая по кабинету, с обычной своей въедливой медлительностью, повторял он в ходе разноса, – что в вашем Союзе писателей свито шпионское гнездо?»
Не сразу, а с мучительской постепенностью, лишь в конце концов вождем была названа четверка видных литераторов во главе с А.Н. Толстым. Если бы дело было запущено в полный разворот, скамью подсудимых рядом с этим «английским шпионом» должны были занять Илья Эренбург («международный шпион»), Константин Федин («немецкий шпион»), а также Петр Павленко (давний приятель и услужливая креатура писательского генсека, через которого ввиду пока что собственной недосягаемости Фадеева для верховного чекиста сводил счеты с ним ненавидевший его правитель Лубянки Берия). Папку «компроматов» выложил на стол вождя именно он – Большой Мегрел, как иногда звал Хозяин земляка и шефа спецслужб Берию. Однако же разговор носил весьма странный характер.
«Меня вызвал к себе Сталин, – рассказывал Фадеев. – Он был в военной форме маршала. Встав из-за стола, он пошел мне навстречу, но сесть меня не пригласил (я так и остался стоять), начал ходить передо мною:
– Слушайте, товарищ Фадеев, – сказал мне Сталин, – вы должны нам помочь.
– Я коммунист, Иосиф Виссарионович, а каждый коммунист обязан помогать партии и государству.
– Что вы там говорите – коммунист, коммунист. Я серьезно говорю, что вы должны нам помочь, как руководитель Союза писателей.
– Это мой долг, товарищ Сталин, – ответил я.
– Э, – с досадой сказал Сталин, – вы все там в Союзе бормочете «мой долг», «мой долг»… Но вы ничего не делаете, чтобы реально помочь государству в его борьбе с врагами. Вот вы – руководитель Союза писателей, а не знаете, среди кого работаете.
– Почему не знаю? Я знаю тех людей, на которых я опираюсь.
– Мы вам присвоили громкое звание «генеральный секретарь», а вы не знаете, что вас окружают крупные международные шпионы. Это вам известно?
– Я готов помочь разоблачить шпионов, если они существуют среди писателей.
– Это все болтовня, – резко сказал Сталин, останавливаясь передо мной и глядя на меня. Я стоял почти как военный, держа руки по швам. – Это все болтовня. Какой вы генеральный секретарь. Если вы не замечаете, что крупные международные шпионы сидят рядом с вами.
Признаюсь, я похолодел. Я уже перестал понимать самый тон и характер разговора, который вел со мной Сталин.
– Но кто же эти шпионы? – спросил я тогда.
Сталин усмехнулся одной из тех своих улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго.
– Почему я должен вам сообщить имена этих шпионов, когда вы были обязаны их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко. Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург. И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион? Почему, я вас спрашиваю, вы об этом молчали? Почему вы не дали нам ни одного сигнала? Идите, – повелительно сказал Сталин и отправился к своему столу. – У меня нет времени больше разговаривать на эту тему, вы сами должны знать, что вам следует делать».
Запись, отрывок из которой приведен выше, сделана со слов А.А. Фадеева в июне 1954 года его биографом Корнелием Зелинским. Запись почти синхронная. Мемуарный очерк, куда она включена, так и называется «Июнь 1954 года». Сам Фадеев в ту пору оставался генеральным секретарем Союза писателей СССР, хотя и знал, что уже принято решение о его замене, и почти два года еще он оставался в составе ЦК КПСС.
То, что Сталин выдвигал эти обвинения, известно не только в передаче К. Зелинского. Видный прозаик Валерия Герасимова, первая жена А.А. Фадеева, была натурой ответственной, правдивой, не умевшей кривить душой. Оттого ее сопровождала даже репутация человека с тяжелым характером. В браке с Фадеевым состояла до 1932 года. Через четыре года Фадеев женился на известной народной артистке МХАТ Ангелине Степановой, с которой у них было двое детей, но не выходило той духовной близости, как с первой женой. Между тем доверительность и дружеские отношения с Герасимовой сохранялись.
Герасимова едва ли что-либо могла знать о писавшихся «в стол» фадеевских «стенографических мемуарах» Зелинского, отличавшихся в целом острыми разоблачениями советской системы (времена еще не назрели!), так же как и Зелинский тем более не мог знать о толстой тетради часто весьма интимных «Беглых записей» бывшей жены А.А. Фадеева. Так что источник информации, как на то и указывает каждый из авторов, был общий – сам А.А. Фадеев.
Оба очевидца умерли почти за два десятилетия до того, как их свидетельства, независимо друг от друга извлеченные наследниками из домашних архивов уже во времена перестройки, появились на страницах печати. Верная мысль была – опубликовать их вместе. Представив рядом перекликающиеся и подтверждающие друг друга записи К. Зелинского и В. Герасимовой («Вопросы литературы», 1989, № 6, с. 108–186), редакция достигла неожиданного эффекта – возникло объемное переложение устных мемуаров самого Фадеева, касающихся не только этого конкретного эпизода, но отчасти объясняющих его жизненную трагедию.
Валерия Герасимова свидетельствует: «Об А. Толстом, Эренбурге, Федине сам Сталин лично, непосредственно говорил Фадееву как о “шпионах”, “агентах иностранных разведок” (С. 143). Подобные шельмования, по ее словам, заставляли Фадеева с рыданиями кататься по полу, повторяя: «Не могу, больше я не могу».
Фадеев после всех потрясений долго находился в «пещере», то есть пил, затем болел и лечился. Удивительно, что Сталин ему это прощал. Но сколько он ни тянул и ни отлынивал, к Берии ему все-таки пришлось поехать. Причем инициативу на сей раз проявил уже сам Лаврентий Павлович. В записи рассказов Фадеева, приводимых К. Зелинским, это выглядит поначалу даже очень идиллично:
«В мае того же года, когда закончилась война, Берия пригласил Фадеева к себе в гости, на дачу.
– Сначала мы ужинали с ним вдвоем. Низко опущенная люстра над белой скатертью, тонкие вина, лососина, черная икра. Бесшумно входящие горничные. Только иногда в дверях показывались люди, несшие охрану. Дважды Берию вызывали к телефону в его кабинет, и его помощник, молодой грузинский полковник, подходил и шептал что-то по-грузински Берии.
Берия был со мной весьма любезен. Мы говорили о литературе. Потом Берия осторожно подошел к вопросу, который передо мною поставил еще зимой Сталин, что в Союзе писателей существует гнездо крупных иностранных шпионов. Я понял, о чем идет речь, и сказал:
– Лаврентий Павлович, почему вы выдвигаете такие предположения, внушая их Иосифу Виссарионовичу, в которые я, работая бок о бок с людьми и хорошо зная их, просто не могу поверить?
– Ладно, – отрывисто прервал нашу беседу Берия. – Лучше пойдемте сыграем в бильярд.
Но в бильярдной комнате, где мы остались совсем вдвоем, я окончательно поругался с Берией. Тут меня прорвало. Я начал говорить, что вообще нельзя так обращаться с писателями, как с ними обращаются в НКВД, что эти вызовы, эти перетряски, эти науськивания друг на друга, эти требования доносов – все это нравственно ломает людей. В таких условиях не может существовать литература, не могут расти писатели. Берия отвечал мне сначала вежливо, а потом тоже резко. В конце концов, мы оба повысили голос и поругались.
– Я вижу, товарищ Фадеев, – сказал мне Берия, – что вы просто хотите помешать нашей работе.
– Довольно я видел этих дел. Вы мне их присылаете.
Берия разозлился, бросил кий и пошел в столовую за пиджаком, который он там оставил. Я воспользовался этим случаем и через другую дверь вышел на террасу, затем в сад. Часовые видели меня в воротах, поэтому выпустили меня. Я быстрым шагом отправился на Минское шоссе. Прошло минут пятнадцать, как я скорее догадался, а потом услышал и увидел, как меня прощупывают длинные усы пущенного вдогонку автомобиля. Я понял, что эта автомашина сейчас собьет меня, а потом Сталину скажут, что я был пьян, тем более, что Берия усиленно подливал мне коньяку. Я улучил момент, когда дрожащий свет фар оставил меня в тени, бросился направо в кусты, а затем побежал обратно, в сторону дачи Берии, и лег на холодную землю за кустами. Через минуту я увидел, как виллис, в котором сидело четверо военных, остановился возле того места, где я был впервые замечен. Они что-то переговорили между собой – что, я уже не слышал, – и машина, взвыв, помчалась дальше. Я понял, что если я отправлюсь в Москву по Барвихинскому, а потом Минскому шоссе, то меня, конечно, заметят и собьют. Поэтому, пройдя вперед еще около километра за кустами, я перебежал дорогу и пошел лесом наугад по направлению к Волоколамскому шоссе. Я вышел из него… сел в автобус, приехал к себе на московскую квартиру, где официально, так сказать, я был уже в безопасности».
Так закончился этот безрассудный поход «за истиной» в логово врага. Фадеева спасли только его давний таежный нюх и партизанская сметка, это почти звериное чутье, с юности развитое и не покидавшее его.
Иначе быть бы ему под колесами автомашины (с заготовленной официальной версией – случайно сбит ночью на безлюдном загородном шоссе в пьяном виде). Впрочем, сходная заготовка, судя по снаряженному в мгновение ока «виллису», могла существовать и в том случае, если бы даже Фадеев самовольно и не покинул кров хозяина тайных служб. Писательский «генсек» подставился сам, а Большой Мегрел такие ситуации упускать не любил… Неожиданным поступком, как уже с ним бывало не раз, Фадеев спас себя.
Что же затормозило дальнейший раскрут судебной затеи? Почему Сталин перестал настаивать на том, на что столь жал во время официальной встречи с генсеком Фадеевым?
Самый общий ответ, выражаясь лексиконом советских бюрократов, будет один: «ситуация не сложилась». Это, очевидно, скоро признал и лубянский владыка Берия и со свойственной ему гибкостью на поворотах отказался от выношенного замысла, предпочтя достигать тех же результатов другими средствами и способами.
«Складыванию ситуации», конечно, препятствовали некоторые частности. Один из главных фигурантов будущего процесса, А.Н.Толстой, тяжело болел, а в конце февраля 1945 года скончался. Но болезни и смерти в таких случаях делу никогда не мешали. Проклясть за шпионаж можно и загробно, а «свято место» пусто не бывает. На него даже по Спецсообщению НГБ июля 1943 года из трех десятков человек многие напрашивались в замену. К тому же главной личной целью хозяина Лубянки был не А. Толстой, а А. Фадеев, которого не удалось убрать на ночном пустынном шоссе.
Выходило, что былой дальневосточный партизан переиграл маститого кавказского разведчика. При всем своем незаурядном актерстве Берия не мог даже внешне скрыть этого. Твардовский, который дружил с Фадеевым, вспоминал, как тот изображал в лицах, «как Берия, встречаясь с ним на заседаниях в ЦК, демонстративно, как бы со зловещим смыслом молчаливо сверлил его глазами. Подобная публика страсть как любила такие “штучки”!
– Я глаз не опускал, – посмеивался Саша, – но думал про себя: посадит или нет?»
…В переданной Сталину секретными органами для разговора с Фадеевым и, возможно, лежавшей на его столе папке изобличений в то время, как одетый в маршальский мундир вождь, вышагивая, устраивал смертельную головомойку стоящему перед ним навытяжку попеременно то красневшему, то бледневшему генсеку Союза писателей, безусловно, должны быть обильно представлены подтверждающие материалы на всех кандидатов на скамью подсудимых.
Какова «коллекция», относящаяся к Федину?
Июлем 1943 года датировано Спецсообщение Управления контрразведки Наркомата госбезопасности СССР «Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов». Это был плод усилий целой армии рядовых секретных осведомителей («сексотов») и оперативников, действующих в разных регионах страны. Результаты своих разысканий контрразведчики в сжатой форме докладывают высшему руководству НГБ СССР. Лубянский наркомат в то время возглавлял Меркулов, ближайший сподвижник и креатура Берии.
Среди затаившихся врагов советской власти, судя по секретному донесению, в качестве серьезной опасности выделялся К.А. Федин. Тем более что ему доверено видное место в писательской среде.
События, о которых шла речь, развертывались в российской глубинке. Многих писателей с семьями – Федина, Пастернака, Леонова, Асеева, Исаковского и др. – с продвижением немцев к Москве эвакуация занесла в провинциальный городок на Каме Чистополь (Татария). В результате здесь создалось то, чего прежде не могли представить даже самые смелые фантазии, – мощное отделение Союза писателей из первачей-«олимпийцев». Для здешних глухих и сонных мест оно работало необычайно активно. Теперь даже издана книжка, посвященная деятельности Чистопольской писательской организации в годы Отечественной войны.
Фактически возглавлял организацию эвакуированных писателей, наряду с номинальными сопредседателями, и наиболее активно работал Федин. Понятно, что происходящее с особой тщательностью вынюхивали и отслеживали сексоты. Между тем К.А. вел себя неосторожно. И собственные взгляды порой выражал резко.
Отрывок из спецсообщения Наркомата госбезопасности:
«Федин К.А… писатель, – зафиксировано там, – до 1918 года был в плену в Германии, поклонник “немецкой культуры“, неоднократно выезжал в Германию и был тесно связан с сотрудниками германского посольства в СССР… Все русское для меня погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ не будет больше голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков)… За кровь, пролитую на войне, народ потребует плату и вот здесь наступит такое… Может быть, опять прольется кровь…”
Далее: “…Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки”.
Или еще – о положении на фронтах и соотношении сил воюющих сторон: “Ничего мы сделать без Америки не сможем… Превратившись в нищих и прося рукой подаяния, – вот в таком виде мы сейчас стоим перед Америкой. Ей мы должны поклониться и будем ходить по проволоке, как дрессированные собаки…”»[3]3
Сборник «Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) – ВКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВД о культурной политике 1917–1953 гг.». М., 1999. С. 487–499. Любопытна характеристика НКГБ, предваряющая собранные агентурой высказывания К.А. Федина, что он «неоднократно выезжал в Германию и был тесно связан с сотрудниками германского посольства в СССР». Выделенные нами курсивом слова, включая «был тесно связан с сотрудниками германского посольства в СССР», прямо подводят к выводу о скрытной работе писателя в пользу врага («германский агент»!) и могут служить одним из указаний, что документ готовился для крутой реакции на самом верху.
[Закрыть]
Вполне возможно, что указания на антисоветские настроения и возможную вражескую деятельность Федина в итоговой записке, положенной на стол Сталину, сопровождались еще и другими фактическими подтверждениями. В соответствующей документации на Федина у Лубянки не было недостатка.
В. Шенталинский, работавший в комиссии по литературному наследию репрессированных писателей, в числе первых изучал в архивах НКВД следственное дело Бориса Пильняка, одного из ближайших довоенных друзей Федина, соседа по даче в писательском поселке Переделкино. Отношения с автором «Повести непогашенной луны» у Федина были самые доверительные. В верности того, что арестованный вынужденно говорил о нем в декабре 1937 года, не усомнишься. В приводимом ниже тексте ощущаются даже фединские интонации.
«С Фединым я особенно близок, – давал показания Пильняк. – Мы с ним часто вели разговоры о невыносимом режиме в партии, о том недоверии, которым окружен человек. Этот режим рассматривался нами как террор… Если у Федина вначале было возмущение против Троцкого, “этой обезьяны, которая сидит за границей и добивается власти в России, не спрашивая нас, хотим ли мы сидеть под его пятой” (со слов Федина), то аресты, непонятные и необъяснимые, обернули Федина против всей партии – Сталина и Ежова, как выполнителя воли Сталина. Мы сходились на том, что партии нет, что есть один Сталин, что положение в партии и стране грозит катастрофой. Федин боялся войны с немцами, “когда эта семидесятимиллионная масса, голодная и убежденная в своем нацизме, железным сапогом раздавит Россию…”».
Добавочные сведения о Федине, что называется, по собственным каналам имел вождь и лично. В другом документальном источнике наших дней, сборнике «Большая цензура» (документ № 366), опубликовано письмо тогдашнего и.о. главного редактора «Литературной газеты» О.С. Войтинской Сталину от 30 января 1939 года. Подвергшаяся несправедливому, с ее точки зрения, разносу на встрече с партийным руководством со стороны как раз высшего литературного функционера А.А. Фадеева, руководительница «Литгазеты» информирует вождя, что, наряду с официальными редакционными обязанностями, она ведет «разведывательную работу по заданию органов НКВД. Поэтому бывало, – сообщает Войтинская, – что в газете я не имела права выступать против людей, о которых я знала, что они враги».
В полной мере это касается, например, Федина. «Ведя разведывательную работу, – сообщает Войтинская, – я знала об антисоветских настроениях Федина, о его политически вредной роли в литературе. Однако интересы разведки требовали, чтобы я была в хороших отношениях с Фединым, следовательно, я не могла выступать против него в газете».
Получив это партийно-наивное, а по нормальным человеческим понятиям, циничное и бесстыдное письмо, Сталин, исполненный любопытства, позвонил Войтинской. Правда, из-за случившегося незадолго перед тем с О.С. Войтинской инсульта (трубку взял муж и сообщил об этом) разговор не мог состояться. Но сигнал о Федине вон еще когда дошел до вождя, а благодаря необычным обстоятельствам мог застрять в памяти.
Было еще и много других неотразимых сигналов о том же вроде бы тихоне, но внутренне зловредном и опасном человеке.
Куда более крупным и надежным цепным псом, чем нервозная и хлипкая здоровьем и.о. главного редактора «Литературной газеты» Войтинская, был генеральный секретарь Союза писателей СССР Владимир Ставский. Это он в марте 1938 года докладной запиской под грифом «Сов. секретно» просил наркома НКВД Ежова «помочь решить… вопрос об Осипе Мандельштаме», «авторе похабных клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа» (экивок на стихотворение 1933 года о Сталине – «Мы живем, под собою не чуя страны…», за которое поэт уже отбыл несколько лет арестов и ссылок). Через полтора месяца Мандельштам был арестован и в том же году умер в пересылочном лагере на грани умопомешательства мучительной голодной смертью.
Разными способами и приемами своей неуемной активности генсек был повинен в гибели многих десятков писателей.
Владимир Петрович Ставский (Кирпичников) – бывший молотобоец, бывший чекист, 'член партии с 1918 года, генерал, то бишь бригадный комиссар по тогдашнему наименованию воинских званий, скорее журналист, чем писатель, он и погиб в 1943 году на передовой линии, готовя очерк о подразделении девушек-снайперов для партийной газеты «Правда». Сам стал добычей затаившегося немецкого автоматчика.
Недавно явился на свет огромный архивный том объемом в более чем тысячу страниц под названием «Между молотом и наковальней. Союз советских писателей СССР. Документы и комментарии. Том 1.1925 – июнь 1941 г.» (М.: РОССПЭН, 2010). Среди прочего там впервые опубликованы некоторые так называемые дневниковые записи В. Ставского, по существу «записки палача», которые он вел в самые жуткие времена ежовщины – массовых посадок и расстрелов 1937–1938 годов. Наспех прочерченные карандашом страницы записных книжек и листки бумаги напоминают скорее не излияния личных чувств, а наблюдения тюремного надзирателя или деловые заготовки для очередных доносов и наметки предстоящих расправ.
Записи такого рода: «Эренбург – правая рука Бухарина». «ЛенССП оказался крайне засорен врагами народа…» “Серапионовы братья”, обласканные Троцким, что-то недоговаривают». «Приговоры над врагами – Народные приговоры». И так далее, в той же стилистике. А рядом (противоречива человеческая душа!), после всяких «врагов народа»: «А ведь какая прекрасная жизнь! Какие грандиозные победы! И какая еще предстоит грандиозная борьба».
Немало в этих летучих кондуитах помет и о Федине. К примеру, обратившие на себя его внимание места из публичных выступлений Федина:
«К. Федин: «Голая политика ворвалась на пленум…»
Эстет?! А как насчет статьи Ленина «Партийная организация и партийная литература»?!
«Федин о Замятине: Он хороший советский человек. У него только два разногласия: дать свободу печати и отменить смертную казнь».
Ого-го! «Хороший советский человек»?! «Только два разногласия»?! Какой будущий ответный ход подбирал хозяин записной книжки? Возможно, листал в своей цепкой памяти то, что ему было известно об отношениях этих двух людей.
А при чекистской осведомленности было что вспомнить.
Осенью 1931 года благодаря Горькому Сталин разрешил Евг. Замятину уехать за границу. Вначале жизнь в Париже не сознавалась тем как эмиграция. Автор романа-антиутопии «Мы» и других запрещенных в СССР произведений надеялся вернуться. От Федина, ученика Замятина еще по «Серапионовым братьям» (разница в возрасте – восемь лет, но они были на «ты»), среди коллег гуляло прозвище – Гроссмейстер литературы. Федин вместе с А. Толстым оказывал помощь, связанную с опекой над оставленной в Ленинграде квартирой Замятиных, переводами гонораров и т.д.
Федин информировал Замятина о наплывающих тучах. Полная откровенность была стилем их отношений с конца 20-х годов, когда создатель романа «Мы» вместе с автором повести «Непогашенная луна» Борисом Пильняком подвергались травле в печати и на собраниях.
21 сентября 1929 года Замятин сообщал Федину из Москвы в Ленинград о так называемом «идеологическом шабаше» в столичном Союзе писателей: «Сегодня днем узнал, что завтра у вас – общее собрание в Союзе и что сегодня выезжают разлагать ленинградцев – члены нового Правления… Очевидно, на общем собрании будет поставлен вопрос и о романе “Мы”… Я решил на завтрашнее собрание не ехать. Мотивы: собрание московского типа (Горький правильно назвал это “самосудом”) – что бы я ни говорил, это все равно заготовленных… резолюций ни на йоту не изменит; если общее собрание в Ленинграде окажется иным – мое присутствие там излишне…»
Федин тут же письменно оповещал Замятина: «…вчерашний день, вероятно, мало чем отличался от “большого московского дня” в Союзе. Разброд и растерянность правления достигли страшных размеров. Решения принимались наспех и под таким чудовищным давлением, что под конец все чувствовали себя совершенно раздавленными. Правление “было взято” измором… чтобы правление вынесло окончательное решение по твоему вопросу… Сущность его, помимо словесности, сводится к следующему: 1. Разрешение тобой английского перевода признано политической ошибкой; 2. Констатировано, что ты не признал своей ошибки в объяснениях; 3: Что ты не отказываешься от идей романа “Мы”, признанных нашей общественностью антисоветскими. Пункт четвертый касается запрещения публиковать за границей произведения, “отвергнутые советской общественностью”. Общее собрание приняло резолюцию, осуждающую и тебя, и Пильняка».
И уж вовсе опрокидывающий тон наполнял письма Федина, отсылаемые за границей, когда риск перлюстрации со стороны органов НКВД был минимальным. Тут он замахивался даже на партийное руководство во главе со Сталиным.
13 ноября 1933 года Федин, недавно прибывший для повторного курса лечения от туберкулеза в Мерано (Северная Италия), сообщал Замятину оттуда по итальянской почте о своих последних московских предотъездных впечатлениях: «Был у Горького, в Горках и на Никитской. Последний раз – на вечере с участием трех членов правительства, самых высоких (И.В. Сталина, Л.M. Кагановича и Н.И. Бухарина. – Ю.О.). Братья-писатели вели себя унизительно. Алеша (А.Н.Толстой. – Ю. О.) шутовал, скоморошничал всю ночь. Другие – петушками. Или кто как мог. Обстановка предельно-грустная, но, так сказать, показательная».
Но такое пособничество в целом, разумеется, не оставалось незамеченным. Федина били и на собраниях, и в печати. И ходил он часто помятый и неуверенный. В одной из последних записей «кондуита» Ставского, представляющей, возможно, случайно слышанный или взятый «на карандаш» с чьих-то слов разговор Федина с третьим лицом, тот предстает растерянным и жалким:
«Федин: Некуда идти. Не к кому апеллировать.
– Выгоднее писать роман. Вышел один раз в четыре года.
Простился с женой».
Прощаться с женой в 1937–1938 годах надолго, если не навсегда, у Федина действительно было тогда немало оснований и поводов…
Однажды было даже и так, как можно вычитать в одном из современных печатных источников: «В тридцать восьмом за Фединым приехали. Он пошел к черной машине – и тут увидел, что ордер выписан не на него, а на Бруно Ясенского. Он сказал: “Плохо работаете, товарищи!” – и указал на дачу, где жил Ясенский».
Дальше следует обличающая тирада, что, дескать, испуганный ночным кошмаром писатель поступил непорядочно и аморально. Не надо было пособничать палачам и указывать дачу обреченной жертвы. Кто станет спорить. Хотя и сам обличитель в данном случае не забывает присовокупить: «Не знаю, что сделал бы я. И как поступило бы большинство. Но что Пастернак поехал бы вместо Ясенского – уверен стопроцентно…» (Звучит возвышающее хвалебное крещендо в честь гипотетического героя! А по нему, как льва по когтю, узнаешь автора. Эпизод почерпнут из упоминавшейся антифединской статьи Д. Быкова.)
Гораздо интересней реальная политическая психопатия той поры. Случилась оплошка. Аресты происходили ночью. Воронки НКВД шныряли по путаным и бугристым улочкам дачного поселка. И отыскать калитку огороженной забором дачи не всегда было просто. О сходном происшествии рассказывал мне в одну из встреч Л.M. Леонов (уже в 1965 году).
Ночью у его дачи остановился «воронок». Леонид Максимович, полусонный, в халате, на истерические трели звонка вышел к калитке. Под направленные ему прямо в глаза фонариками двух энкавэдэшников назвался. Слава Богу! Произошла ошибка. Воронок затарахтел и умчался. За кем-то другим. Можно представить себе самочувствие Леонида Максимовича в остаток ночи.
Беспросветный страх, ожидание несчастья и, может быть, смерти висели в ту пору над многими. Человеку другого, более счастливого поколения трудно себе это представить. Не потому ли в короткой зарисовке столько ошибок и несуразиц? Самая пустяковая из них – датировка. Эпизод не мог происходить в 1938 году, потому что Бруно Ясенский был арестован летом 1937 года, а в тридцать восьмом уже расстрелян. Главное другое. Надута и неправдоподобна вся ситуация. Федин никак не мог узнать о путанице объектов, будучи уже отконвоированным к черной машине и там произносить фальшивые нравоучения типа: «Плохо работаете, товарищи!» Потому что каждый арест и препровождение к черной машине (скажу это по собственному опыту – двум арестам отца) непременно сопровождался длительным обыском, а перед этим, кстати говоря, обязательным предъявлением ордера. Не приступив к процедуре, никто бы никакой ордер показывать третьему лицу не стал. Потому что это было бы должностным преступлением и разглашением государственной тайны. А головы на плечах у самих энкавэдэшников, не стоит забывать, тоже сидели непрочно.