Текст книги "Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Для окончательного выбора пути наивный, однако же самонадеянный провинциал устроил себе жесткое испытание – решил послать только что вышедший сборник семи, если не десяти, крупным писателям, которые казались ему наиболее отзывчивыми к чужим начинаниям и мнению которых он доверял. Дальнейший план был прост: я получаю подробные отзывы – и способом голосования решается моя судьба, произносится приговор, каковой обжалованию не подлежит.
Бог знает, как все это роится и укладывается в пылкой молодой голове! Но литераторы – большие эгоцентристы, и мне представлялось тогда, что весь мир только и озабочен тем, какой жизненный путь соизволит избрать для себя некий журналист из Куйбышева. Однако проходили месяцы, а не было не только развернутых отзывов – никаких ответов. Нуль, дырка от бублика!
Заговор всеобщего равнодушия был нарушен только раз. Один видный очеркист и Сталинский лауреат, впрочем, с некоторых пор переставший носить на лацкане твидового пиджака золотую медальку с барельефом вождя, прислал короткое письмецо. Он благодарил за книгу и обещал ее непременно прочесть. Но писатель этот состоял в членах редколлегии нашей газеты, а прочел ли он мои очерки, я так никогда и не узнал.
Когда затея могла считаться уже полностью провалившейся, однажды утром я обнаружил вдруг в почтовом ящике тугой конверт с фамилией писателя, ждать ответа от которого с самого начала было, пожалуй, наибольшей дерзостью. Ниже я приведу это письмо Федина. Но прежде – несколько слов о фактуре очерков.
Сборник открывался документальной повестью «Анна Сергеевна», где была сделана попытка обрисовать директора Куйбышевского завода синтетического спирта А.С. Федотову. Анна Сергеевна была личностью крупной и яркой. Донская казачка, одна из первых «женделегаток», член партии с 1919 года, она избрала профессию химика. Была директором нескольких московских химических заводов и научно-исследовательских институтов, занимала ответственные посты в союзных министерствах резиновой и химической промышленности. И в 1950 году, уже пятидесятилетней женщиной, поломав вдруг привычный уклад, оставив в Москве внуков, дочь, друзей, с чемоданчиком уехала в заволжскую степь – строить на голом месте один из первенцев возникавшей тогда промышленности синтетических спиртов.
Выстроенный завод вместе с нефтеперерабатывающим комбинатом стал основой нынешнего города Новокуйбышевска. В конце 50-х годов это был уже современный город, где все, кажется, светилось новизной и молодостью. И стекла зданий, и лица людей. Воистину это был город новоселов и молодоженов. А во главе, почитай, половины города стояла седовласая женщина-директор – Анна Сергеевна Федотова.
Полковник Памурзин, один из героев книжки, – также фигура необычная. После проводившейся массовой хрущевской демобилизации из армии, когда сокращено было до миллиона военнослужащих, он в возрасте 44 лет работал на Куйбышевском заводе синтетического спирта сероразливщиком, хотя ему предлагали административные посты.
Кроме этой документальной повести, в сборник входили короткие сюжетные очерки. Об одном из них – «Соперники» – также упоминается в письме.
В целом, как вижу теперь, мне хотелось передать в книге дух личной самоотверженности, подвижничества и романтического энтузиазма, которые в конечном счете способны преодолеть (так я считал) любые препятствия и трудности жизни. В такой вере было немало наивного, но сами по себе настроения отвечали обстановке подъема и эмоционального всплеска тех лет.
Не думаю, чтобы я особенно подвинулся в том, но во всяком случае немало бился, чтобы преодолеть распространенные жанровые шаблоны, в частности «иконописность» портретного очерка о передовых современниках, повысить его воздействие на читателя. И эти свои похвальные намерения, разумеется не ручаясь за уровень исполнения, я декларировал в письменном обращении к Константину Александровичу Федину.
Когда я вскрыл тугой конверт, вот что оказалось в ответном письме, датированном 21 февраля 1962 года:
«…Сначала хочу написать… несколько слов, – отзывался К.А. Федин, – насчет книги и по поводу поставленного Вами вопроса о своем “пути”.
“Мне 32 года, уже не могу позволить себе тратить время и силы на малополезное писание”, – говорите Вы. Но почему Вы думаете, что писание Ваше малополезно? Оно, безусловно, полезно, прежде всего для Вас самого, как литератора, потому что должно помочь Вам установить – куда идти дальше, где Вы крепче, увереннее себя чувствуете, в чем получает наибольшее удовлетворение Ваше призвание, где та область, в которой Вам больше всего хочется быть. Это, разумеется, не всегда может совпасть с “шансом” на успех (если и об этой стороне работы задумываетесь Вы, ставя вопрос о «полезности» своего труда). Но тут Вам добрым указчиком может стать… полковник Памурзин. Его положение было затруднительнее, а лет ему было 44, а не 32.
Надо решиться, надо пробовать себя в той выучке, на которую решитесь.
Дальше. Откуда видно, что писание Ваше малополезно для читателя? Книга говорит о другом. Мне думается, история Федотовой должна привлечь к себе читателя, поучить его многому. Да и кратко очерченная эпопея Новокуйбышевска не может не принести пользы. Кто не призадумается и не воспрянет от вялости, прочитав и увидев примеры “романтики”, которые Вы удачно привели в очерковой биографии завода и его людей? Восклицание Ваше – “Да, я люблю Новокуйбышевск…” не показалось мне репортерской фразой, – повесть говорит, что автор вложил в свои слова настоящее чувство.
Если остановиться на замечании Вашем, что “портретные очерки читаются и покупаются очень плохо…”, то позволительно спросить: а что Вас больше огорчает – читательский или покупательский интерес? От Вас будет зависеть – прочтут Вас или нет. А ежели прочитают, то и купят. Смуула, напр[имер], покупали до того, как он получил премию[4]4
Имеется в виду «Ледовая книга» эстонского писателя Ю. Смуула, его дневник о зимовке в Антарктиде, получивший Ленинскую премию по литературе в 1961 году.
[Закрыть]. То есть и премию-то он получил после того, как его стали читать и покупать.
Да, конечно, подавляющая масса очерков у нас “иконописна”. Но попробуйте, – не пишите, не малюйте икон, и тогда можете бесстрашно прикинуть – каковы будут шансы на преуспевание в жанре очерка. Вы ведь помните непреходящую мудрость: “все жанры хороши, кроме…” Так вот, от автора зависит, чтобы не было этого “кроме…”.
Ваш “книжный” очерк “Анна Сергеевна” был бы совсем хорош, если бы в работе над ним Вы позабыли бы начисто, что Вы не только “книжный”, но еще и “газетный” очеркист. Вернее, даже работая очеркистом газетным, Вы обязаны ставить себе задачу той самой категории качества, которая кажется Вам принадлежащей лишь книге. Пишите, требуя от себя художественности, независимо от того, пойдет ли очерк в газете или заверстается и сброшюруется в книгу. “Соперники” построены новеллически, и это говорит о Вас как об умелом очеркисте. Дело, стало быть, за настойчивостью труда, за требовательностью к себе, а данные литератора – налицо. Их следует развить, повышая и повышая свою задачу…
Так как Вы – литератор “многожанровый”, но еще не остановившийся на одном каком-нибудь идоле, которому бы решились принадлежать безраздельно, то, вероятно, Вам полезно провести резкую черту между двумя к[акими]-н[ибудь] основными направлениями своих усилий. Возможно, эта черта пройдет между прозой и литературоведением. Но силы хорошо бы разделить так, чтобы одно направление осуществлялось повседневно, другое было орудием дальнего прицела. В прозе следует трудиться всегда и начинать с углубления уже знакомого очеркового жанра, поднимая его в художественном отношении. А в литературоведении надо теперь же ставить себе капитальную задачу, возможно, на несколько лет вперед, решая ее исподволь.
Вам это посильно, возраст Ваш толкает и зовет к решимости – хороший, цветущий возраст! Может, совет мой и не пригодится Вам. Но надеюсь, он поможет разделаться навсегда с мыслью, что время и силы тратятся Вами “малополезно”. Труд всегда принесет “пользу”, не говоря о хлебе насущном, только и произрастающем на земле, политой потом.
Ну, вот как расписался я, – и одно это говорит, что книгу свою Вы послали человеку, заинтересовавшемуся ее автором, и что она действительно пробуждает в читателе интерес. Желаю Вам успеха и здоровья. Я же прихварываю все чаще, все чувствительнее. И надо бы свертывать паруса, ложиться в дрейф и в дрейфе заниматься письменностью, одною письменностью. Да не получается. Дуют ветры, натягивают паруса, и кораблик, посвистывая, скрипя, несет меня морями неизведанными, бурными. И берегов не видно. Где-то торчит, однако, риф, на который я налечу и погружусь в воды, покрывающие собою всех и каждого.
Так-то.
Всего хорошего Вам!
Конст. Федин».
Сколько раз я перечитывал впоследствии письмо, написанное синими чернилами от авторучки. И не однажды дивился дотошности анализа и точности попаданий в пределах этого в общем достаточно сырого текста начинающего литератора. Разбор был тщательным, как рецензия, а в качестве выводов заключал советы о дальнейшем «пути», чуть ли не программу действий, расписанную на годы вперед.
Этим письмом Федин и меня как бы заочно принял в свой неофициальный семинар. Так состоялись еще одни литературные крестины.
Хотелось бы не упустить из виду существенную деталь. Письмо датировано 21 февраля 1962 года. Оставалось всего три дня до юбилея, когда Федину исполнялось 70 лет.
Не думать об этом возрастном рубеже Константин Александрович, к тому же прихварывавший тогда, не мог. Этим и объясняются некоторые минорные нотки, прорывавшиеся в конце письма. Это было его самочувствие, настроение, состояние, его «фаза»… Вокруг «писательского министра» было в те дни можно представить, сколько предъюбилейных суеты и хлопот. Но Федин встречал возрастной перевал, как и привык всю жизнь, – трудом, кропотливым и точным исполнением накопившихся дел и обязанностей. Возможно, что к дате он решил рассчитаться с «долгами», ответить на скопившиеся во время болезни завалы корреспонденции, писем, книг и т.д. И так некий журналист из Куйбышева получил подробный ответ на запрос о своем «пути».
Литературоведческой очерково-документальной работой, которая вышла у меня три года спустя, в 1965 году, была книга об Алексее Толстом – «Шумное захолустье». Основой ее послужила счастливая находка – обширный архив А.Н. Толстого, его матери, народнической писательницы Александры Востром, обнаруженный на Волге, а также документы и материалы, которые пошли собираться затем по цепочке событий.
К тому времени уже сложилось убеждение, что задача моя не столько провести «резкую черту между двумя направлениями своих усилий» (как советовал Федин), сколько, наоборот, постараться слить их воедино, вместе, – литературоведение и очерк, исследование и живописание, поиск и повествование. Примером для меня становились не только книги таких активно работавших мастеров-ветеранов, как К. Чуковский, В. Шкловский, И. Андроников, Л. Гроссман, но интересы шли много дальше – Плутарх или Стефан Цвейг с его замечательной книгой о Бальзаке. Словом, я выходил на стезю автора литературных биографий. И это определяло многое.
Свежую, после долгих типографских проволочек вышедшую книгу я послал Федину со сложным чувством. Помимо авторской радости и трепета перед будущей оценкой, сознаюсь, мелькала и некая опаска. Ведь я не шел по двум тропкам, какие мне прочертили, а избрал собственную – одну. Как воспримет Федин мой выбор? Одобрит ли? Не отмолчится ли вежливо? А то еще, может, и раздосадуется про себя: «К чему советоваться, если все равно поступаешь по-своему?!»
Но я ошибся – моему «ослушанию» К.А. не только не рассердился, а обрадовался. Это было теплое письмо старшего наставника, который умел переключаться в чужое состояние и радоваться, может быть, весьма скромным достижениям своего подопечного.
Вот что было в ответном письме от 31 января 1966 года:
«…Спасибо за “Шумное захолустье” в отдельном издании, хоть – “наконец” – но все-таки увидевшем свет.
Рад за Вас и с этим чувством прочитал Ваше письмо, прямо-таки сияющее счастьем. Так оно и должно быть: в литературной жизни, коли уж повезет, – кажется, засверкало все мирозданье, а не повезет, так со страху небо чудится с овчинку.
Мне книга Ваша нравится тем, что она помогает уразуметь, как быт помогает складываться “герою”. В широком смысле литературоведение должно начинаться с истории литераторской жизни. Правда, быт толстовской истории, его – Алексея Н. Толстого детство-отрочество – особенно благодарный предмет для описания. Но успех Ваш сам собой не дался в руки. Вы поработали серьезно. И мне кажется, книга получилась у Вас совсем незаурядной, а – своей.
Я хотел бы послать ее на отзыв в новый наш журнал “Волга”…»
Последнее было, разумеется, его собственной инициативой.
Книгу в редакцию «Волги» он послал и сопроводил даже подробным письмом, о чем я узнал года через два, из печати (статья Е. Авксентьевской, «Знамя», 1967, № 9). Там среди прочего приводится письмо Федина:
«Не могу вспомнить, послал ли я уже Вам книгу Юрия Оклянского “Шумное захолустье” (монография об Алексее Н. Толстом), – пишет Федин летом 1966 года в редакцию журнала “Волга” и тут же характеризует работу молодого критика: – Очень своеобразный очерк-исследование о жизни и о начальном периоде литературной работы писателя. Вещь, заслуживающая внимания, а ее автор – серьезного поощрения. Книга вышла в Куйбышеве – это первое, а второе – Толстой – самарец, и, стало быть, “Волга” не может пройти мимо, сделав вид, что не расслышала шумов былого захолустья».
Все это было обычным делом. Дальше были еще другие письма и встречи. Но чтобы за мельтешением фактов, относящихся к собственной биографии, не утратить масштаба событий, напомню другую историю.
ФЕДИН И ТРИФОНОВ
Учеников у Федина было много. Самых разных калибров, профилей, сил и возможностей. Но среди них был один, который, безусловно, составлял высшую скрытую его гордость. В нем воплотилось то, к чему с юных лет шел он сам, к чему тянулся и выше всего ценил. Спокойная сосредоточенность духа, та степень бесстрашия, сила воли, преодоления собственных нутряных слабостей, срывов и ущербностей на крутых жизненных поворотах, с чем у него самого с годами и десятилетиями общественной ломки в конце концов так не задалось и не сложилось. А у этого спокойного и талантливого, физически сильного, а также и духовно, но вроде бы тихого и спокойного человека, в толстых очках, сына донского казака и еврейки, все только начиналось, все было впереди. И не возникало сомнений, что такой выдюжит.
Этим учеником был Юрий Трифонов. В Трифонова он верил, постоянно не упускал его из виду. Считал его одним из лучших, может быть, собственных своих произведений. И надо сказать, что при всех нередких расхождениях ученик отвечал ему взаимностью.
От отца, с которым Юрий Валентинович из-за ареста того и ранней гибели прожил лишь первых около двенадцати лет, он унаследовал и перенял многое. Плотную, коренастую фигуру, казачье здоровье, ровный сдержанный нрав, ощущение скромного человеческого достоинства своей личности, раздумчивость, неговорливость, внешне, казалось, чуть мрачноватый вид. Возможно, даже ту сумеречность лица, всегда готового осветиться движением чувства навстречу ближнему, что составляла один из секретов его обаяния. И так иногда вплоть до мелочей, например до увлечения гирями, которыми младший Трифонов тоже в юности развивал и укреплял свою мускульную силу. Среди друзей о нем было известно, что, делая утреннюю зарядку, он «крестился» двухпудовыми гирями.
Сотоварищ по Литературному институту Николай Евдокимов вспоминает и такую историю. В студенческую пору однажды был случай. В летнюю ночь возвращались откуда-то из гостей по Крымскому мосту. К ним пристала компания подвыпивших хулиганов человек в пять, упорно набивавшихся на драку. Отвязаться не было никакой возможности. Тогда Трифонов неожиданно схватил одного из них, здоровенного заводилу, и, сжав со спины клещами в подмышках, перекинул, вернее, перевесил через перила моста. Рявкнул: «Отступись! А не то отпущу!..» Так он держал своего «клиента» на весу над водяною пропастью минуту-другую, давая тому вглядеться в собственную погибель. Пока его совершенно остолбеневшие дружки не запросили мировую. Трифонов вернул свою «добычу» на эту сторону моста. С приятельской заботой помог очухаться, обрести устойчивость. Дружески похлопал по плечу. Затем обе компании без дальнейших слов мирно разошлись.
Так что слово у Трифонова значило многое. Свои чувства к учителю он выразил, например, в одном из писем Федину в 1973 году, когда отмечался юбилей Литературного института.
«Дорогой Константин Александрович! – писал он там. – Очень я был тронут и взволнован, прочитав вчера в “Литературной газете” Вашу заметку о Литинституте и – добрые слова обо мне.
Поразило меня то, что сохранилась у Вас эта запись (с тогдашним студенческим рассказом Ю. Трифонова “Урюк”. – Ю. О.), но главное – как Вы по-доброму, как истинный и мудрый учитель, отнеслись тогда ко мне. А ведь это было, как я понимаю теперь, довольно трудно и сложно: угадать что-то в тех наивных писаниях, что я приносил тогда в институт.
Многое мне вспомнилось: как Вы на первом, кажется, моем чтении на семинаре (читал я как раз этот самый “Урюк”) поддержали меня, и, когда все члены семинара дружно и зло, в литинститутском стиле меня топтали, говоря, что таким, мол, и делать нечего в институте, а Толик Бархударян, мой большой друг впоследствии, сказал с замечательным кавказским высокомерием: “Я считаю, что лучше поднять планку на метр девяносто и сбить ее, чем поставить ее на метр сорок и перепрыгнуть!” – а еще кто-то говорил, что я занимаюсь малоинтересным фотографированием, Вы вдруг ударили кулаком по столу и очень сердито сказали: “А я Вам говорю, что Тифонов писать будет!”
Не знаю, помните ли Вы, Константин Александрович, этот эпизод, – мне-то он врезался в память на всю жизнь. И, конечно, Вы оказались правы. Ничем иным в этой жизни я заниматься не умею и не могу – только “grafo”, только пишу, и ничего больше. Как уж это у меня получается – дело другое, не мне знать, не мне судить. Кажется, чего-то самого главного и истинного, ради чего пристрастился я к этому “grafo” с младых ногтей, я так и не написал и, бог его знает, напишу ли. Скорее всего – нет.
Вспомнились мне, – продолжал Ю. Трифонов, – многие наши разговоры на семинарах – о Толстом, о Бунине, о Чехове, Алексее Толстом, и разговоры на улице, когда я порою провожал Вас после семинара вниз по улице Горького, и даже кое-что рассказывал Вам о своей жизни, и разные другие встречи в институте, в Лаврушинском и Переделкине. Помню я, конечно, и Вашу настоящую помощь со “Студентами “ которые появились в “Новом мире” в 1950 году после Вашего звонка Александру Трифоновичу Твардовскому.
Дорогой Константин Александрович! Как писателя я хорошо знал Вас еще до того, как познакомился с Вами в институте. Все Ваши книги без исключения были прочитаны мною раньше, чем я попал в Ваш семинар. Может быть, многому бессознательно и на ощупь, как это происходит в литературе, я учился из Ваших книг. Например, перебивы времени, стремление к большому объему и многозначности и полифонии – то, чего я по мере сил пытался достичь в некоторых книгах, особенно в последней, – внушены замечательным опытом Вашего романа “Города и годы”, на котором учились многие и многие советские писатели.
Все это Вы знаете и без меня, да и я Вам говорил когда-то, а сейчас – просто к слову, потому что Ваша заметка расшевелила и взволновала…
Спасибо Вам, Константин Александрович, за многое! Желаю Вам здоровья, счастливой работы и крепости духа!»
Федин и в самом деле не только способствовал публикации в журнале Твардовского первой повести Ю. Трифонова «Студенты», с чего, собственно, и началась писательская судьба прозаика. Он сделал для молодого литератора и нечто большее, проявив по тем временам немалое гражданское мужество.
Юрий Валентинович однажды подробно рассказывал мне о баталии, которая разыгралась на заседании Комитета по Сталинским премиям, когда там рассматривалась его повесть. Федин был членом Комитета. И он сумел отстоять кандидатуру Трифонова, против которого «по анкетным мотивам», из-за отца, расстрелянного «врага народа», ополчилась группа конъюнктурщиков. В результате 25-летний никому не ведомый новичок получил одну из высших литературных наград страны.
– Сталину иногда нравилось давать премии детям казненных, – криво усмехнулся Трифонов.
На вчерашнего студента обрушилась лауреатская слава. На улице его узнавали прохожие. В потоке похвал и славословий выделялись немногие отрезвляющие голоса. Строже других как раз голос Федина.
В мемуарном очерке Трифонов рассказывает, как тот помогал ему преодолевать заблуждение, будто он «уже крупный писатель»: «Меня, оглушенного треском, тогда это, признаться, удивило. Зачем же о лауреатской книге говорить: “Зал был наполовину пуст”? Но прошло очень недолгое время, и я понял, что Федин был прав. И стал понемногу стараться “написать лучше”».
Впрочем, стартовый круг на этом не замкнулся. В 1951 году, на волне шумного успеха «Студентов», Трифонов почти одновременно заполнил две анкеты. Если в документе для Комитета по Сталинским премиям с исчерпывающей полнотой выдержаны требования буквы тех мрачных лет, то иначе обстояло дело в анкете для вступления в Союз писателей. Сведения об отце ограничивались там перечнем революционных заслуг В.А. Трифонова (большевика-подпольщика из казачьей среды, члена Реввоенсовета нескольких фронтов Гражданской войны, занимавшего и затем крупные государственные посты). О смерти отца сообщалось лишь: «умер в мае 1941 года».
Дерзкая опрометчивость отозвалась шквалом неприятностей. Нашумело на весь институт комсомольское собрание с персональным делом Ю. Трифонова. Итог – строгий выговор с предупреждением – «за сокрытие факта биографии». Первоначальное решение было – исключить. Эпизод воссоздан позже в автобиографическом рассказе Трифонова «Недолгое пребывание в камере пыток». Особый смак ситуации для вошедших в раж завистников передан автором так: «Слабая книга внезапно получила премию. Поэтому было сладко меня исключать. И было за что: я скрыл в анкете, что отец враг народа, во что никогда не верил…»
Возникли осложнения и с приемом в СП. Во изменение первоначального решения новоиспеченного лауреата приняли не в члены, а лишь кандидатом ССП (да и то, учитывая, что о «факте биографии» в Союзе писателей стало известно из документов, заполненных самим же Ю.Трифоновым для Комитета по Сталинским премиям). Полуписателем – в звании кандидата – Трифонов проходил затем около шести лет (до начала 1957 года)…
Об этом мы и рассуждали не раз, два сына бывших «врагов народа». Говорили и после кончины общего наставника.
В оценках людей Трифонову, по-моему, очень помогала его обычная историчность взгляда. Даже его флегма и неторопливость на деле часто выражали это глубоко присущее ему свойство. Он обладал развитой способностью сразу же найти для себя точное место в меняющейся череде явлений, самых разнообразных, даже когда вел обыкновенный разговор то ли с юным учеником из своего семинара, то ли с пожилым гардеробщиком писательского клуба. В его манере держаться словно бы скрыта была готовность к признанию собственной малозначительности по сравнению с тем, что уже было и что еще будет. Отсюда, мне кажется, проистекала трифоновская скептическая и несколько снисходительная к себе улыбка, игравшая на его лице даже тогда, когда оно сияло и лучилось довольством.
Писателей старшего поколения, с долгим и солидным прошлым, он не мерил лишь сегодняшними страстями и капризами минутных репутаций, а как бы видел их в потоке времени, в переменах и развитии, никогда не забывая того хорошего и доброго, что они сделали и с собой принесли. Все это помогало ему находить надежный и верный тон отношений с самыми разными людьми.
Сдержанный и неговорливый Юрий Валентинович сердился, когда кто-то из уважаемых им людей повторял ходившие в печати критические шаблоны, что он пишет про быт, бытовик, дескать. «Да не быт это… Нет! – отмахивался он. – А если и быт, то опрокинутый быт, каким и является вся наша жизнь от рождения до смерти… Все самое высокое и самое низкое, что есть в человеке, размещается в повседневности. Ведь больше в ней, в сущности, мало что и есть. Помнишь, как это там у Чехова: люди обедают, только обедают, а в это время складываются и разбиваются их жизни…» Можно сказать, Трифонов писал, жил и действовал в этой философии опрокинутого быта.
Далеко не простыми были отношения Трифонова с Фединым в послехрущевские времена – последние полтора десятилетия. Они редко встречались, хотя были расположены и привязаны друг к другу. Высокое чувство благодарности никак не замазывало, однако, иногда резких расхождений в идеях и поступках ученика с учителем.
Ю. Трифонов вместе с Б. Можаевым, например, зимой 1970 года, обходя писательские дома, собирал подписи под письмом в защиту гибнущего журнала «Новый мир», над которым уже был произнесен окончательный приговор в высшем брежневском партийном ареопаге. В то время как Федин в такой момент послушно отстранился от судьбы внутренне близкого ему журнала и даже, исполняя должностные формальности, в сущности, помогал его топить.
Еще более резкий пример, – отношение к А.И. Солженицыну как автору «Архипелага ГУЛАГ» и открытому противнику советской политической системы, когда эти качества выплыли наружу и стали очевидны.
Деклараций Юрий Валентинович не любил. Но вот его обобщающая оценка Солженицына, в которой сквозит даже несвойственный Трифонову пафос. Ее приводит в биографической книге «Солженицын» Л. Сараскина. Судя по всему, характеристика относится ко второй половине 70-х годов, когда время многое расставило по своим местам, советская система двигалась к гибельному краху, а высланный Солженицын жил в Америке.
«Он возвратится сюда и начнет устраивать, – даже так прорицал Трифонов. – С малого начнет, и над ним будут подсмеиваться дураки. Как с малого он начал поход против системы, а кончил полной победой над ней. Мы еще просто об этом не знаем. Он гений, что нам надо понять и принять. кое-кому трудно признать превосходство. Да и как признать, когда на шее медальки болтаются. Рядом с гением жить неудобно. А мне удобно!»
Через бытовые коллизии у прозаика Трифонова передаются иногда необратимые сдвиги духа. Быт как бы перевертывается, и неожиданно обнаруживается, что человек уже не тот, каким был прежде. Может, особенно характерно это для «городских повестей» Ю. Трифонова, начиная с повести «Обмен» (1969) и до «Дома на набережной» (1976). Но не это ли наполняло порой и лучшие произведения Федина (повесть «Я был актером», романы «Санаторий Арктур», «Первые радости» и др.)? В опрокинутом быту человек терял или заново обретал себя. Словом, в художественных ракурсах их немало объединяло.
Однако же различия в большом, конечно, пробивались и в малом. Духовные расхождения учителя с учеником, так сказать, главной гордости его учительства, стоит показать на одном конкретном, чисто литературном примере. В прозе Федина и Трифонова есть общее действующее лицо из жизни – красный военачальник и герой Гражданской войны Ф.К. Миронов. В подходе к этой исторической фигуре отчетливо обозначилась разность общественно-литературных позиций.
О Миронове и мироновцах идет речь на страницах романа Федина «Необыкновенное лето», напечатанного впервые в 1948 году. Миронов стал прообразом одного из главных героев – комкора Мигулина в романе «Старик», появившемся в 1978 году, не говоря уже о том, что Трифонов писал о нем за тринадцать лет до этого в документальной повести об отце «Отблеск костра».
Из богатой событиями биографии Ф.К. Миронова писателями взят один и тот же эпизод, который трактуется ими по-разному. Это – самовольное выступление на Южном фронте в августе—сентябре 1919 года. Нарушив приказ, Миронов во главе конного корпуса двинулся на Дон, где свирепствовали деникинцы, вырезая семьи «красных». Миронов бросился спасать «своих». За этот акт анархии в напряженной боевой обстановке, как сказано теперь в посвященной Ф.К. Миронову статье в томе 16 последнего (третьего) издания Большой Советской Энциклопедии, он «в конце сентября был арестован и в октябре приговорен военным трибуналом к расстрелу, но тут же помилован ВЦИК и реабилитирован Политбюро ЦК РКП(б)».
Уже после событий, затронутых в обоих романах, Филипп Кузьмич Миронов (1872–1921) стоял во главе Второй конной армии, освобождавшей Крым. Согласно сведениям той же БСЭ: «2 сентября – 6 декабря 1920 успешно командовал 2-й Конной армией в боях против войск генерала П.Н. Врангеля. Награжден 2 орденами Красного Знамени и Почетным революционным оружием».
Таковы представления о Ф.К. Миронове в позднейшей исторической науке, после того, как события, связанные с его жизнью и деятельностью, были очищены от произвольных искажений, а имя этого героя Гражданской войны восстановлено в исторической летописи.
Но не так было в конце 40-х годов, когда писался роман «Необыкновенное лето»…
В дальнейшем, готовя переиздания, Федин внес значительные исправления в «военные картины» романа, отвечающие трактовкам развития событий Гражданской войны в исторической науке после XX съезда партии. Что касается фигуры Ф.К. Миронова, то тут, к сожалению, уточняющая работа не была доведена до конца. На некоторых страницах остались следы тех неверных представлений о характере и побудительных мотивах действий Миронова и вверенного ему казачьего корпуса в августе – сентябре 1919 года, которым долгое время следовали официальные публикации и источники информации, какими располагал писатель при работе над произведением. Самовольный революционный порыв именовался в них «авантюрой», «мятежом», «изменой» и т.д.
В 1978 году, после кончины автора, издательство «Художественная литература» предложило мне прокомментировать дилогию Федина (романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето»), готовившуюся к выпуску под общей обложкой в тогдашней романной серии. Особое внимание следовало уделить страницам и эпизодам второй книги, где речь идет о самостийном выступлении казачьего корпуса Миронова.
Для уяснения сложного переплета событий Гражданской войны и борьбы разных интересов и сил в районах Поволжья и Дона летом-осенью 1919 года потребовались разные фактические источники. Обратился я за консультацией и к Трифонову, хорошо осведомленному в историческом материале. Тем более что всего лишь за два месяца до этого, в мартовском номере журнала «Дружба народов», был напечатан роман «Старик».








