Текст книги "Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Сказал бы даже больше. Шедевр – это вещь, в которой ничего нельзя изменить и к которой нельзя написать продолжения.
Повесть «Трансвааль» как начинается, так и кончается ничем. Сваакер входит и выходит из нее одинаково – загадочным и процветающим. Меняются лишь способы и картинки его приспособительных побед и превращений.
Повесть пережила разные эпохи, многократно переиздавалась. Выдержала и испытания посторонних давлений и собственных авторских поползновений и искушений. А такие тоже были. Автор неоднократно порывался написать продолжение. Ясно было и название, в фантазии прокручивались сюжетные варианты – «Конец Трансвааля». Прозаик даже печатно оповещал об этом читателей в 1930, 1936 и в 1940 годах. Отзывы, отклики на знаменитую повесть лились рекой, притекали и документальные дополнения, и новые сведения о необычном герое, прежних и новых его похождениях.
В писательском архиве сохранились наброски и в отделанном виде первая глава повести «Конец Трансвааля». В 1982 году ее опубликовали наследники. Поддаваясь издательским давлениям, в июле 1940 года Федин изготовил даже торжественную вводку, предназначенную для издания двух повестей вместе. Она звучала как заклинание самого себя и гласила:
«ЭТА КНИГА, СОСТОИТ ИЗ ДВУХ ПОВЕСТЕЙ
Первая была написана в 1925–26 годах, вторая в 1940–41-м. Каждая из них может быть прочитана отдельно, но вторая является продолжением первой и завершает ее.
Книга посвящается писателю, путешественнику, охотнику
Ивану Сергеевичу СОКОЛОВУ-МИКИТОВУ,
дружбе с которым я обязан как человек и писатель.
Дача. VII–1940».
К счастью, Федин намерения своего не исполнил. Да и о чем бы он мог там писать?
Есть запись Федина от ноября 1933 года, сохранившаяся в архиве: «А конец? – Не попадет ли Сваакер на “перековку“ в Беломорстрой?.. Не перековывается ли он?..
Во всяком случае, в основном остается тот путь, который я рассказывал Горькому: Сваакер самоарестовывается, затем действительно попадает в тюрьму; тюрьма во власти его гения; радиофикация и “спецчество” по радио; ссылка; оленеводство под Кемью? – “кулаческие” штучки; и потом “перековка”… После нее Сваакер выйдет жуликом двойным…»
Горький был энтузиастом строительства Беломорско-Балтийского канала, соединившего Волгу с северным морским бассейном страны. Канал создавался силами заключенных. Наряду с уголовниками, пресловутую массовую «перековку» проходили там «кулаки» и прочие так называемые «эксплуататорские элементы», вплоть до проституток. Условия содержания и труда заключенных публично всячески идеализировались, хотя земля там обильно удобрена многими жертвами этой якобы героической стройки. Ночами вместо выбывших и умерших прибывали новые товарные вагоны с будущими строителями, многих их которых ждала та же судьба.
Разговор с Горьким о продолжении «Трансвааля», который упоминается в архивном наброске Федина, происходил в ноябре 1933 года. Всего за три месяца до этого в пропагандистских целях состоялся известный парадный выезд на стройку Беломорско-Балтийского канала так называемого большого литературного десанта из 120 советских писателей. Руководил поездкой лично нарком НКВД Генрих Ягода, нижегородский земляк Горького, продолжавший поддерживать с ним близкие личные отношения. 66 участников поездки написали затем по своим впечатлениям статьи и очерки для коллективного сборника «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина». Общую редактуру книги осуществлял Горький, поместивший в сборнике две собственных статьи.
Так что оба собеседника в принципе никак не были противниками такого рода трудовой и духовной перековки, которой в реальности подвергся Юлиус Саарек – жизненный прототип героя повести. Благодаря своим незаурядным способностям Саарек стал одним из первых ударников на строительстве Беломорско-Балтийского канала, был освобожден, а затем уже с неизбежностью пустился в дальнейшие похождения.
Руку сочинителя вовремя остановило чутье художника. Потому что «Трансвааль» – это не повесть о выкрутасах ловкого пройдохи или в какие-то моменты даже сельского бравого Солдата Швейка, во всех его увертливых играх с тупым начальством, а книга о скрытых возможностях природного земледельца, о его уме, о жаре и глубинах его натуры и возможностей, когда ему дозволено жить и творить в неполную силу своих замыслов и талантов. Все, что можно было сказать об этом в пределах вылепленного характера, художник уже сказал. И даже написанная им глава для второй книги (например, как Сваакер в домашних условиях вместо собаки выращивает волчонка), в сущности, является вариациями духа первой повести, нигде не выходит за их пределы.
Федин вовремя не поддался искусам многописания. Вторая книга «Поднятой целины» М. Шолохова, призванная довершить формальный событийный сюжет через два с лишним десятилетия после первой книги, оказалась слабой и практически ненужной. Автор повести «Трансвааль» по этому пути не пошел.
Молодость таланта – это радостный бег почти без передыха. За сборником «Трансвааль» уже в следующем году последовал роман о жизни композитора – «Братья» (1928). Почти враз он вызвал отклики трех современников, да каких! – Б. Пастернака, С. Цвейга и академика В. Вернадского. Людей, столь разных и выдающихся.
«Читал и перечитывал я восхитительных “Братьев”, – писал 9 сентября 1928 года Федину из летнего отпуска Борис Пастернак, – непомерный по полноте подведения и полноте погашения расчет по целому ряду серьезнейших наших долгов и громадный вклад в тематическую нашу культуру., глотали “Братьев” кругом… Разговоры эти… на вокзале в Новороссийске, на палубе “Кречета”, на пароходе от Сочи… Явился страх (так близок мне Ваш мир), что Вы заподозрите меня в подражании Вам, когда прочтете автобиографические заметки, наполовину уже написанные для “Звезды”, так поразительно временами однотипен этот материал: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколения. Но будь что будет».
Перевод «Братьев» на немецкий язык был сделан безотлагательно и почти мгновенно. Причем в 1928 году роман вышел даже в двух издательствах – в Берлине и Штутгарте. Так что у Стефана Цвейга, жившего в Зальцбурге (Австрия), были разнообразные возможности для чтения.
10 декабря 1928 года Стефан Цвейг писал из Зальцбурга автору:
«Дорогой Константин Федин!.. Мне так хотелось пожать Вам руку и поблагодарить за Вашу прежнюю книгу “Города и годы” и тем более за новую – “Братья”, которую я прочел с захватывающим интересом. Я нахожу, что искусство композиции в этом романе еще больше возросло и, кроме того, Вы обладаете тем, что так непонятно большинству в русских художниках… – великолепной способностью изображать, с одной стороны, народное, совсем простое, человеческое и одновременно создавать изысканные артистические фигуры, раскрывать духовные конфликты во всех их метафизических проявлениях». В другом письме (1929 года) Стефан Цвейг повторял, что книги Федина «принадлежат к наиболее значительному, что дала нам новая русская литература».
Пророческую запись об этой полной звучащей музыки книге сделал у себя в дневнике академик Владимир Вернадский. С присущей ему трезвостью суждений великий естествоиспытатель обозначает и дилемму, вставшую перед автором и литературой на рубеже 30-х годов.
«Рассказывал Г.П. о Федине – своем приятеле, – записывал Вернадский 15 февраля 1928 года. – Новый роман Федина – “Братья” – возбудил большое внимание, но в нем нет коммунистического содержания. Федин был недавно коммунистом, но вышел из партии, и сейчас у него ее идеологии нет. Перед ним дилемма: или иметь возможность печататься и тогда проводить темы в соответствующем освещении или же не печататься. Этот его роман вызвал ожесточенные нападки в прессе – чисто булгаринской, какой сейчас является “критика”. Иначе осыпают золотом: гонорары огромные».
Эти нападки действительно «булгаринской прессы» на сей раз приняли особенно дикий и разнузданный характер. Вскоре они побудили Бориса Пастернака еще и печатно выступить в защиту романа «Братья». В журнале «Читатель и писатель» (1928, № 50–52) он поместил специальное заявление. Оно исполнено признанием заслуг автора. «Я не знаю, как называется в смысле общественной градации тот раздел литературы, в котором Константину Федину принадлежит первое место, – говорилось там, – и не знаю, есть ли у меня на то право, но любым местом в этом ряду я был бы доволен, как положением, отвечающим моим истинным идеологическим посылкам и устремлениям».
Однако кривое колесо даже относительных литературных свобод в стране на глазах неслось к финишу.
Рубеж 30-х годов – это окончательный перелом к единовластию сталинской диктатуры. Отказ от двойственной, но все же сравнительно либеральной политики НЭПа, сжимающийся стальной кулак индустриализации и коллективизации, разгром и ликвидация всякой оппозиции – левой и правой – даже внутри партии. Это время окончательного учреждения «единомыслия на Руси».
Вернадский сформулировал дилемму, вставшую перед культурой. Подобно многим собратьям по перу, Федин-художник, чтобы уцелеть, вынужден был изощряться в изобретении компромиссов. Их следы по-разному представлены в местами талантливом, но по художественной концепции не сильно возвышающемся над средним уровнем романе «Похищение Европы» (1929–1935), повествующем о кознях капиталистического предпринимательства, а отчасти и в романе «Санаторий Арктур» (1937–1940)…
Что же предстояло ему, Федину, как и многим другим настоящим честным талантам на этом переломе эпох? Отчаяние человека, вынужденного ломать себя, предающего главное внутри себя и вполуобмороке честно себе в том признающегося. Это самоистязание и казнь под наркозом. Даже и со стороны наблюдать за этим муторно и тяжко, а уж самоистязаться самому – заплачешь невольно.
Зимой 1932 года, вздергивая себя и мучаясь над второй книгой романа «Похищение Европы», Федин записывал в дневнике: «Вся вторая половина февраля ежедневная работа над “Похищением”. Почти полное отчаяние. Рот зажат маской с наркозом, надо дышать и задыхаться – такое ужасное чувство. Сердце не участвует в работе, вообще все, чем раньше двигалось писание, – любовь, страсть к созданию вещи, к построению чего-то эмоционально привлекательного – все это бесследно пропало. Холодное сердце и испуг перед тем, что я делаю и зачем».
Лучшее из всего написанного тогда, бесспорно, «Санаторий Арктур». Самый маленький из всех романов Федина, поэтичный, в лучших местах будто поэма в прозе. Он воспроизводит нравственный климат уединенной альпийской лечебницы для тяжелых чахоточных хроников, где вырванный из привычного существования человек в принудительном кругу ему подобных ежедневно ведет сражение за самое дорогое, что даровано свыше, – за глоток воздуха, за луч солнца, за собственную жизнь. В романе много выстраданного, лично пережитого.
С конца 20-х годов Федин болел тяжелой формой наследственного туберкулеза. От этой болезни умерла его любимая сестра Шура. Да и сам Федин, даже излечившись, всю жизнь оставался потенциальным хроником, которого чуть что сбивали с ног то воспаления легких, то хронические бронхиты и т.п. С той поры он принужден был жить с оглядкой, редко достигая беззаботной легкости тела.
С перерывами более года (сентябрь 1931 – декабрь 1932) Федин лечился в горных санаториях Швейцарии и Германии, в том числе в Давосе. Свой роман о физических недугах и борьбе со смертью Федин писал в 1937–1940 годах, в самые тяжкие годы политических репрессий. От тревог и тягостной сумятицы дня текущего хотелось бежать как можно дальше. Уйти в вечное, в освещенные солнцем горы. Прослеживая борьбу с немощами тела, художник согревал душу. И во многих ярких пейзажах и сюжетных картинах это ему удалась. Временами портят добротную ткань повествования наплывы антикапиталистического схематизма в изображении некоторых фигур да выступающее порой нарочитое состязание с «Волшебной горой» Томаса Манна.
В одной из позднейших литературных бесед Федин вспоминает, как зимой 1940 года дописывал роман «Санаторий Арктур». Происходило это не где-нибудь, а в усадьбе Льва Толстого «Ясная Поляна». Творческий настрой, конечно, всегда многое значит для художника, но какую-то роль играли, вероятно, и сознательно избираемая соразмерность замысла и обстановки. И отчасти, может быть, вдобавок опять-таки – в более мягкой форме, подстегивание творческого настроя. Что для этого не сделаешь, куда не подашься!
«Художнически я принял и понял Льва Толстого, – повествует автор, – где-то к сорока годам, когда он стал для меня наивысшим авторитетом, слегка потеснив собой Достоевского – кумира моей молодости. Несколько позднее я стал посещать Ясную Поляну. Особенно запомнился один из первых приездов – зимой. Был страшный мороз. На станции Засека меня встретил закутанный в овчину кучер толстовских времен. В доме ждала внучка Софьи Андреевны Толстая-Есенина. На половине Софьи Андреевны-старшей была отведена комната. В доме все поддерживалось, как при хозяевах. Кухарка, которая готовила Толстому, подала ужин при свечах – молоко и хлеб. Ночью я слушал тишину. Другой такой тишины нет. Фантастическая тишина. Там, в Ясной, я жил полтора месяца и окончил “Санаторий Арктур”…»
В ход могут идти, конечно, какие угодно творческие допинги и внешние позы. Что хотите, однако, Льва Толстого в данном случае из автора все-таки не получилось…
Уступки в творчестве и компромиссы в тактике поведения не могли не сопровождаться, конечно, и какими-то переменами в образе жизни. На общественном поприще Федина поддерживает и продвигает Горький, вплоть до своей смерти летом 1936 года. Он помогает ему в лечениях за границей, сам опирается на него при создании единого Союза писателей в 1934 году. Федин все чаще появляется за покрытыми бархатным кумачом столами президиумов, на полукруглых трибунах с микрофонами, а его фамилия – в списках руководящих должностей. В 1937–1939 годах он – председатель Литфонда СССР. На этом попечительском для бытовых нужд писателей и, безусловно, в какой-то мере почетном посту, кстати говоря, попеременно менялись питомцы Горького – именитые «попутчики»: Федин – Вс. Иванов – Леонов…
ГИМНЫ ЛЕВШЕ
Даже начальный творческий портрет Федина будет неполным, если не сказать о присущей ему устремленности к русской национальной самобытности.
Прозаик так свободно и ярко написал свои романы «Города и годы», «Братья», повесть «Трансвааль» и многое другое, потому что умел глубоко ощущать русское национальное начало, со всеми его сильными сторонами и слабостями. «Немец», как склонны был иногда именовать Федина, подразумевая штрихи прошлой биографии, ухватки манер и случавшуюся рассудочность поведения, по складу натуры оставался глубоко русским человеком. Он любил Волгу, любил с другом «посидеть над рюмочкой», а Саратов и Пенза в духовном смысле значили для него не меньше, чем Москва или Нева.
В первую послевоенную пору пензенский краевед А. В. Храбровицкий прислал ему свою только что вышедшую книжку «Русские писатели в Пензенской области» (Пенза, 1946). Федин отозвался на нее большим письмом, в котором были неоспоримые для него слова: «Такие “географии” русской литературы читателю нужны, напоминая, что культура создается всей русской землей, а не только ее прославленными центрами».
Для того чтобы дополнительно проиллюстрировать, как понимал Федин русский национальный характер, достаточно вспомнить хотя бы его отношения с несколькими выдающимися художниками-графиками. Прежде всего – с Николаем Кузьминым, передавшим в рисунках биографию лесковского героя Левши, а затем выпустившего также иллюстрированную мемуарную книгу «Круг царя Соломона», Владимиром Милашевским, создателем новой техники портретного рисунка, и Владимиром Фаворским, автором знаменитых гравюр по сюжетам «Слова о полку Игореве»… С первыми двумя из них, саратовцами по происхождению, мне посчастливилось встречаться. Свое письмо автору Н.В. Кузьмину по поводу отечественных «горемык-гениев» Федин включил в газетную статью «Новое издание Левши» (май 1956 г.). «Я с наслаждением рассматриваю рисунки, – писал он там, – и дивлюсь тому, как Вы точно ухватили и передали самый дух лесковского шедевра – это сочетание насмешливого с грустным, явного со скрытым, эту пропасть между действительностью и сказкой, а в то же время их слитное единство.
Вся эта утонченная игра Лескова, который словом одним и изворотом слова дает почувствовать свою любовь к “величайшему гению” с утраченным для потомства именем и горькую свою злобу на несчастье русской народной судьбы…»
Все мы помним, конечно, сказ Лескова, как неграмотный тульский оружейник вместе с двумя сотоварищами подковал нимфузорию – подарок англичан русскому государю, победителю Наполеона, Александру I. То был бриллиантовый орех, а в нем чудо заморской ювелирной индустрии – микроскопических размеров шевелящая усиками, прыгающая и танцующая кадриль стальная блоха. Ради самолюбия государева, чтобы показать, что и мы не лаптем щи хлебаем, русский умелец из народа, без всяких там мелкоскопов и других чужеземных изобретений явил пущее диво ювелирно-кузнечной техники. Они втроем эту нимфузорию невидимыми гвоздиками подковали и даже выгравировали на подковках свои имена.
Гораздо менее памятна другая половина истории – чем же этот величайший технический гений у себя на Родине кончил. Между тем в сказе 20 глав, действуют два императора – помимо Александра I, главным образом Николай I. По существу, это маленький роман в фольклорном стиле. Лесков был замечательный народный писатель и не побоялся явить в доподлинности обе стороны национальной медали.
Чтобы утереть нос гордому Альбиону и показать талант собственной нации, Николай I вместе с подкованной блохой распорядился послать в Великобританию гениального исполнителя – мастерового Левшу, имени которого даже никто толком не знал. По государеву слову усердствовали, как всегда, впопыхах. И хотя Левшу не отправили, как он есть, битого и драного по всяким поводам настолько, что у него и волосьев на голове почти не осталось. А слегка прихорошили и одели в парадный кафтан с придворного церковного певчего. Гений техники в глазах дворцовых служителей, в их самодельной табели о рангах был равен певчему! Но при этом не озаботились выправить ему паспорт и другие тугаменты.
Впрочем, у аглицкой нации, как вскоре убедился Левша, «на всё другие правила жизни, науки и продовольствия, и каждый человек у них себе все абсолютные обстоятельства перед собою имеет, и через то в нем совсем другой смысл». Курьер, сопровождавший Левшу, «хотя и чин имел и на разные языки был учен», он для англичан остался без потребностей. Они его лишь три дня поили и уломали побыстрее отбыть назад в Россию. А Левшу принялись всячески обхаживать и соблазнять.
Развертывали перед ним планы образования, чтобы он овладел всеми хитростями «долбицы умножения». Ведь блоха, подкованная туляками, все-таки после этого порчу поимела – прыгать и танцевать перестала. «Оставайтесь у нас, – внушали они Левше, – мы вам большую образованность передадим, и из вас удивительный мастер выйдет». Предлагали перейти в их веру и закон. Отвозили на металлические фабрики и «мыльно-пильные заводы» и блага рабочего содержания расписывали. Даже англичанку в жены сулили.
На каждый из этих пунктов у Левши были твердые ответы: «Спору нет, что мы в науках не зашлись, но только своему отечеству верно преданные». «Наша русская вера – самая правильная». «Желаю скорее в родное место, потому что иначе я могу род помешательства достать».
Словом, непреклонен был народный патриот (как, впрочем, и многие реальные его последователи тогда и через века позже): хочу на Родину – и все тут.
Каждый, впрочем, идет своей тропой. Почти ничем не соблазнился на чужой стороне Левша. И если к чему-то и проявлял приглядчивый интерес, то только к старым ружьям. Не новым, а старым лишь. Зачем? – спрашивается. – Почему? Он их рассматривал, особливо дула. Палец в них засовывал, водил внутри по стенкам и вздыхал: «Это, – говорит, – против нашего не в пример превосходнейше». Англичане никак не могли уразуметь его предпочтений. А однажды Левша спросил, интересовались ли приезжие русские генералы, как он, старыми ружьями. И получив отрицательный ответ, вдруг забеспокоился и стал спешно проситься домой.
В уважении к необыкновенному народному гению англичане силком его удерживать не стали. А, напротив, щедро одарили – «деньгами наградили, подарили ему на память золотые часы с трепетиром… Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел».
Корабельная поездка по Твердиземному морю при наступающей зиме была муторной и долгой. Тут случилось нечаянное знакомство Левши с полшкипером, умевшим говорить по-русски. Из взаимной симпатии и от нечего делать поспорили – кто кого перепьет. Но силы были равны «и до того аккуратно равнялись», что по прошествии нескольких дней обоим одновременно из морской пучины черти головы высовывать стали, хотя англичанину – рыжие, а Левше – черные. От избытка чувств англичанин уже изготовился бросить Левшу за борт, чтобы верный рыжий черт, как ученый пес мячик, дорогого камрада немедля назад доставил. А Левша на такое испытание изъявил полное душевное согласие.
В результате обоих приятелей, продолжавших свой честный поединок, горючим для него и едой безотказно снабжали, но держали взаперти до Петербурга. «…Атут расклали их на разные повозки и повезли англичанина в посланнический дом на Аглицкую набережную, а Левшу – в квартал.
Отсюда судьба их начала сильно разниться.
Англичанина, как привезли в посольский дом, сейчас сразу позвали к нему лекаря и аптекаря. Лекарь велел его при себе в теплую ванну всадить, а аптекарь сейчас же скатал гуттаперчевую пилюлю и сам в рот ему всунул, а потом оба вместе взялись и положили на перину и сверху шубой покрыли и оставили потеть, а чтобы ему никто не мешал, по всему посольству приказ дан, чтобы никто чихать не смел. <…>
А Левшу свалили в квартале и спрашивают:
– Кто такой и откудова, и есть ли паспорт или какой другой тугамент?
А он от болезни, от питья и от долгого колтыханья так ослабел, что ни слова не отвечает, а только стонет.
Тогда его тотчас обыскали, пестрое платье с него сняли и часы с трепитером и деньги обрали, а самого пристав велел на встречном извозчике бесплатно в больницу отправить».
Долго городовой ловил попутчика, потому что извозчики от такого принудительного бесплатного провоза с полицейским бегают. А Левша, полураздетый, все это время на холодной мостовой лежал. Затем Левшу, неприкрытого, повезли, перекладывая с одного извозчика на другого. А «…станут пересаживать, всё роняют, а поднимать станут – ухи рвут, чтобы в память пришел. Привезли в одну больницу – не принимают без тугамента, привезли в другую – и там не принимают, и так в третью, и в четвертую – до самого утра его по всем отдаленным кривопуткам таскали и все пересаживали, так что он весь избился. Тогда один подлекарь сказал городовому везти его в простонародную Обухвинскую больницу, где неведомого сословия всех умирать принимают.
Там велели расписку дать, а Левшу до разборки на полу в коридор посадить».
В таком положении и нашел своего камрада обихоженный и прекрасным образом пришедший в себя английский подшкипер. У Левши был расколот затылок о мостовую, и он уже кончался. Однако перед смертью успел еще совершить свой последний подвиг тульского оружейника. Дождавшись прихода русского доктора, сумел внятно выговорить то, что узнал в Англии:
«– Скажите государю, что у англичан ружья кирпичом не чистят; пусть чтобы и у нас не чистили, а то, храни бог войны, они стрелять не годятся.
И с этой верностью Левша перекрестился и помер».
Государю, однако, так ничего и не сообщили. И чистка ружейного ствола кирпичом парадности ради «все продолжалась до самой Крымской кампании. В тогдашнее время как стали ружья заряжать, а пули в них и болтаются, потому что стволы кирпичом расчищены. <…> А доведи они левшины слова государю – в Крыму на войне с неприятелем совсем бы другой оборот был…
Собственное имя Левши, – заключает повествователь, – подобно именам многих величайших гениев, навсегда утрачено для потомства; но <…> его похождения могут служить воспоминанием эпохи, общий дух которой схвачен метко и верно».
Если бы только той эпохи! А не этой, не другой, не нашей! – с горечью добавим мы теперь. Но спокон веку, увы, гений и обыкновенный человек одинаково у нас обязаны стране и виновны перед властью.
«Есть книги, которые нельзя не перечитывать заново, как только возьмешь их в руки… – писал Федин в своем печатном отзыве 1956 года. – К ним принадлежит и знаменитый “Левша” Николая Лескова – “Сказ о тульском косом Левше и о стальной блохе”… Книгу эту не раз иллюстрировали наши художники, и среди графических воплощений лесковских героев, столь исключительных, метко выхваченных из народных былинок, красочных и глубоких, есть очень удачные, смелые, иногда потешные, часто злые и острые.
Но я нахожу, что в этом последнем издании сказа мы получили выдающиеся по мастерству, я бы сказал – конгениальные лесковским образам рисунки в красках художника Н.В. Кузьмина…»
Шесть лет спустя вышло книжное издание «Левши» с дополненными новыми рисунками Н.В. Кузьмина. На него Федин откликнулся большим письмом художнику от 5 марта 1962 года. «…В этом издании, – писал он теперь, – которое я разглядел со вниманием и восхищенно, многое отличается подробностями от прежнего и много сверкнуло вполне нового.
Отмечаю, как особенно ценное, икону Николы-угодника, новый (испуганный вместо смиренно-хитрого) портрет Левши, изящно обновленную “принцессу”, заводящую ключиком “брюшную машинку” блохи. Вообще все новые “верояции” Ваши вплоть до знака вопроса (концовка) играют и улыбаются еще выразительнее, чем раньше.
Повторю: труд Ваш конгениален баснословной легенде-трагедии Лескова. Лучше уже никто никогда не сделает рисунков, как никто не напишет другого “Левши”».
Маленькая мемуарная эпопея Николая Кузьмина книга «Круг царя Соломона» внешне представляет собой бывальщины поры детства и отрочества автора, однако полна глубоких и острых наблюдений над людьми и жизнью. События развертываются в маленьком городке Сердобске тогдашней Саратовской губернии. С Фединым они были как бы земляки, хотя в то время, конечно, понятия не имели друг о друге. Долгое духовное общение с Лесковым сказалось и на этих описаниях – отобранные бывальщины тонки, ироничны и мудры в незамысловатой своей простоте. «…Мне очень и очень понравился Ваш превосходный дебют в прозе! – отзывался в письме Федин 16 декабря 1960 года, когда в газете появилась лишь одна из глав будущей книги. – Только дебют ли это?»
Текст сопровождался рисунками автора. Иллюстрации к «Левше» тоже словно бы бросили отсвет на эти давние видения собственной памяти. «Смотрю на Вашу бабушку и вспоминаю: моя тоже носила такой же повойничек, – замечал Федин. – После рассказа Вашего понимаю – почему Вы так зорки к текстам, которые иллюстрируете. Писательский глаз!»
Возвращаясь к собственным жизненным впечатлениям, скажу: особый экземпляр книги «Круг царя Соломона» у меня есть. Николай Васильевич Кузьмин, седой, худощавый, скромный и улыбчивый человек, с серыми глазами, простецки одетый, подарил ее мне в редакции «Известий», где я тогда работал.
Под надписью на титульном листе – дата: 8 февраля 1967 года. Издание второе, дополненное. Оно тогда только что вышло.
Книга снабжена предисловием Корнея Чуковского. Главным условием успеха художника-иллюстратора Чуковский считает его духовное родство с автором текста. Национальные мотивы и сама музыка творчества Лескова, автора «Левши», звучали в душе Николая Кузьмина. Любимые, живые, потешные и трагические шаржи русского национального бытия, каких нарочно не придумаешь, просились на бумагу. Недаром другими шедеврами его творческой работы были иллюстрации к «Плодам раздумья» Козьмы Пруткова, к «Евгению Онегину», этой «энциклопедии русской жизни» (Белинский), а заодно уж к амурной истории о несостоявшемся прелюбодеянии – неудачной любовной охоте завзятого Дон Жуана с мнимо целомудренной молодой супругой уехавшего на лесную охоту помещика – к «Графу Нулину» Пушкина…
Собственная художественная оригинальность, подкрепленная выбором литературного родства, ввела Н. Кузьмина в первый ряд мастеров отечественной иллюстрации. Так это оценивает и К. Чуковский. «Отсюда, – пишет он, – удача иллюстраций Врубеля к “Моцарту и Сальери” (помню, какой восторг они неизменно вызывали у И.Е. Репина), удача иллюстраций Александра Бенуа к “Медному всаднику”, удача иллюстраций Л. Пастернака к “Воскресению”, Лансере к “Хаджи-Мурату”, иллюстраций В. Фаворского к “Слову о полку Игореве”… Отсюда все триумфы такого даровитого художника, как Николай Кузьмин».
В отечественном искусстве есть пары, которые так или иначе неразделимы. В литературе такими были Мережковский и Гиппиус, в живописи Ларионов и Гончарова… Духовным спутником Кузьмина была живописец, график и иллюстратор Татьяна Алексеевна Лебедева, избравшая себе игриво-пугающий псевдоним Маврина. Единственная из советских художников, кстати, удостоенная международной премии – золотой медали Г.Х. Андерсена за иллюстрацию детских книг. Моложе Николая Васильевича на 12 лет. Со своими представлениями о русской национальной самобытности, оба они, хотя и были отмечены всевозможными званиями и регалиями (Кузьмин – народный художник РСФСР, Маврина – заслуженный художник РСФСР, но зато она же – лауреат Государственной премии СССР и т.д.) по мироощущению и стойкому самочувствию проживали как бы в «некоем царстве, некоем государстве». И, кстати, благополучно провели свой век каждый чуть ли не до ста лет.
Федин высоко ценил нарядную красочную живопись и тонкую, аналитическую, полную углубленной мысли графику Мавриной. В июне 1973 года, побывав на ее выставке, он писал автору:
«Дорогая, глубокоуважаемая Татьяна Алексеевна!
Немало уже дней прошло с тех пор, как я долго-долго смотрел на Ваши работы в зале № 48 Третьяковки. Но каждый день то вспыхнет, то всплывет на памяти каким-нибудь пятном цвета, запечатленном в этом необычном зале.
И замечательно: так много собрано в зале цветов, такое обилие “колеров”, но глаз не обременен никакой пестротой! Все живет в чудесном покое гармонии. А в этот покой вложена тема художника, которую, кажется, следует назвать одним кратким словом – Русь.
Прекрасно развертываете Вы эту тему, Татьяна Алексеевна, и редкостного вкуса Вы художник!»
Взлеты и трагедии невостребованных и пущенных на свалку талантов, олицетворенных в судьбе Левши, красоты и щедроты родной земли соседствовали в русской национальной истории с подвигами героического бытия. Хотя и тут обильно пролитой крови, слез и напрасных жертв было немало. За гравюры к «Слову о полку Игореве» вместе с другими сюжетами художник В.А. Фаворский только после многих и долгих борений был удостоен высшей премии страны в 1962 году. Но еще за десять с лишним лет до этого, 5 января 1951 года, Федин писал о них генсеку СП Александру Фадееву: «Спасибо, дорогой Саша, за письмо. <…> Вот что я хотел тебе продемонстрировать в подробностях: последнюю работу Фаворского – гравюры к “Слову о полку Игореве”. Мне принес их показать Алянский, они пойдут в Детгизе.