412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Оклянский » Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева » Текст книги (страница 17)
Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:17

Текст книги "Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева"


Автор книги: Юрий Оклянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Часть четвертая.
ДАЧНЫЕ СОСЕДИ

«…Явился страх (так близок мне Ваш мир), – изъяснял свои чувства к автору романа “Братья” летом 1928 года Пастернак, – что Вы заподозрите меня в подражании Вам, когда прочтете автобиографические заметки <…> так поразительно временами однотипен этот материал: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколения». Действительно, это было открытие не только духовной общности. Но также и биографической, причем при совпадении многих конкретных подробностей, если вспомнить близкую по времени молодость обоих, прошедшую в Германии в занятиях искусством и осмыслениях жизни. Отсюда и потекла эта взаимно оплодотворяющая дружба.

С середины 30-х годов Федин и Пастернак оказались к тому же соседями по дачам, через один дом, в подмосковном Переделкине. И тут, выпадало иногда, – встречи чуть ли не каждый день. Между ними, как соединительный мостик, располагалось лишь островерхое жилье – пристанище семьи Всеволода Иванова. Так что соседей по дачам в Переделкине было трое… Дружили опять-таки все трое. И все трое родились в феврале. (О, этот самый короткий в году снежный метельный месяц!) Федин и Всеволод Иванов в один день – 24 февраля. А Пастернак только двумя годами и двумя неделями раньше, тоже в феврале по новому стилю. «Сдвоенный» день рождения Федина-Иванова неизменно отмечали вместе, часто в присутствии Пастернака, у которого оба бывали за две недели до того. Вообще февраль, февраль! Общий срок появления на свет! Так что, помимо раздельных, в шутку справляли иногда еще и общий «Февраль рождения». Это была одна из милых бытовых мелочей, которая не менялась годами. Называли друг друга Боря, Костя, Всеволод. Вместе проводили досуги и семейные праздники.

Это был веселый и внешне во всяком случае естественный быт. Тон беспечности задавал Пастернак. «Поэт продолжал жить в Переделкине, – пишет знаток темы Лев Шилов, – его соседями были Константин Федин, Всеволод Иванов и Александр Фадеев.

Он не читал газет, не слушал радио. Сосны, ручей и ветер гораздо чаще были его собеседниками, чем знакомые литераторы. Из окон его кабинета открывается великолепный вид на поле, дальний ручей, бегущий сквозь заросли ольхи, и – справа – на взгорье, поросшее вековыми соснами <…> Пастернак увлеченно рубил сучья в лесной части своего участка, разбивал цветник перед домом; занимался огородом и обустройством колодца позади дома (водопровод в писательском поселке был сооружен много позже, уже после войны).

Отчасти вынужденная, отчасти намеренная изоляция от литературно-общественной жизни, безоглядное погружение в мир природы способствовали созданию в 1941 году переделкинского цикла стихотворений, в котором обрели бессмертие здешние сосны, просеки, озеро, ручей, поле, запруда…

 
В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.
   Трава на просеке сосновой
   Непроходима и густа.
   Мы переглянемся – и снова
   Меняем позы и места.
И вот бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болезней, эпидемий
И смерти освобождены…
 

Переделкинский “городок писателей”, может быть, и не такая уж существенная, но характерная примета истории страны, в которой после “успешно” проведенной коллективизации крестьян власти взялись за коллективизацию писателей. Все выстроить по ранжиру. На всем поставить номер и печать, унифицировать – характернейшая тенденция литературно-общественной жизни…» Особенно с начального рубежа 30-х годов.

Дружба Федина и Пастернака только окрепла в лихолетье Отечественной войны. Осенью 1941 года, после эвакуации своих семейств, два переделкинских соседа (Пастернаку – 51, Федину – 49) ночами отсиживались в выкопанной ими пахнущей глиной и песком дачной садовой траншее с повисшими на стенках кусками дёрна во время налетов фашистской авиации. Следили за бомбардировщиками с крестами на крыльях, летевших на Москву, когда те попадали в перекрестье прожекторов. Слушали заливистый перехлоп зениток. Один бомбардировщик сбили, и он взорвался где-то неподалеку. Переделкинские мальчишки бегали затем смотреть на груду искореженного металла. А через зиму остатки самолетного немецкого дюралюминия те же мальчишки переплавляли на самодельные кухонные ложки. На толкучке их продавали.

Эвакуацию они провели вместе в Чистополе. Зимой 24 февраля 1942 года в том же Чистополе, опять-таки ночью, при керосиновой лампе, за скудными бокалами вина вдвоем встречали 50-летие – полувековой юбилей Федина. Перевод «Фауста» Гете, сделанный Пастернаком, Федин считал шедевром русского классического перевода. Он любил читать и сравнивать куски «Фауста» по-русски и по-немецки. Эти сравнения делал и в ту ночь над бокалом вина в глухом Чистополе. Ведь прежде всего оба они были художники.

Летом 1943 года Федин и Пастернак вместе выезжали на Брянский фронт… Там, кстати, их заприметил и с ними познакомился Симонов. Хронику можно длить и длить… Словом, отношения оставались заведенными, близкими и теплыми.

Конечно, не всё всегда текло безмятежно. Были шероховатости, случались даже и взрывы. Одно из таких скандальных происшествий со слов ближайшего окружения Пастернака передает Евгений Евтушенко в своей мемуарной биографической книге. Было это весной 1949 года, вскоре после присуждения Федину Сталинской премии за романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето».

По этому случаю среди прочего на переделкинской даче Федина было затеяно маленькое почти семейное торжество с приглашением узкого круга самых близких друзей. Оказались среди них и фигуры явно несочетаемые, противоположные по духу и даже резко антипатичные друг другу. Одним из них был пламенный моряк, кавалер трех Георгиевских крестов за мировую войну, автор знаменитых пьес и фильмов «Первая конная», «Оптимистическая трагедия», «Мы из Кронштадта», драматург Всеволод Вишневский, другим – лирический поэт и певец красот земли и любви Борис Пастернак.

С Вишневским Федин сблизился во время двух автомобильных катастроф, которые постигли его осенью 1945-го и зимой 46-го года, когда он ездил по поверженной Германии и затем отправлял корреспондентские отчеты в газету «Известия» с Международного трибунала в Нюрнберге. Вишневский, с которым они были тогда даже малознакомы, проявил необычайную теплоту и заботу о пострадавшем товарище. Позже Федин писал о нем: «Вспомнил встречи с ним, особенно – Берлин 1945-го, Нюрнберг 1946-го – две катастрофы, и тогда изумившее меня его новое лицо, нежность этого неприспособленного (казалось бы) к нежности лица. И затем – эпопея его участия к моему роману – 1947–1948; настоящая по бескорыстию, бессребрености помощь. Браток этот был с безалаберным, неуклюжим, но большим сердцем…»

Роман, который снабжал документальными источниками Вишневский, был как раз один из двух нынешних героев дня – лауреатская книга «Необыкновенное лето». Не пригласить верного своего спасителя и ближайшего помощника Федин не мог. Но тот напрочь не терпел и не переваривал Пастернака. Все в этом изнеженном, замысловатом небожителе с выкрутасами было ему чуждо. И он сам, и его стихи.

В какой-то момент в застолье это и прорвалось. То ли уже изрядно подвыпив, то ли с заранее заготовленным намерением, Вишневский встал и предложил неожиданный тост: «За здоровье будущего поэта Бориса Пастернака!» «Все окаменели, – передает события рассказчик. – Это звучало откровенной ядовитой насмешкой, поскольку уже тридцать лет Пастернак считался не просто стихотворцем, но поэтическим гением». Обычно чуравшийся конфликтов Пастернак, отбиваясь, на сей раз употребил резкое выражение, которое совсем не подходило к его суперинтеллектуальному способу общений. Сбитый с панталыку таким отпором Вишневский попытался скорректировать тост: «Я имел в виду – за будущего советского поэта!»

Но рассвирепевший Пастернак ответил на это лишь сочным уличным ругательством. Жена Федина, испугавшись, бросила Пастернаку упрек в антисоветской позиции. Федин, требуя, чтобы она замолкла, даже замахнулся на нее бутылкой… Такая безобразная сцена разыгралась в этом торжественном интеллигентском застолье.

Но все это было случаем чрезвычайным и исключительным, чуть ли не таким же, как активное участие Пастернака в тушении фединской дачи, когда там случился большой пожар. Поэт неожиданно показал себя тогда смелым мужчиной, ловким, сообразительным и отважным борцом с огнем, просто-таки пожарником-виртуозом.

В остальном же жизнь текла по установившейся колее. Привычно, налаженно и счастливо.

Если и были бытовые разноречия, то не всегда уловимые, скрытые. Например – внутренняя помеха в отношениях, зато как сучок в глазу. Это была та самая Лара из «Доктора Живаго», Ольга Ивинская.

Федин сам был женолюбом, умел наилучшим образом обходиться с прекрасным полом и пользовался успехом у женщин. Но не в его духе была открытая и, пожалуй, даже демонстративная жизнь «на два дома», которую, не слишком заботясь о впечатлении, производимом на окружающих, вел Борис.

У Федина уже почти три десятилетия длились дружеские накатанные отношения с Зинаидой Николаевной, супругой Пастернака, которую поэт некогда увел от прославленного пианиста и создателя пианистической школы Генриха Нейгауза. Он почитал ее и домашних, их нравы, быт и уклад, и с него было довольно. Не хотел знать никого больше. А Борис, в упоении чувств, превратил молодую любовницу Ольгу Ивинскую в прототип главной поэтической героини Лары из писавшегося романа. Пожалуйста, любуйтесь – не только на ваших глазах живу с ней, но и увековечиваю навсегда. Но если так уж сильна любовь, тогда надо делать выбор. В возрасте много за шестьдесят, в этом сложном мире, пора бы уже и себе и другим дать покой. Для внутренне дисциплинированного Федина это было азбучной истиной. Ведь вот он после смерти жены в конце концов привел в дом Ольгу Викторовну Михайлову, всюду стал появляться с нею, не исключая во время командировок апартаментов в гостиницах и проживания на переделкинской даче, хотя и квартирка отдельная у нее оставалась. Но отношения не оформлял, раз того не хотела дочь, бывшая актриса, посвятившая отцу, как она молчаливо подчеркивала, всю свою жизнь.

А вот Пастернак годы и годы своего выбора не делал. Все это казалось Федину еще одним из проявлений неосновательности, порханий над жизнью и высокомерного комплекса гениальности Бориса, которые все более начинали раздражать, как и нередкая его манера выражаться – невнятные эмоциональные мычания при обсуждении сложных вопросов жизни.

Но в этом-то и проявлялось, может быть, одно из главных различий всего их внутреннего мира. Для Федина, как, может, и для большинства людей, любовь была одним из видов, возможно, главнейших, но все-таки видом жизнеустройства. Для Пастернака любовь была всем, то есть самой жизнью и наивысшей степенью человеческой свободы. Перенимать это чувство умела и его возлюбленная. «Они любили друг друга, – читаем в романе “Доктор Живаго”, – потому что так хотели все кругом: земля под ними, небо над головами, облака, деревья… Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее наслаждение общей лепкою мира, чувство соотнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной».

Такое почти религиозное единение, Адама и Евы, высшее проявление человеческой свободы, по несовершенству людской природы и земных обстоятельств, вполне могло сочетаться с обычным жизнеустройством. Так что в понимании главного генератора этого чувства никаких особых коллизий двоеженства здесь не было. Принять до конца такое не могла даже и сама Ева (она же Лара – Ольга), не говоря уж о законной жене Зинаиде Николаевне. Обе время от времени срывались, мучились, ревновали. Но носитель высшей религиозной свободы оставался спокоен и неколебим. Избранным образом жизни он изгнал из себя «ветхого человека», подневольного раба, и сохранял достоинство, личность и духовный полет свободного жителя Земли, одухотворенного христианина.

Были между Пастернаком и Фединым и глубокие творческие разноречия. Но они редко выливались в принципиальные разногласия, тем более в затяжные споры. До поры до времени были скрыты взаимным искренним и высоким признанием талантов и художественной значимости обоих. Деликатным уважением каждого к праву другого иметь собственную точку зрения. В дружбе они были то, что называют равноправными партнерами.

Пастернак высоко ценил искусство и мастерство Федина, даже учился у него. Но чему? Прежде всего, как говорят живописцы, умению класть мазок, технике письма в прозе, богатству жизненных красок, способам художественной изобразительности. Но гораздо меньше – постижению тайной ипостаси людей и событий, где взгляды обоих художников подчас существенно, а подчас и диаметрально расходились.

Сошлюсь на самые достоверные свидетельства двух ближайших очевидцев.

Один из них – поэт Лев Озеров, младший друг Пастернака. Л. Озерову принадлежат знаменитые стихотворные афоризмы: «Талантам надо помогать – бездарности пробьются сами» или «Великий город с областной судьбой» – о Ленинграде. Оставаясь верным дружбе и памяти поэта, он – составитель первого после «нобелевского избиения» посмертного сборника стихотворений и поэм Бориса Пастернака для Большой серии «Библиотеки поэта» (М. – Л., 1965), где им подготовлены текст и примечания. Все это потребовало, помимо прочего, углубления в семейные архивы Б. Пастернака, куда он имел доступ. Основательное предисловие (почти шестьдесят страниц убористого печатного текста) к уникальному изданию незадолго до своего ареста написал Андрей Синявский. Озерову принадлежит также и первая популярная брошюра о покойном Пастернаке, выпущенная после всех пертурбаций массовым тиражом просветительским издательством «Знание». Словом, на непредвзятость его суждений можно положиться.

Одна из главных смысловых линий, которую воссоздает мемуарист, – реальные отношения двух художников, Федина и Пастернака.

Среди прочего он рассказывает, как автор «Доктора Живаго», в пору его написания, занятый стилевыми поисками, в конце 40-х годов оценивал прозу Федина.

«Помню раннюю послевоенную весну, уже схлынувшую воду и еще не начавшееся цветение, – рассказывает Лев Озеров в своих мемуарах. – Я встретил Бориса Леонидовича Пастернака у Никитских ворот. Он был не то чтобы весел, во всяком случае, оживлен и очень расположен к разговору. Мы медленно ходили по переулкам, прилегающим к улице Герцена, и говорили о многом, многом. Отчетливо запомнилась часть разговора о Федине, о его рассказах и романах, которые Пастернак, как я убедился, хорошо знал. Он говорил о зрении романиста и способах воспроизведения общественных настроений, о характерах и стиле. Отрекаясь от своего, пастернаковского, стиля до 1940 года, так сказать, старого стиля, он утверждал новый.

– Надо писать так, как пишет Федин. Тонкой, точной, правдивой кистью…

Я потом долго вспоминал эту фразу и пытался уяснить себе: что заставило Пастернака сказать это?

В эту пору создавался новый поздний стиль Пастернака. <…> Нельзя не видеть желания учесть традиции большой современной прозы…»

Но чему учился Пастернак у Федина? Он сам указывает на тонкую, точную, правдивую кисть Федина. Точность описаний – это и есть в данном случае сила художественной изобразительности. Но куда и на что направлена изобразительная сила и во что вглядывается при этом прозаик? Дело другое. Тут, наряду с согласиями, могут заявлять о себе новые и совсем иные духовные устремления и цели творческих исканий.

Намечавшиеся в этом смысле принципиальные расхождения между двумя выдающимися дачными соседями примерно в то же самое время, когда Пастернак подробно говорил о мастерстве Федина Льву Озерову, не просто зафиксировала, а застенографировала даже из первых уст другой очевидец происходившего, Лидия Корнеевна Чуковская.

В начале апреля 1947 года Пастернак устроил домашнее дружеское чтение только что законченной очередной главы будущего романа «Доктор Живаго». Произнесение текста он предварил кратким словесным предисловием. Его-то и застенографировала одна из приглашенных Л.К.Чуковская.

Художественную прозу Пастернак назвал «формой развернутого театра в прозе». Затем продолжал: «Я так же, как Маяковский и Есенин, начал свое поприще в период распада формы – распада, продолжавшегося с блоковских времен. Для нашего разговора достаточно будет сказать, что в моих глазах проза расслоилась на участки. <…> Сейчас самая лучшая проза, пожалуй, описательная. Очень высока описательная проза Федина, но какая-то творческая мета из прозы ушла. А мне хотелось давно – и только теперь это стало удаваться, – хотелось осуществить в моей жизни рывок, найти выход вперед из этого положения. <…> Это желание создать роман, который не был бы всего лишь описательным. <…> В замысле у меня было дать прозу, в моем понимании реалистическую, понять московскую жизнь, интеллигентскую, символистскую, но воплотить ее не как зарисовки, а как драму или трагедию».

Будущий роман «Доктор Живаго», как справедливо пишет академик Дмитрий Лихачев во Вступительной статье к первому его изданию в СССР 1989 года, не был антиреволюционным. Во всяком случае – в обычном, принятом смысле слова. Потому что революционный переворот 1917 года и все происходившее вслед за тем на протяжении более десятилетия (военврач и поэт Живаго умирает от сердечного приступа в 1929 году) рассматривались автором как некий неуправляемый человеческой волей катаклизм, стихийное бедствие, постигшее народонаселение России и высший ее мыслящий слой, – интеллигенцию. Тектонический слом, почти фатум. А против исторических данностей и свершившихся фактов не спорят. Речь шла о другом – о поведении людей в принужденных, бедственных обстоятельствах. Что выдерживает и чего не выдерживает в экстремальных ситуациях человеческая душа, в том числе душа самого утонченного мыслящего человека.

За несколько дней до внезапного гибельного удушья в переполненном трамвайном вагоне доктор Живаго ставит диагноз причинам сердечного недуга. Автор послесловия к первому изданию романа в СССР В.М. Борисов, подкрепляя цитатами выводы героя, пишет: «Душу и нервы “нельзя без конца насиловать безнаказанно”, и объясняет причину болезни тем, что «от огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведенного криводушия. Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь: распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье».

Убийственны и гибельны уже всякие лавирования на выживание в общественно-государственном лабиринте криводушия и лжи. Но не это ли и было, в частности, существом той самой номенклатурной хвори, от которой постоянно томился, страдал и изнывал сам Федин? Именно точность, яркость и сила изображения свободы, взлетов, утеснений и гибели творческого духа, возвышений и падений человеческой души при всех разногласиях с автором и вызывало у Федина порой восторги при восприятии текста, вырывавшие у него даже слова о гениальности романа…

Концом этой взаимной дружбы так или иначе стала неизбежная пора перехода к практическим действиям после окончания романа «Доктор Живаго». Попытки публикации рукописи сначала внутри страны, затем за рубежом и присуждение автору Нобелевской премии в октябре 1958 года.

События замелькали, заспешили. Самые неожиданные, крутые и неправдоподобные, каких еще вчера никто из них себе не мог и вообразить.

И что же он, Федин? Если брать внутреннее состояние, особого желания и охоты принимать участие в напиравшем развороте событий вокруг Бориса и его романа, изданного вопреки договоренностям за границей и выдвинутого на Нобелевскую премию, он вовсе не ощущал. Напротив, по возможности сторонился. Настойчивость Бориса с нарушением достигнутых договоренностей, в которых Федин шел ему навстречу, его раздражала. Но в конце концов пусть разбираются без него. Больше всего хотел бы на старости лет отстраниться. Сидеть на втором этаже своей дачи и заниматься делом жизни. Писать и дописывать то, чего не успел. Но обстоятельства словно взбесились. Жизнь не позволяла. Обстановка и события напирали, требовали выбора и решений. Да и сам Борис, давний друг, после этого злосчастного романа, будто он один на белом свете, перестал считаться с реальностью, кого-либо видеть вокруг и замечать. Сам виноват. Да, да, сам… Вел себя все более необузданно и дико. Как молодой скакун, вырвавшийся из загона, прыгал, лягался, ловил ветер ноздрями и мчался невесть куда. Тем более что рядом ему давно уже сопутствовала эта Лара из «Доктора Живаго», Ольга Ивинская…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю