Текст книги "Загадки советской литературы от Сталина до Брежнева"
Автор книги: Юрий Оклянский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)
ЗНАК САТАНЫ
В 1986 году, после пяти лет проволочек, в серии ЖЗЛ издательства «Молодая гвардия» вышла моя биографическая книга «Федин». С разных сторон поминают ее и поныне. Отношу это не столько к свойствам книги, сколько к предмету повествования.
Споры возникли еще задолго до появления ее на свет и чуть ли не до последнего дня сопровождали ее скрипучий и тягостный путь в недрах издательства. Претензии тогда, в советские времена, были, правда, легко представить какие. Недостаточно показана величественность самой фигуры, ее глубокая коммунистическая партийность, верность идеям ленинизма, тесная связь с историческими обстоятельствами эпохи, сила ее положительного примера и воспитательного образца для молодежи и массового советского читателя. Словом, тема достойна и велика, а герой пока что приземлен и мелок. Недотягивает до нравственного образца, по сравнению с происходящими вокруг героическими свершениями. Это какой-то колеблющийся интеллигентский хлюпик. Требуется поработать еще и еще.
С Фединым меня связывали, как уже сказано, отношения ученика к учителю на протяжении почти двадцати лет. Но именно хорошее знание предмета в данном случае и являлось дополнительной бедой. Я не мог грешить против истины, «малевать икону», как бы выразился сам Константин Александрович. Измышлять и выдумывать то, чего не было. Но без этого примерный и героический лик не складывался, не задавался. Духоподъемная биография замечательного человека для серии «Жизнь замечательных людей» (в тогдашних пропорциях «масла масляного») не вытанцовывалась.
На обороте титула вышедшей книги обозначены только два официальных рецензента рукописи – сектор советской литературы ИРЛИ АН СССР (Пушкинский дом) в Ленинграде и Госмузей К.А. Федина в Саратове. На самом же деле какой строй идеологических церберов и заинтересованных лиц злосчастное сочинение минуло, сколько рук в разных вариантах мусолило его страницы, сколько мозгов прокручивало дальнейшие варианты судьбы рукописи, иногда, впрочем, никакого отношения к литературе не имеющие… И продолжались эти хождения и борения более пяти лет.
Для меня все эти хотения, желания, советы, побуждения и приказы во многом аккумулировались и материализовались прежде всего в фигуре моего ведущего редактора по ЖЗЛ. За давностью лет назовем его N. Главными отличительными его чертами были неутомимое усердие и работоспособность.
Аккуратист, с короткой стрижкой и желчным желтоватым лицом, лет 35, однако же, внешне очень вежливый и обходительный, мой редактор, как он с готовностью о себе рассказывал, был сыном милиционера. И до сложного искусства составления жизнеописаний выдающихся людей дошел собственной выучкой и трудами. Он заранее точно знал, кому какая биография положена.
Несколько лет мы встречались с ним иногда раз в квартал, иногда раз в полгода или того больше в зависимости от тех замечаний по рукописи, точнее, письменных заключений по ней, которые я в очередной раз через него получал. Иногда это сопровождалось ссылками на очередных рецензентов, контролирующие или директивные инстанции, иногда выдавалось за свежий взлет неожиданных собственных прозрений. Но во всех случаях они подлежали неукоснительному исполнению – и без такового книга выйти в свет не могла.
– Вот, вот! Сделайте только это! – глядя на меня почти пылающим, хочется сказать, комсомольским взором, уверял N. – Только это! И мы немедленно подписываем книгу в печать. Рукопись прекрасная. Читатель и так уже заждался. Только это – и больше ничего! Вы же ученик Константина Александровича. Вы обязаны перед его памятью, в конце концов. Только это! Что вам стоит? Пожалуйста…
Несмотря на скромный вроде бы пост, который он занимал, власть ведущего редактора во вверенной ему сфере была неограниченной. За ним стояли столпы каких-то невидимых для меня инстанций, мнений и авторитетов. Жаловаться на него было некому. И главный редактор издательства, и не один сменившийся за это время заведующий редакцией так или иначе повторяли то, что я уже слышал или читал в письменном виде от N. Обойти его или различными маневренными путями избавиться от него старались многие авторы, в том числе и некоторые мои литературные друзья и знакомые. Некоторым из них это удавалось, мне не удалось.
Происходило это в самые душные годы брежневщины. В издательствах тогда мариновались, калечились, выхолащивались, а часто в конце концов и упокоивались в редакционных столах и архивах множество нежелательных рукописей. Я это знал. И поэтому не торопился. Иногда приходили в голову новые эпизоды и сцены, которые я вставлял взамен тех, на которые особо пикировали мои смотрители. В общем, силы по переделкам уходили на то, чтобы для блезира как бы исполнить некоторые замечания, но притом не испохабить рукопись.
Редакция и верхние инстанции, конечно, тоже понимали такие уловки. И эта игра в кошки-мышки, впрочем, всегда с неизбежной порчей рукописи, длилась и тянулась. Мы толкли воду в ступе пять лет. Мне и не отказывали окончательно, но меня и не печатали.
А однажды, солнечным весенним днем, на исходе каких-то сроков N вдруг проникся ко мне дружеским расположением. Даже привстав за своим столом и улыбаясь весенней улыбкой, пожимая мне руку своей худощавой рукой, застегнутый прежде на все пуговицы, теперь он легко и игриво предложил:
– Знаете, что, Ю.М., хватит вам мучиться над этой рукописью. В самом деле, хватит! Устали уже, наверное. Сколько можно! Оставьте мне ее на месячишко. Я текст перепишу, как требуется, может, вдвоем с помощником – не возражаете? Друг на друга обопремся. Не сомневайтесь, сделаем все, как надо, и она с колес пойдет. Железобетонно… Хорошо?
От изумления я остолбенел. И не прощаясь, двинулся к двери. Отношения прервались, рукопись на некоторое время зависла.
И только внезапное наступление перестройки, перетряхнувшее тину прошлой эпохи, в том числе и в издании биографий, вдруг вытолкнуло эту залежалую и искалеченную книгу в свет.
Новым заведующим редакцией ЖЗЛ стал тридцатилетний выпускник философского факультета МГУ, кандидат наук. Человек эрудированный, притом с особой сферой творческих интересов. Он занимался культурой и литературой русского эмигрантского зарубежья. Издана была у него уже и собственная книга на эту тему. Позже под научной редакцией A.Л. Афанасьева и с обстоятельным его предисловием в нескольких томах вышла антология текстов «Литература русского зарубежья» (изд-во «Книга»).
Кто такой Федин, в данном случае объяснять не требовалось. Прозу Федина высоко ценил Бунин, да и вообще знали в эмигрантской среде, широко переводили на Западе. Новому заведующему я твердо заявил, что ни при каких обстоятельствах с N больше работать не стану. Кончилось тем, что Афанасьев вызвался лично быть редактором книги. Перечитав рукопись, вставил ее в план выпуска. Теперь нависали сроки выхода. В основном приходилось довольствоваться той искалеченной рукописью, в какую она обратилась в результате многоглазых чтений, пятилетних рецензирований, выстругиваний, шлифовок, срезаний острых углов и т.д.
Со всеми этими отметинами данному детищу и предстояло гулять по свету. Но на том дело не кончилось. Прежний долголетний попечитель, хотя и не был больше моим редактором, но продолжал сидеть в своем кабинете и, судя по всему, не зря. В этом скоро мне пришлось убедиться. На суперобложке вышедшей в 1986 году книги нежданно-негаданно появилась многозначительная черная отметина, набранная, однако, малоприметным, мелким типографским шрифтом – цифра 666.
Вообще-то на суперобложке, как это и следовало, стояло: «ЖИЗНЬ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ. Серия биографий. Основана в 1933 году М. Горьким. ВЫПУСК 4». Это означало, что «Федин» – четвертая книга ЖЗЛ за 1986 год. И только в самом низу, под словом ВЫПУСК 4, крохотными, почти микроскопическими циферками было выставлено в скобках (666). Традиционно следовало читать, что таков порядковый номер книжки с момента, как серию создал Горький в 1933 году. Но, возможно, это и была некая ядовитая стрела, призванная сразить автора?
В массовом обиходе советских времен подобная символика сознавалась разве на уровне туманных отталкиваний, вроде как число 13. Плохо, мол, лучше не надо – и все тут! Тогда как 666, согласно евангельскому «Откровению святого Иоанна Богослова», это число Зверя, знак сатаны.
Впрочем, бывают же и чисто технические совпадения? Раз числа 13 или 666 существуют, значит, когда приходит черед, кто-то их должен носить. Может, это вовсе и не чья-то злая воля, а случайное совпадение? Тем более что с порядковой нумерацией выпусков за столь долгий и бурный срок с момента создания горьковской серии существовало много хаоса и неразберихи. Требовалось проверить.
Оказалось, что «пострадал» таким образом не я один. В нынешнем печатном Каталоге ЖЗЛ раздел книг, явившихся на свет в 1986 году, кончается извещением. Оно набрано частоколом из крупных заглавных букв. «ВЫПУСК 666 ОШИБОЧНО ПРИСВОЕН ДВАЖДЫ», – гласит предупреждающая надпись. Второй книгой, носящей ту же цифру 666 (Знак сатаны), почему-то является книга «Писемский» другого автора. Кто же в таком случае «грешник» реальный, а кто попал в этот разряд по умышленному произволу или технической случайности? «Федин» или «Писемский»? Или же оба вместе?
У меня в избытке было аргументов и доказательств реального оборота событий. Но на проявление закулисья вдобавок сработали обстоятельства. В следующем году одну из книг переиздавали. У редакции были время и шанс, чтобы разобраться с путаницей и на сей раз восстановить истинную нумерацию. Переиздавался «Писемский». И что же? Маленькая циферка осталась там – 666. Книга «Писемский» хорошая, и качества ее тут совершенно ни при чем. Значит, с моей книгой кто-то нарочито схулиганил. Смачно плюнул вслед: мол, более сатанинской книги еще с незапамятных времен и десятилетий не издавалось. Кто же даже чисто технически мог это сделать? Гадать не приходилось.
Стрела метила в автора. Но в результате тень поневоле падала и на героя. Об этом происшествии я сделал представление в издательстве. Но тираж был уже отпечатан, исправить ничего нельзя. «Бросьте, Ю.М.! – утешали меня в верхних кабинетах. – Кто это заметит и поймет? И кому это нужно? Да и отстранение от редактирования книги – тоже чего-то стоит. Надо учесть…» Словом, раздувать историю не стали.
Вещь, конечно, из дали времен не просто хулиганская, но и до невежества нелепая. Если вспомнить предъявлявшиеся до сих пор требования по доработке книги в сторону, что называют, прямо наоборот – изготовления некоего сусального кремлевского пряника. А теперь… Не хочешь, мол, совсем идеального героя, коммуниста из коммунистов, не слушаешься руководства и меня лично, нарушаешь неписаные установления и порядки, ущемляешь мои и еще чьи-то там хотения, так вот на тебе – как курице на свежеснесенном яйце, цифирка, черная метка – 666. Мы же – коммунисты, комсомольцы, но и православные к тому же… Впрочем, мало ли карикатурного происходило и происходит у нас? Я же тогда впервые столкнулся с разносчиками клеймящих литературных страшилок, а их немало – от фашистских знаков до производства автора в масоны. Узнал им цену. И утешился мыслью, что читатель разберется. А всякие заигрывания с символикой скверны еще никогда не заканчивались добром для самих затейщиков.
Так было с этой ЖЗЛовской биографией «Федин», вышедшей в 1986 году обычным по тем временам тиражом 150 тысяч экземпляров. Но параллельно и почти одновременно развертывались литературные события, в центре которых был другой ученик этого писателя, гораздо более к нему близкий и осведомленный. Этим учеником был Юрий Трифонов.
«Надо ли вспоминать? Бог ты мой, так же глупо, как: надо ли жить? – декларировал Ю. Трифонов на открытии своего романа “Время и место”. – Ведь вспоминать и жить – это цельно, слитно, не уничтожимо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет».
Было это в 1981 году. Книга печаталась в журнале «Дружба народов» и оказалась последней из того, что он написал.
Среди прочего в этом произведении Трифонов предпринял попытку в романной форме разобраться в давних отношениях, которые его много лет занимали и волновали, – в психологии и характере человека, которому был немало обязан. Этим человеком был советский классик и руководитель Союза писателей СССР Константин Федин. Тема книги – совесть и страх перед жизнью. Память романиста ощупывает события былого, начиная с первых проб пера, учебы в Литературном институте и дальнейших жизненных поворотов.
Рядом с мятущимся в поисках собственного пути молодым прозаиком Антиповым (во многом «альтер эго» автора!) представлен его литературный наставник еще студенческой поры Борис Георгиевич Киянов. К нему влечется и от него отталкивается Антипов.
Киянов – профессиональный мэтр с громким прошлым и сомнительным настоящим. Человек, способный к глубоким внутренним оценкам, оригинальным суждениям и выводам, не исключая и благородных поступков. Но слабовольный и нерешительный. Он находится под каблуком у своенравной и болезненно-деспотичной жены. Пятнает совесть нечистоплотными литературными сделками и общественными компромиссами. Сам это хорошо сознает, но уже не может остановиться и плывет по течению. От неудовлетворенности собой Киянов сторонится людей, проваливается в полное одиночество, попивает.
Что его толкает на это? Страх от давящей пяты сталинской диктатуры? Со многими душевными разветвлениями таких состояний не может справиться Киянов. Но дело не только в этом. Окружающая действительность, где трудового человека ежедневно подстерегают перенапряг сил, неопределенность обстоятельств, а в конце концов неизбежные болезни и смерть, и без того слишком опасна и страшна. А писатель Киянов внутренне слаб и среди жизненных предпочтений делает ставку на покой и благоденствие. Маленький штрих, выражающий внутренние стремления: «Всегда Киянова сопровождал особый писательский запах благополучия – трубочного табака и одеколона». Детали, прямо списанные с прототипа.
Главный болезненный психологический синдром Киянова, как его в конце концов диагнозирует Антипов, – это «страх перед жизнью, точнее, перед реальностью жизни».
На то, что психологический типаж Киянова соотносится с Фединым, в романе Трифонова указывают многие автобиографические черточки. Киянов ведет семинар по прозе, в котором состоит начинающий литератор. Он выделяет Антипова и покровительствует ему, начиная с осложнений при зачислении в Литинстатут. У Антапова (как и у Трифонова после расстрела отца героя Гражданской войны – «врага народа») мать по 58-й статье почта десять лет отбывала ссылку. И Киянову – Федину настоятельно советовали не допускать в свой семинар столь замаранного слушателя. Но он вопреки перестраховщикам выделил талантливого юношу и принял его…
Психология кабинетного человека, рожденного для письменного стола, увлеченного ценностями культуры, а вынужденного заниматься политикой, политиканством и администрированием, – таков типаж героя в романе «Время и место». Отсюда проистекают страх перед жизнью, малодушие и компромиссы ради личного покоя и самоспасения
Разумеется, Федин как фигура крупнее, чем отставной мэтр из Литинститута и нынешний сочинитель посредственной исторической беллетристики Киянов, и отношения между Трифоновым и Фединым были куда более многообразными и сложными.
Но если по размаху карьеры и масштабам личности Киянову и далеко до главы писательского объединения страны, каким стал Федин, то черты психологической общности между реальным героем и названным персонажем просматриваются и существуют. Ведь, в конце концов, «человек в футляре» из чеховского рассказа мог быть кем угодно – и учителем гимназии, и обер-прокурором Правительствующего синода.
В конце 70-х годов, когда составлялся коллективный сборник «Воспоминания о Константине Федине», я написал для него статью. Мой приятель Игорь Золотусский, которому я дал ее прочитать, подытожил свои впечатления в таких словах: «Это записки благодарного, трижды благодарного человека».
Тогда и теперь я больше всего боюсь быть неблагодарным.
От того, что писал о К.А. прежде, никак не отказываюсь и теперь. Но влюбленность способна слепить глаза. И с годами это становится очевидней. Отношения наши – литературного учителя с учеником – так или иначе ограничивали поле обзора. Разделявший иллюзии либерального коммунизма, долгое время далекий от официальной литературной кухни, да и по жизненной неискушенности отчасти, многого, что открылось теперь, знать я не мог, да и не понимал. И своего наставника видел главным образом с одной, лучшей и наиболее привлекательной стороны.
Было в этакой идеальной мемуаристке, как вижу теперь, даже что-то от социалистического реализма. Это лукавое духовное наваждение советской эпохи пронизывало все жанры и все искусства, в том числе и мемуаристику, и портретную живопись. Позже ходила даже шутка о парадном портрете. Если одноглазого, однорукого и одноногого хана посадить верхом на скакуна, дать в правую руку натянутые поводья, заставить правой ногой пришпорить жеребца и рисовать портрет только с правой стороны, – молодец получится хоть куда!
Себе в оправдание могу лишь сказать, что в моем случае правил не расчетливый умысел. Образ, который жил в воображении, когда я в очередной раз направлялся к Федину, был порожден лучшими чертами личности этого человека и напрямую соотносился с тем, каким К.А. воспринимал и хотел видеть себя сам. И таким видели его люди гораздо более проницательные и искушенные жизнью, чем я. От Горького, Бунина, Ахматовой, Соколова-Микитова, Зощенко, Шукшина до Ромена Роллана и Стефана Цвейга…
Открывшиеся документы и взгляд из иной эпохи корректируют внутренний образ, исправляют портрет, делают его более объемным и верным. Лишь бы переоценка не сопровождалась недооценкой или перечеркиванием.
Злой рок действительно тяготел над этим высокоодаренным и внешне счастливым человеком, каким был Федин. И отразился на его посмертной судьбе. Он был талантлив, красив, удачлив, житейски благополучен. Но…
Об этом, собственно, весь дальнейший рассказ.
АКРОБАТЫ НОВОГО ЦИРКА
Как сложились литературное бытие и репутация Федина, долголетнего номинального литературного вождя, в повеявших ветрах свободы – в первые постсоветские годы? С присущей ему художественной проницательностью Трифонов стал зачинателем будущих дискуссий…
Пост первого секретаря Союза писателей СССР, на котором Федин находился двенадцать лет, не считая затем еще нескольких лет пребывания в председателях СП, как уже сказано, был министерской должностью. Одним из любимых его прозаиков с молодых лет был норвежский классик лауреат Нобелевской премии Кнут Гамсун, уже стариком, в годы немецкой оккупации запутавшийся в паутине коллаборационизма. И Федин, конечно не в прямом смысле, а в какой-то отдаленной степени, призрачными намеками, в старости, повторил его судьбу.
Федину принадлежат такие произведения, как романы «Города и годы», «Братья», «Санаторий Арктур», антиколхозная повесть «Трансвааль», предвосхитившая по времени создания известный рассказ «Усомнившийся Макар» Андрея Платонова, но намного превосходящая его по многообразию характеров и живописности картин, или мемуарное полотно «Горький среди нас»… Эти и другие явления прозы вызывали восторженные отклики у столь разных людей, как Борис Пастернак, Стефан Цвейг или академик Владимир Вернадский, творчество Федина высоко оценивали Иван Бунин, Анна Ахматова, Ромен Роллан…
Вместе с тем в последние десятилетия жизни Федин запятнал себя немалым числом приспособленческих поступков и моральных компромиссов в услужении дряхлевшему режиму. Причем властителям он прислуживал не столько рьяной готовностью или беспощадной исполнительностью, как многие другие, сколько бездействием или тихой, пуганой покорностью.
В дальнейшем подобное мы будем наблюдать не раз. Но вот для затравки характерный случай – поведение Федина осенью 1965 года, во время подготовки судебного процесса над А. Синявским и Ю. Даниэлем. Абрам Терц и Николай Аржак (псевдонимы), как известно, тайно публиковали за рубежом свои резко разоблачительные сочинения, как было найдено затем, посягавшие на основы советской системы.
Осенью 1965 года минул лишь год после свержения Хрущева и перехвата власти брежневским руководством. Оно чувствовало себя еще не всегда уверенно, стремясь для наведения «порядка» в стране использовать среди прочего неосталинистские методы управления. Одной из первых таких проб и должен был явиться политический процесс над зарубежными публикаторами Синявским и Даниэлем. Подготовка процесса вызвала протест среди передовой литературной общественности в Москве.
В некоторые обстоятельства тогдашней политической «кухни» по подготовке процесса оказался посвящен один из активных противников предстоящей расправы Евг. Евтушенко. О происходившем на «верхних этажах власти» он рассказывает в своей мемуарной книге, в расширенном варианте изданной в 2002 году за рубежом(«Der Wolfpa..», Berlin, 2002).
«В час приёма, – сообщает он, – я пришел к секретарю ЦК КПСС Демичеву и просил его не доводить дело до уголовного процесса. По собственным заверениям, Демичев был также против такого процесса. Мне он сказал, что Брежнев лишь с запозданием и задним числом был проинформирован об аресте обоих писателей. Узнав об этом, Брежнев обратился к тогдашнему руководителю Союза писателей Константину Федину и спросил его, в каком виде он представляет себе решение проблемы. Через уголовный суд или коллегиальным расследованием по усмотрению Союза писателей? Федин якобы даже с брезгливостью отклонил вторую возможность, заявив, что не дело творческого Союза заниматься прямой уголовщиной» (S. 255).
Внешнюю фабулу происшествия тогдашний идеолог П.Н. Демичев, возможно, передает и верно. Но при этом упускается из виду немаловажная деталь. Арест политических злоумышленников, даже якобы без ведения главного партийного вождя, в тогдашних обстоятельствах автоматически указывал на их дальнейшую судьбу. С кем надо и требовалось, акция, безусловно, была не только предварительно согласована, но и проработана в деталях. Без этого репрессивная государственная машина в столь щекотливом деле действовать не могла. Многократно битый и пуганый Федин это, конечно, прекрасно понимал. Так что вежливый телефонный запрос первого лица партийно-государственной иерархии мог расценивать лишь как проверку собственной лояльности в отношении к происходящему в стране повороту на более жесткую послехрущевскую политику. Эту свою лояльность он с готовностью и поспешил продемонстрировать, может, даже и чертыхнувшись про себя: «Не на того простака напали!»
Но, как бы там ни было, коллег по перу, имея к тому же подвернувшуюся возможность, Федин в угоду собственному благополучию даже и не попытался взять под защиту. На первом месте для писательского вождя стоял он сам, а потом уж все и всё остальное. Сходных случаев, как увидим в дальнейшем, немало отыщется в спокойной и вроде бы даже благостной биографии тогдашнего главы Союза писателей.
Однако особой общественной активностью Федин не отличался. Нередко больше исполнял ритуал, чем правил. В литературной среде поздней хрущевской и брежневской поры за ним неспроста ходили прозвища Чучело Орла и «Министр собственной безопасности». Некоторыми из тогдашних деяний он этого вполне заслужил. Но уже в позднейшие постсоветские времена, после развала СССР, как водится, в отношении руководителя Союза писателей начало брать верх могучее поветрие моды. В разгуле «поминок по советской литературе» широко тиражировались бездоказательные наскоки и выдумки. Объявились и вовсе охочие авторы сбрасывать крупного художника с корабля истории в набежавшую волну.
Откроем содержательный и значительный в целом «Биографический словарь» русских писателей XX века, выпущенный в 2009 году издательством «Просвещение». В статье-персоналии «Федин», принадлежащей В. Чалмаеву, среди прочего читаем: «Ф., академик АН СССР, Герой Социалистического Труда, в качестве первого секретаря (1959–1971) и председателя правления Союза писателей СССР (1971–1977) был исполнителем партийных решений во всех трагических событиях литературной истории, таких, как травля Б.Л. Пастернака, разгром “Нового мира” эпохи А.Т. Твардовского, высылка А.И. Солженицына. И только дневники, частично опубликованные, позволяют судить о внутреннем состоянии этого некогда многообещавшего писателя, закончившего путь литературным чиновником и классиком советской литературы» (С. 549).
Призвание энциклопедических и справочных статей – трамбовать факты в научную истину. Автор «Биографического словаря» – ветеран на литературной кухне. Между тем, помимо кривых обобщений, биографическая статья полна фактических ошибок и несуразиц. В пору травли Пастернака Федин вовсе не состоял первым секретарем Союза писателей СССР, к чему еще вернемся. Большая любовь Федина местная немка Мрва именуется Мова. Бунин не стеснялся называть себя «усердным читателем» Федина. Наш автор куда более разборчив. О повести «Трансвааль» почти с детским простодушием сообщено только, что она «про…» – «про кулака Сваакера». Роман «Санаторий Арктур» не упомянут вовсе. О полном музыки романе «Братья», которым зачитывались Б. Пастернак, академик В.Вернадский и Стефан Цвейг, изронено лишь, что он свидетельствует «об утрате (?!) писателем… свободы творческих решений». И уж вовсе пошла под нож романная трилогия Федина.
Впрочем, в последнем случае некоторые вещи, лежащие на поверхности, литературовед передает верно. Нетрудно заметить «нормативность» и нарастающий схематизм фигур большевиков от первого романа к последнему. Однако же из-за этих образных, нередко приневоленных шаблонов весь цикл перечеркнут начисто. Тогда как главной темой и ценностью трилогии (первоначальное название – «Шествие актеров»!) являются все-таки судьбы художников на переломах эпох. И современность звучания сохраняют прежде всего фигуры людей искусства – писателя Пастухова, актеров Цветухина, Парабукиной и др.
Больше всего на свете Федин любил одиночество в рабочем кабинете и исполнять накопившиеся замыслы, писать, писать… А вместо этого долгие годы и даже десятилетия состоял то в реальных руководителях, то в зиц-председателях различных бюрократических объединений, носящих творческие вывески, включая Союз писателей СССР. И оттого биография этого кабинетного от природы человека, помимо его воли, нередко обретала авантюрные развороты…
Авантюра, как толкуется в словарях, это «рискованное, сомнительное предприятие, рассчитанное на случайный успех; дело, предпринимаемое без учета реальных возможностей и обреченное на провал». Свою «кабинетность», напряженную и замкнутую творческую устремленность Федин доказал тем, что, будучи участником обороны Петрограда от Юденича и имея другие прошлые заслуги перед победившей советской властью, в 1921 году вышел из Коммунистической партии. Этим он демонстративно отказывался от широкой общественной карьеры, предпочитая ей подвижничество, одинокий духовный труд в контакте с небольшой группой единомышленников в почти одновременно созданном объединении «Серапионовы братья». А свою «авантюрность» он же, Федин, многократно демонстрировал тем, что, не имея на то достаточных духовных опор и моральных данных, впоследствии постоянно стремился выдвинуться на общественные руководящие посты, создаваемые и опекаемые той самой казарменной коммунистической элитой, от формального возврата в которую он вроде бы навсегда отказался. И что из всего этого получалось?
Дискуссионные баталии вокруг Федина обострились сразу же после распада СССР. Вязанку хвороста в огонь подбросило чистое совпадение. В декабре 1991 года распался Советский Союз, а через два месяца, в феврале 1992 года, отмечалось 100-летие со дня рождения классика. Сама жизнь указывала площадку для очередного турнира.
«Писатель советского прошлого» – таким ярлыком снабдила героя уже в заголовке большой юбилейной статьи член ельцинского Президентского совета и комиссии по помилованию М. Чудакова. В этих придатках ельцинского единовластия боролись за отмену смертной казни, но мнимых идейных противников сабельным коротким ударом разваливали до пояса напополам.
В те же самые месяцы Федину была посвящена широкая научная конференция. Ее устроили Саратовский университет, здешний пединститут и музей писателя. Прибыли выступающие из Москвы и Санкт-Петербурга.
В газетной статье «Найти свой лад…», лирической по тону, однако же с острым полемическим запалом, итоги подвел Станислав Лесневский. «Саратов очень много дает для понимания Константина Федина – писателя и человека… – пишет автор. – От Саратова, от русской провинции – душевная теплота фединской прозы, ее достоверность, убедительность, приверженность традиционным ценностям русской культуры, вся атмосфера этого русского мира, со всеми милыми подробностями. С вечными исканиями, со всеми простыми и высокими человеческими драмами; отсюда фединские героини, такие, как Анечка Парабукина, Лиза, сохраняющие трогательное родство с тургеневскими женщинами…»
С. Лесневский против попыток в угоду конъюнктуре принизить значение художника. «Гуманистический, объединяющий пафос вообще был характерен для Федина, – продолжает он, – и этот пафос – в современном преломлении – стал ведущим на саратовской конференции. Но тут не было ни “хрестоматийного глянца”, ни торжествующей банальности, ни гримировки под благополучного, утвержденного “классика”. Впрочем, сегодняшние статьи о Константине Федине далеки от благостности. “Писатель советского прошлого” – уже в заголовке приговаривает М. Чудакова, жестко выстраивая всю свою статью в “Литературной газете” под это определение, не подлежащее обжалованию, иногда вскользь отмечая, что Федин все-таки умел писать».
Дискуссии с той поры не затихали.
Богиня истории Клио, вообще говоря, теряет ориентиры, дуреет и слепнет в обстановке происходящей вокруг духовной свистопляски. Биография крупного художника, как ни верти, – наряду с прочим факт исторической науки. А именно с нею при резких переменах общественного устройства произошли болезненные метаморфозы.
Вот как характеризует происходившее один из историографов, Ю. Семенов, в своей работе «История (историология) как строгая наука»: «Но настоящий обвал доверия к исторической науке начался в период, получившей название перестройки. И он продолжается до сих пор. Самое печальное, пошел процесс не столько восстановления исторической истины, сколько новой неумеренной фальсификации прошлого. Провозглашался лозунг “деидеологизации” общественных наук вообще, исторической науки в частности. В действительности же шла “переидеологизация”, т.е. замена одной идеологии на другую, точнее, на множество других идеологий, объединенных разве только враждой к ранее господствующей. Доминировало стремление во что бы то ни стало втоптать в грязь не только старую общественную систему, но все, что при ней возникало и существовало. Считалось, что для этой цели все средства были хороши, включая самую откровенную ложь. Восторжествовал принцип: если раньше говорилось одно, то теперь надо утверждать прямо противоположное. В результате масштабы извращений событий прошлого не только превзошли все то, что делалось во время застоя, но и по меньшей мере сравнялись с объемом фальсификаций истории, совершавшихся в сталинскую эпоху».