Текст книги "Судьба высокая 'Авроры'"
Автор книги: Юрий Чернов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Оркестранты слепли от обильного пота, солнце жгло немилосердно, перекуров не было. Наоборот, ритм музыки убыстрялся, убыстряя ритм работающих, подхлестывая их удаль, запал, задор.
Егорьев следил за погрузкой. В первый час чрево угольных ям поглотило пятьдесят тонн. Неплохо!
Матросы, черные как черти, работали с бешеной энергией, разогретые жгучим желанием поскорее закончить, поскорее смыть колючую пыль, вязкий пот, поскорее получить законную чарку водки.
В непрерывном мелькании тележек, человеческих тел, в свистках боцманских дудок, неразборчивых выкриках узнавались иные матросы, иные голоса, и командир удовлетворенно отмечал про себя, что уже команда для него не просто масса, где все на одно лицо.
Вот катит тележку Аким Кривоносов. Торс его лоснится от пота, мышцы упруго вздуты, на чумазом лице светятся белки да белые зубы.
– Э-ге-гей! – кричит он, догоняя идущего впереди, упрямо бодая воздух склоненной головой и страшно тараща глаза.
За ним поспевает низкорослый матрос, почти квадратный, короткорукий и коротконогий здоровяк, словно вытесанный из каменной глыбы.
А вот и Андрей Подлесный с огромным мешком на спине. Хотя он и согнулся под тяжестью, при его росте мешок не кажется таким большим, а жилистые руки, отведенные за голову, мертвой хваткой вцепились в брезентовую мешковину.
Егорьев прикидывал: как облегчить погрузку, наладить дело? Много сутолоки, команду надо разбить на группы, сменяющие друг друга. Что-то недодумано с оркестром. Ритм то непомерно быстрый, то неоправданно медленный. Не у всех покрыты головы. Африканское солнце пощады не знает. И наконец, харч. Приварок в дни погрузки надо усилить...
Пока матросы заполняли бездонные чрева угольных ям, часть офицеров уволилась на берег. Одни поспешили на почту отправлять на родину письма, другие вышли к центру и остановились на площади перед мечетью, облицованной зеленым фаянсом, на котором играли солнечные блики. Высокий минарет с балкончиком и полулуниями на спицах дал приют муэдзину с луженой глоткой, призывавшему правоверных к молитве. Второй, не менее важной и органичной частью центра был рынок, собравший, казалось, всех жителей Марокко. Тут были арабы в чалмах и фесках, обожженные солнцем бедуины, говорящие по-испански, с библейскими лицами евреи, всадники, упирающиеся в стремена голыми, потрескавшимися ступнями, наконец, погонщики мулов, крикливые ишаки, соперничающие с муэдзином, стройные кони арабской породы, вислоухие ослы, прославившиеся своим упрямством. И над всем этим господствовали неумолчный восточный гвалт и навязчивый торг – продавалось все, что дают земля и ремесло.
С клокочущего рынка офицеров увел местный француз, назвавшийся гидом. Оставив в его руке по пять франков, гости прошли тесную харчевню с будоражаще-пряными запахами и оказались в сумеречной комнате без окон, освещенной тусклой лампадой. Неожиданно на ковре возникла танцовщица в костюме Евы, со смуглой, матовой кожей, с упруго торчащей маленькой грудью и страстными пластичными движениями.
Танцовщица исчезла так же внезапно, как и появилась, и офицерам, ограниченным временем, пришлось возвращаться на крейсер. Оглушенные экзотикой Танжера, они попали на палубы, где матросы поливали друг друга из ведер и из брандспойтов. Уши и ноздри их, забитые угольной пылью, постепенно светлели, темная вода струилась по палубе, на поручнях, трапах везде лежал в палец толщиной слой черной пыли, въедливой и мелкой.
Ни одного матроса на берег не уволили. Лишь на следующий день горстка рядовых сошла на берег с печальной миссией. Отец Анастасий, раненный во время "гулльского инцидента" и отвезенный во французский госпиталь, скончался.
Ссохшуюся, окаменело-твердую землю долбили кирками, лопаты были бесполезны. Гроб погрузили в неглубокую яму. Свежевыкрашенный крест увенчал пологий холмик.
Никто не плакал над могилой отца Анастасия, но было тоскливо и одиноко каждому, кто, прощально оглянувшись, запомнил этот безжизненно-сухой бугорок бурой, растрескавшейся от зноя чужой земли.
В Танжере к эскадре присоединилось госпитальное судно "Орел" лебедино-белое, с красными крестами на трубах, с сестрами милосердия, молодыми, улыбающимися, тоже одетыми в белое.
"Орел", разумеется, сразу привлек внимание и матросов и офицеров. Окуляры биноклей вахтенных, да и свободных от вахты все чаще и дольше изучали белопалубного красавца.
Покинув Танжерский рейд, миновав Канарские острова, эскадра взяла курс на Дакар. И опять корабли, как черным облаком, окутались угольной пылью. Опять погрузка, опять в каторжно-короткие сроки.
Вокруг судов в узких лодчонках сновали обнаженные негры, прикрытые лишь тонкими набедренными полосками, увешанные амулетами, охотно нырявшие за медяками, которые бросали с кораблей в прозрачную воду.
Матросы увольнений на берег не получили и здесь. На полубаке развлекал их вислоухий Шарик. Какой-то остряк обучил Шарика, если просили показать, как бранится боцман, громко лаять, бешено мотая головой.
Почему собачонку, прибившуюся к морякам в Ревеле, назвали Шариком, никто объяснить не мог. Он не был ни кругл, ни толст, зато был мохнат, с белым пятном на широком огненно-рыжем лбу. Дежурства у камбуза и у кают-компании помогли Шарику округлиться. Подлесный сделал ему посуду из консервных банок, и незаконный пришелец понял, что корабль – его дом.
Шарик умел стоять на задних лапах, передней деликатно тормоша матроса, и тут уж невозможно было не дать циркачу кусочек рафинада.
Если ему казалось, что встречный идет не с пустыми руками, Шарик несся как угорелый, бросался в ноги, прыгал на грудь.
Матросы полюбили Шарика. Наверное, он напоминал им покинутую землю, довоенную жизнь. Это мохнатое, ласковое существо вносило что-то очень важное в регламентированный и жесткий уклад людей, надолго, а может быть навсегда, оторванных от дома.
В ту минуту на рейде Дакара, когда Шарик показывал, как бранится боцман, на госпитальном "Орле" грянул оркестр. Через несколько секунд матросская братва уже знала: к сестрам милосердия на катере прибыл "сам" так называли Рожественского.
Вездесущие вестовые и всевидящие сигнальщики еще в Танжере узнали, что адмирал посетил "Орел". Ничего особенного в этом как будто не было, но за время похода Рождественский не побывал ни на одном корабле. Бросилось в глаза: почему такое внимание госпитальному судну?
Шли дни, и сигнальщики отметили: катер постоянно курсирует между флагманским броненосцем и "Орлом".
Матросам лишь попадись на язык: все косточки перемоют в соленой водице! А тут еще на берег увольнения не дали. Угольной пыли наглотались, на солнце изжарились. В кубрик не пойдешь – задохнуться можно. Вот и получается: стой на палубе, забавляйся с Шариком или гляди, как адмирал под музыку госпитальный "Орел" пленяет.
И пошли суды-пересуды, стали гадать на все лады, по какой надобности "сам" к сестрицам зачастил: наверняка будущие баталии обговорить надо. Подтрунивали и над комендором Григорием Шатило, еще слегка прихрамывавшим:
– Эх, Шатило, тебе не пофартило. Подставил бы свою ногу под осколки попозже – сейчас петухом бы ходил в курятнике! А то старому да лысому ноги по трапам ломать. Легко ли?!
Офицеры тоже не остались безучастны к госпитальному судну. Злоязычный лейтенант Дорн не упустил случая поточить лясы: мол, думал ли кто, что суровый адмирал так печься о раненых изволит. То цветочки пошлет, то собственной персоной пожалует.
Все, конечно, знали, что на "Орле" ни одного раненого нет.
– Язык у вас без костей, – заметил Дорну Небольсин. – Известно, что у Зиновия Петровича на "Орле" племянница. Добровольно на войну отправилась.
– Известно, известно, – подтвердил лейтенант фальшиво-примирительным голосом. – А еще известно, что племянница дружит со старшей сестрой Сивере. И та, Аркадий Константинович, добровольно. Воевать так воевать!
При Егорьеве обычно подобных разговоров не заводили: командир был строгий служака, но сам Егорьев невзлюбил командующего, и, как ни гасил в себе это чувство, оно росло.
Рожественскому, ни разу не ступившему на борт "Авроры", даже на расстоянии удавалось досаждать командиру крейсера, как, впрочем, и командирам других кораблей. На флагманском броненосце непрерывно взметались флажки, сигнальщики не успевали передавать выговоры и порицания экипажам за мелкие недоделки, порою за мнимые провинности. То адмиралу казалось, что крейсер не так идет в кильватерной колонне, то на погрузке угля оркестр играет слишком громко или слишком тихо, хотя у трубачей глаза вылезали из орбит от напряжения.
Егорьев, не позволявший своим эмоциям пробиваться наружу, записал в дневнике, который вел с первого дня похода:
"Адмирал надоедает своими придирками к разным мелочам..."
Обида кадрового офицера все-таки прорвалась на бумагу. Да и как было сдержаться, если несколькими днями раньше капитан I ранга обратился к Рожественскому с дельным, продиктованным опытом плавания в дальневосточных водах предложением и встретил глухоту и непонимание.
Корабли эскадры, выкрашенные в черный цвет, с оранжевыми трубами, резко выделялись над водой. Японцы, учитывая частые тихоокеанские туманы, окрасили свои суда в шаровой цвет. Даже легкая пелена тумана скрывала их от глаз, как бы растворяла в себе.
Адмирал раздраженно ответил: "Занимайтесь своим делом. Нам ли учиться у японцев? У русского флота свои традиции..."
Егорьев только плечами пожал: сказано громко, хоть и явная глупость. Хороша традиция – помогать противнику целиться в наши суда!
Назрело у командира еще одно дельное предложение – махнул рукой, не стал обращаться к командующему, на "Авроре" внедрил – и баста! А дело всех касалось. Корабельные палубы в Дакаре завалили углем – дождь его смывает, ветер сдувает, пыль, грязь, по палубе порой не пройти... Засадил Егорьев всех своих восьмерых матросов-парусников мешки сшивать. Старой парусины на крейсере хоть отбавляй! Уголь в мешки собрали, чтобы не мешал действиям артиллерии, проходы освободились. На случай боя – укрытие от осколков. На корабле свободнее вздохнули.
Кто-то побывал на "Авроре" из крейсерского отряда, позавидовал:
– И нам бы так! Да кто рискнет? Адмирал узнает, что своевольничаем, голову скрутит.
– Двум смертям не бывать, – буркнул Егорьев.
Гость словно накаркал. Каперанг стоял на мостике и вдруг увидел, что от плавучего госпиталя отвалил катер с командующим и пошел наискосок, прямо на "Аврору". Вахтенный начальник, запыхавшись, прибежал докладывать. Егорьев махнул рукой:
– Вижу.
Адмирал – высокий, осанистый, с густыми усами, сливающимися с небольшой бородкой, с холодным и жестоким взглядом, сопровождаемый флаг-офицерами – прибыл на "Аврору". Выслушав рапорт, сказал:
– Ну, что ж, покажите ваши новации. Что вы тут затеяли?
В слове "новации" был какой-то оскорбительный оттенок, фраза "Что вы тут затеяли?" показалась бы грубостью, если не знать манеру Рожественского разговаривать с подчиненными.
Он осмотрел сложенные штабелями мешки, прошел от носа до юта и там остановился:
– Значит, в новации ударились... Так-так. Запишите!
Он снял фуражку, обнажив гололобую, с глубокими залысинами голову, и обратился к флаг-офицеру, державшему журнал для приказов командующего:
– Запишите. Пусть старшие офицеры других кораблей посмотрят эти новации...
Рожественский не закончил фразу: перед ним возник Шарик, стал на задние лапы и передней робко коснулся адмиральских лампасов. Рыжие уши несколько раз шевельнулись, а потом поникли, как привядшие лопухи.
Лохматая дворняга, к сожалению, не могла отличить адмирала от писаря и, скорее всего, полагала, что все ее обществу одинаково рады.
Командующий брезгливо взглянул на рыжего пса и резко повел рукой: мол, изыдь, нечистая!
Простодушный Шарик воспринял этот жест, очевидно, как приглашение к игре, счастливо крутнул хвостом и прыгнул на грудь адмиралу. Адмирал отпрянул и с силой пнул вислоухого тяжелой ногой. Шарик жалобно взвизгнул и полетел за борт.
Сначала решили, что матросского любимца раскромсало корабельным винтом. Он канул в пенном потоке, но вскоре появился над водой и в исступленном отчаянии заработал лапами, вытягивая голову с белым пятном на лбу.
Конечно, шлюпку спускать не решились.
На следующий день на полубаке в минуты перекура никто не шутил, не разговаривая, молча тянули цигарки.
– Утоп, – сказал один из матросов, – ни за грош загубили.
Сигнальщик, который нес накануне вахту и стоял в бочке, прикрепленной к фок-мачте, крутнул головой:
– Не утоп.
Он дольше всех видел в бинокль колышущееся белое пятнышко, плывшее вслед за эскадрой.
– Не утоп, – повторил сигнальщик. – Акулы сожрали.
Воздух неподвижен. Мертвенно тих океан. Кажется, что за бортом не вода, а расплавленное олово.
Солнце свирепо. Лучи оставляют ожоги. Тропики...
Пот, пот, пот. Мыться приходится морской, соленой водой, она приносит лишь минутное облегчение. Соль разъедает тропическую сыпь, гноящиеся нарывы. От непрерывного зуда хочется кричать, терзать заскорузлыми пальцами исстрадавшееся тело.
В машинном отделении – сущий ад. В воздухе как бы туман – испаряется вязкое масло. Трубопроводы раскалены. Бессильно вращаются лопасти вентиляторов. Надо подвести к ним руку почти вплотную, чтобы почувствовать слабое дуновение. Изводит жажда. Пить нельзя – вода вызывает пот, едкий, мучительный.
Судорога сводит тела кочегаров и машинистов. Их, потерявших сознание, вытаскивают наверх, обливают водой, чтобы через час им опять спуститься в машинный ад.
Флагманский корабельный инженер Евгений Сигизмундович Политовский в письме жене сообщал: "Не успел вчера окончить письма, как меня послали на "Бородино". В 12 часов ночи приехал туда. Там случилось несчастье: два матроса спустились в бортовой коридор и задохлись в нем..."
На кораблях появились тысячи, десятки тысяч проворных рыжих тараканов, заселивших все щели. Они проникли в муку, грызли одежду, бегали по спящим.
Егорьев, получивший ожоги лица, на ночь смазался вазелином. Боль смягчилась, он задремал, но вскоре проснулся – лицо облепили тараканы. Видимо, запах вазелина привлек их.
Тараканов топтали, травили, обваривали кипятком, но появлялись новые, еще более злые и проворные.
В Дакаре кто-то из офицеров снял с веток низкорослого дерева несколько хамелеонов. В Испании их держат в квартирах для истребления мух.
Медлительные, надолго замирающие хамелеоны оказались ловкими ловцами тараканов. Но что могли сделать они, одиночки, если тараканам не было числа...
Корабли прошли Гвинейский залив. Уже казалось, что солнце расплавилось, что с неба льется огненная жидкость.
Люди как манны небесной ждали вечера. Вестовые выносили офицерские матрасы на палубы. Через несколько минут они становились влажными от обильной росы. Воздух, тоже насыщенный влагой, обволакивал. Дышать было нечем.
Звездное небо тревожно вспыхивало отдаленными молниями. Схожие с сигнальными вспышками, они привлекли внимание командира. Капитан I ранга в ту же ночь отметил в дневнике:
"Записав несколько знаков сигнализации господа бога, искали в сигнальных книгах их значение".
За полночь, часа в три, как правило, начиналась гроза. Офицеры и матросы спускались в жилое помещение. Мучило удушье.
Однажды ночью, когда повеял слабый и теплый ветерок, люди, почувствовав облегчение, заснули раньше обычного. Верхние палубы были устланы телами спящих. И вдруг сверху посыпалось на них что-то мокрое, склизкое, трепещущее.
Оказалось – летучие рыбы. Стая, вспугнутая хищниками, поднялась в воздух и потом, падая на палубы, всполошила людей.
Чуть свет, разбитые, начали новый день. Сигнальщик, устроившись в бочке на фок-мачте, прикрытый сверху зеленым зонтиком от прямых лучей, всматривался в горизонт. Порою на звонки вахтенного начальника сигнальщик не отвечал.
"Сморило", – догадывался вахтенный. Приходилось посылать матроса будить заснувшего.
Рожественский, потеряв чувство реального, на одной из стоянок заставил матросов тренироваться в гребле на шлюпках. После тренировок не все смогли подняться на корабль. Товарищи на руках несли измученных, обессиленных гребцов...
Русская эскадра плыла вдоль унылых берегов Африки. Теперь, казалось, не только люди, но и корабли, не выдержав жары, стали все чаще обнаруживать свои "недуги". "В пятом часу на пароходе "Малайя" случилось что-то с машиной. Она остановилась. Ее повернуло боком к волне. Если бы ты видела, что за жалкое зрелище она собою представляла.
В исходе одиннадцатого часа на "Суворове" в кочегарке лопнула труба. Пар засвистел и начал выходить в кочегарку. Едва не сварили людей, часть их бросилась в угольную яму...
...на "Донском" сломалась одна часть его машины. "Аврора" взяла его на буксир..."{3}
Эскадра шла вдоль берегов Африки...
Судовой врач "Авроры" Владимир Семенович Кравченко подсчитал: в походе на эскадре умерло пять офицеров и двадцать пять нижних чинов. Около тридцати человек списали с острым туберкулезом легких.
Тропический климат, тяжелые условия плавания расшатывали здоровье, психику. Осточертело мертвящее однообразие. Матросов, даже прежде равнодушных к животным, неудержимо потянуло к ним. После гибели Шарика на крейсере появились два молодых крокодила, несколько хамелеонов, не только менявших цвет, но и форму тела – они надувались, преображались на глазах.
Судовой врач завел попугая, яркого, нарядного, очень быстро привязавшегося к нему. Единственным недостатком попугая была его болтливость, он кому угодно мог раскрыть военную тайну, называя крепость, к которой стремилась эскадра.
– Арр-тур, Арр-турр! – картаво выкрикивал попугай.
Крокодилы, сверх ожиданий, проявили склонность к приручению. Им дали клички: одному – Сам, другому – Того, имя японского адмирала.
Эти плоскоголовые, со сплюснутыми телами, одетые в зеленый панцирь новоселы на палубе были крайне неуклюжи. Им устраивали купание, наполняя водою тент. Сам и Того в воде буквально оживали, становились веселыми и проворными. В такие минуты верилось, что взрослые крокодилы проплывают в океане сотни миль, добираясь до дальних островов.
Однажды, когда решили, что приручение удалось, крокодилов выпустили на ют. Они грелись на солнце. Усыпив бдительность людей, Сам неожиданно бросился к борту и прыгнул в океан.
Егорьев в дневнике записал: "Не захотел идти на войну один из молодых крокодилов, которых офицеры выпустили на ют для забавы, выскочил за борт и погиб".
Гибель крокодила почему-то произвела удручающее впечатление на матросов. Придавали значение и тому, что выбросился за борт Сам, а крокодил, носивший имя японского адмирала, остался и жил как ни в чем не бывало.
Словно по команде, то на одном, то на другом корабле начались самоубийства.
"...с "Жемчуга" выбросился за борт матрос, был выловлен и помещен на белый "Орел", – отметил в своих записях Егорьев.
Не проходило и недели, чтобы кто-нибудь на эскадре не покончил с собой, или не умер от болезни, или не был списан.
Ритуал похорон подробно описал корабельный врач: "От госпитального судна "Орел" отделяется и медленно идет траурный эсминец. На юте лежит зашитый в парусину покойник, убранный зеленью и цветами. Миноносец идет через эскадру, вдоль фронта судов, идет надрывающе душу медленно. С него доносится похоронное пение, а на судах по мере приближения начинают играть "Коль славен". Миноносец выходит в море, скрывается вдали; слышен одинокий пушечный выстрел – тело предано воде..."
И опять монотонное однообразие пути. Иногда сядет на рею острокрылый альбатрос с желтым клювом и ногами, обутыми в красные сапожки. Иногда приблизятся чайки, оглашая воздух противными резкими криками.
Зловещим эскортом провожают эскадру акулы, питающиеся отбросами с кораблей. Авроровцы выловили нескольких. Даже выстрелы из револьверов не могли прекратить их буйство. У одной из акул вынули сердце – оно продолжало пульсировать, а хвост, хотя и вяло, шлепал по палубе.
Наконец показался далекий берег, гавань Либревилля, устье могучей реки Габун. Разговоры о том, что в прибрежье Габуна живут людоеды, никого не смущали. Берег – даже неясный, неведомый, почти скрытый пепельной дымкой неизменно порождал затаенную надежду: может быть, придет почта с родины; может быть, долетят в эти богом забытые места добрые вести из Порт-Артура.
Люди есть люди, им нельзя без ожидания перемен, без веры, что их страдания не бессмысленны, не напрасны.
Увы, почты не было, добрых вестей не было, но были заждавшиеся угольщики. Начался аврал.
На предыдущей стоянке, в Дакаре, по скорости погрузки угля "Аврора" превзошла другие корабли. Матросы грузили более 70 тонн в час. Команда крейсера получила премию – 720 рублей.
– Не подкачайте! – обратился к экипажу Егорьев.
Оркестр заиграл "Янки дудль" – мелодию, которая легко приспосабливалась к ритму работ, замедляясь и убыстряясь по мере надобности, позволяя развивать бешеный темп.
Когда матросские мускулы разогрелись, когда распалился азарт соперничества, когда мешки, корзины с углем начали перемещаться с быстротой конвейера, оркестр задал небывалый темп. Трубачи притопывали в такт ногами, плечи их ходили, как в танце, на лбу и на лицах сверкал пот.
Ни один офицер не списался на берег. Все участвовали в погрузке. Группы, заранее выделенные, сменяли друг друга, выходили, как выходят на приступ крепости.
Чумазые матросы пытались перекричать грохот. Старые, дырявые мешки, не выдержав нагрузки, рвались, лопались, уголь сыпался на палубы. Вспоминали бога и душу и бежали за новыми мешками.
В шахтах у горловин возникали заторы, возникали навалы в самих угольных ямах. В черном мареве пыли, превозмогая удушье, матросы лопатами разгребали нагромождения.
Адмирал приказал погрузить 1300 тонн. Это количество угля превышало обычную норму. Подобную перегрузку не испытывал ни один корабль. Углем забили, заполонили все: офицерский буфет, кают-компанию, световой люк 3-й машины. На палубах уголь высился в рост человека. Лишь узкие, как щели, как окопы, проходы давали возможность кое-как передвигаться.
Аврал длился семнадцать часов! Наступила ночь, когда стихли лебедки и в большой рупор прогремело:
– Погружено!
Люди падали там, где их застала команда. Прямо на уголь. И, как подкошенные, проваливались в сон.
В третьем часу небо разверзла молния, загрохотал гром. Спящие не видели молнии, не слыхали грома – лишь вахтенные переглянулись, когда вспышка вырвала из мрака низкие клубящиеся тучи.
Грянул ливень, безудержный тропический ливень, низвергающий потоки воды, оглашаемый раскатами грома. Молнии полыхали непрерывно, корчась огненными зигзагами и достигая такой ярости, словно гигантское пламя объяло берег, океан, воздух.
Сточные трубы на крейсере оказались забитыми углем. Вода на палубах подымалась, образуя черное месиво. Люди метались, обваливая узкие проходы, оставленные среди угольных гор. Те, кто бросился в жилые помещения, выбегали из них, чувствуя, что задыхаются. Входные отверстия, через которые поступает наружный воздух, закупорились угольной пылью.
Тропический ливень унялся к утру.
Никогда прежде не казалось, что команда "Авроры" так многолюдна: матросы, унтер-офицеры, боцманы и кондукторы заполнили нос корабля, разместились на мостиках, орудийных башнях, кое-кто забрался на реи и на марс, стоял за бортом, держась за леера. Ожидание необычного, праздничного и веселого порождало нетерпение, слышались шутки, реплики.
Огромная парусина, наполненная водой, образовала искусственное озеро. В "озере" плавал – придумали же, увязав спасательные круги! – островок с невысокой мачтой. В мачту воткнули плакат, разрисованный пальмами, скачущими обезьянками. Из разинутой пасти крокодила – его рисовали с натуры – как бы выбегали буквы, написанные красной краской: экватор.
Экватор был позади, впереди – тропик Козерога, и, соблюдая добрую матросскую традицию, на эскадре праздновали переход экватора. Егорьев еще раз про себя отметил, как важны морские традиции. Именно сейчас, когда пересекли экватор, когда люди измождены, вымотаны до крайности, изнывают от жары, нужны разрядка, сильная встряска, уводящие от обыденности, дарующие бодрость, веру в то, что скоро и эти невзгоды будут преодолены, останутся за кормой, как осталась незримая черта экватора.
Оркестр заиграл туш, матросы расступились, образуя коридор, и на палубу выкатилась своеобразная колесница. Голые, с набедренными повязками люди, черные как папуасы, тянули ее за собой. На ней в окружении свиты важно восседал Нептун, воздев к небу трезубец. Его космы и длинная, до пояса борода были из пакли.
Несколько зазевавшихся матросов, преградивших путь торжественной колеснице, и ахнуть не успели, как их подхватили могучие руки и прямо в одежде бросили в "озеро". Закачался от волнения островок, крокодил Того, изображавший морское чудовище, испуганно заметался.
Нептун взмахнул трезубцем, и начался парад.
Впереди шла раскрашенная, полосатая как зебра, свинья с синими ушами. Предчувствуя, что ее принесут в жертву Нептуну, она пыталась свернуть, но ассистенты, следовавшие по бокам, покалывали ее острыми прутиками. Едва свинья поравнялась с морским владыкой, ей крутнули тонкий, словно веревочка, хвостик, она отчаянно завизжала, захрюкала. Это означало приветствие повелителю океанов.
Длинной вереницей с перьями на голове, с многоцветными опьями шли "туземцы". Возле колесницы, где восседал Нептун, они припадали на одно колено, склоняли головы в знак безусловной покорности. Нептун, не меняя горделивой осанки, кивал им.
Праздник чуть не омрачила сцена "жертвоприношения". Из 1684 пудов солонины, запечатанной в бочки и принятой в Кронштадте, 1360 пудов оказались непригодными. Вспученные бочки были на грани взрыва. Одну из них стали потрошить на глазах у всех и содержимое выбросить за борт акулам.
Из бочки хлынуло такое зловоние, что священный акт жертвоприношения пришлось скомкать, злосчастную бочку поскорее отправили за борт. Зловоние долго не рассеивалось в застойном, неподвижном воздухе, напоминая, какую пищу уготовили матросам в дорогу.
После небольшой паузы, очевидно невольной, потому что Нептуну пришлось дважды нетерпеливо оглянуться на люк, праздник наконец возобновился. Оркестр заиграл восточную мелодию, немного унылую, медлительную, и на огромной черепахе выехал почтенный белобородый арабский шейх, сопровождаемый слугами. Ему, очевидно, более приличествовал бы стройный жеребец или украшенный коврами верблюд, но шейх как бы не заметил подтасовки, был исполнен значительности, чалма гордо венчала голову, царственно скрещенные руки подчеркивали величие старца.
Шейху предстояло из доброго десятка жен выбрать главную. К нему подводили закутанных в простыни "красавиц", распахивали простыни, обнажая бумажные наклейки на груди, волосатые мускулистые тела. На одном даже была татуировка: "Не забуду мать родную!"
Жены с накрашенными бровями строили глазки, подмаргивали, заламывали руки, падали ниц перед шейхом. Небрежным кивком он отвергал неугодных, их хватали слуги и, выразительно мыча, бросали в воду.
Уже никто не верил, что высокочтимому шейху можно угодить, что есть на свете красавица, достойная его одобрения. И вдруг оркестр заиграл тихо-тихо, приглушенно, словно боялся кого-то вспугнуть, и, покачивая бедрами, появилась – сомнения враз были развеяны! – главная жена шейха. Грудь ее, скрытая простыней, подымалась, как гора, а ягодицы необъятных размеров вызвали крики ликования.
Строгий седовласый шейх заулыбался. Слуги отдернули простыню, обнажили подушки, сорвали их, и все узнали длинного, худого, с торчащими ключицами писаря, носившего прозвище Аршин. Оркестр захлебнулся, сто глоток восторженно заголосили, Аршин полетел в воду.
В завершение праздника всех, кто впервые пересекал экватор, кого посвящали в моряки, бросали в "озеро". Вода, давно почерневшая от краски, смытой с туземцев, кипела, бурлила, клокотала. К людям вернулись энергия, радость, смех.
Вечером полыхал фейерверк. Нептун благословил своих подданных, баталеры из ендов разливали по чаркам водку...
Ночью эскадра снялась с якорей. У Евгения Романовича Егорьева было отличное настроение. Он записал в дневнике: "...Построились снова в походный порядок, и опять по океану потянулись длинные, миль на пять, линии двух кильватерных колонн со своими многочисленными разноцветными огнями, которые представляются громадной, хорошо освещенной улицей вроде Невского".
По мере приближения к далекому противнику на эскадре все чаще проявлялась нервозность. Внешне – никаких признаков. Жизнь и плавание шли своей унылой чередой. И вдруг случай, никем не предусмотренный...
Катер-разведчик увидел огонь, светящуюся точку. Заработал беспроволочный телеграф, оповещая, что контркурсом идет загадочный пароход.
Вскоре выяснилось, что восходящую на горизонте звезду приняли за судовой огонь.
День спустя снова непредвиденный случай. С какого-то транспорта упал за борт матрос. Соседние суда оповещены не были, шлюпки не спустили боясь, очевидно, адмиральского гнева.
Матросу начали сбрасывать горящие буйки.
Когда эскадра ушла вперед, отдаленные светящиеся буйки вызвали переполох. Что это? Японский эсминец? Подводная лодка?
На некоторых судах приготовились к отражению атаки...
Нервозность, глубоко спрятанная, жила в каждом. Ее порождало убеждение, что наспех сколоченная эскадра не способна к серьезным баталиям.
Командир "Авроры", ежедневно наблюдавший с мостика строй кораблей, угнетаемый постоянными раздумьями, записал в дневнике: "...Если исключить четыре однотипных броненосца, преобладает удивительная разнотипность. Каждое другое судно представляет положительно unikum, годный для сохранения в музеях в назидание потомству ("Алмаз", "Светлана", "Жемчуг", "Донской", "Наварин", "Сисой" и "Нахимов"). Однотипных семь миноносцев, которые уже успели износиться в прошлом году в походе в Порт-Артур, ныне, после ремонта Кронштадтского порта, снова пришли в такое состояние, что вряд ли кто-нибудь из них дойдет до неприятеля. Присоединились еще к ним гиганты немцы "Урал", "Терек" и "Кубань" – будущие разведчики, лучшие ходоки нашей эскадры и громаднейшие щиты для японских артиллеристов. Попадания в них будут сейчас же видны японцам, так как после первого произойдет огромный пожар, несмотря на какую-то шарлатанскую огнестойкую жидкость, которой пропиталось дерево. Два негодных парохода "Малайя" и "Князь Горчаков" отправляются обратно... Транспортов масса, и наша эскадра похожа на конвойных большого верблюжьего каравана".
С записями командира крейсера перекликались и строчки из дневника корабельного врача Владимира Кравченко: "Ох, что-то нет у нас веры во Вторую эскадру, хотя по наружному виду она и представляет такой грозный вид.