355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Чернов » Судьба высокая 'Авроры' » Текст книги (страница 14)
Судьба высокая 'Авроры'
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:34

Текст книги "Судьба высокая 'Авроры'"


Автор книги: Юрий Чернов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

Еще до встречи с комбатом ее ни на час не оставляли раздумья: "Как же так, идет война, как можно думать о нем, о себе, ведь война, война, война". И с ее языка неуверенно сорвались два этих слова:

– Ведь война. Иванов прервал ее:

– Да, война, но настоящие чувства не боятся войны. А тяготы одолевать вдвоем легче, чем в одиночку. Дружно не грузно...

Пословицы всегда выручали его: мысль, подкрепленная народной мудростью, обретала особую завершенность. Доводы Павлушкиной, возникшие после памятной встречи со Смаглием, померкли, отступили перед затаенными чувствами. Краска прилила к лицу...

Колесо ее судьбы завертелось с бешеной скоростью. Она жила, словно во сне, и не заметила, как настал час, когда надо было отбросить все дела и отправиться в Пелгалу на свадебный ужин. Антонина достала свое голубое шелковое платье, приготовленное для выпускного вечера, и черные туфли на каблучке, села на койку и неожиданно разрыдалась. Слезы текли обильно, безостановочно. Сандружинница Зоя, сначала притихшая и растерявшаяся, принялась утешать доктора:

– Что вы, что вы, ведь он такой хороший, такой красивый!

Павлушкина выплакалась – так было заведено в деревне Мясцово, когда девушки выходили замуж, прощались с подругами. Голубое платье аккуратно завернула в газету, туфли спрятала в сумку от противогаза. Одернув китель, проведя раз-другой по сапогам бархоткой, хранимой за голенищем, сдвинула вправо кобуру с наганом, перекинула через плечо санитарную сумку. И все повторилось, как повторялось каждодневно, – травянистая тропа, проложенная комбатом, воронка, суживающаяся книзу, с набежавшей на дно дождевой водой. И лишь в Пелгале, где она сбросила запыленные сапоги и почувствовала, как легко в лакированных лодочках, где надела невесомое голубое платье (после плотного кителя настолько невесомое, словно она и вовсе без одежды), когда увидела Алексея в белоснежной сорочке, свежего, чистого, идущего навстречу, когда появились комбат, политрук с букетами полевых цветов и горделиво-загадочный Георгий Швайко, развернувший газету и поставивший на стол бутылку шампанского в серебряной одежде, – в сердце ее празднично запела радость.

Полевые цветы, поставленные в консервные банки, украсили стол. Шампанское, добытое начпродом неведомо где и как, торжественно возвышалось над железными кружками и гранеными стаканами. Разлили вино.

Иванов пожелал молодым пройти по дорогам войны и вместе прийти к победе.

Политрук Скулачев показал на занавешенное окно, напомнил, что за окном часовой с винтовкой, и предложил тост за то время, когда за окном будут мирные люди, и свадебные песни, и веселая музыка.

Провозглашалось традиционное "горько", на пожелания не скупились, на несколько минут забыли о войне, и Адриан Адрианович достал с подоконника гитару и попросил Тоню что-нибудь спеть. Она не заставила себя упрашивать и запела давнюю, с ранней юности знакомую песню о счастье и верности.

Не изменит оно, не солжет,

Все оценит в тебе, все поймет,

И какая ни грянет беда

Не оставит тебя никогда...

В гильзах мерцал огонь. Словно из той, из мирной, жизни возникли голубое платье Павлушкиной и белая сорочка Смаглия, возникли и вытеснили безысходную горечь первых месяцев войны.

Снова поднялся Иванов, посмотрел на часы. Все поняли – пора. Последний раз сдвинули кружки и граненые стаканы, выпили за жен, за матерей, за родные города и села.

Из сумеречного полусвета комнаты шагнули в загустевшую синеву вечера. Силуэт часового темнел у калитки.

Политрук Скулачев читал в орудийных расчетах отрывки из дневника ефрейтора 3-й немецкой мотодивизии, опубликованные в газетах: "Наш экипаж в составе трех человек вел разведку. В танк было два попадания из русских противотанковых пушек. Танк сгорел. Все мои вещи сожжены. В нашем взводе подбит еще один танк – прямое попадание противотанкового орудия.

...Натолкнулись на упорное сопротивление. Наш батальон отрезали с тыла. Со всех сторон по нас била артиллерия.

...Мы пробиваемся обратно. Танк, шедший впереди нас, попал под артиллерийский снаряд. Два человека убито, четыре ранено".

Матросы, любители вставить острое словцо, хлестко прокомментировать слышанное, молчали. Каждый знал: немцы прут на Ленинград. Исходят кровью, но прут. И Адриан Адрианович, отложив дневник убитого в танке ефрейтора, открыл другую газету – "Ленинградскую правду". Невоенная газета напечатала статью: "Как уничтожать фашистские танки". Из рук в руки перешел рисунок: боец из окопа швыряет бутылку с горючей жидкостью в бронированную машину с крестом.

Скулачев читал медленно, останавливался, чтобы лучше запомнили: с пятнадцати метров танковое орудие не поражает – "мертвое пространство"; бутылки с горючей смесью следует бросать в кормовую часть танка, где расположен мотор.

Разлившаяся жидкость воспламенит его.

Придет ли конец экипажу? Фашисты порой спасаются через верхний или нижний (аварийный) люк. Надо следить! Выпрыгнут – бери на мушку!..

Слушали, наматывали на ус, понимали: скоро. 29 августа пало Тосно, 31 августа пала Мга. Связь со страной по железной дороге оборвалась. Кольцо вокруг Ленинграда неумолимо сжималось.

Скулачев, умевший читать газеты, видел, как изо дня в день тон их становился тревожнее. "Ленинградская правда" призывала:

"Все, как один, на защиту родного города!"

Газета "На страже Родины" писала:

"Грудью защитим свои жилища, свою честь и свободу!"

С плаката смотрели бойцы и ополченцы, ставшие в один ряд.

Александр Прокофьев, словно забыв, что он лирик, исторг строки, отрывистые, как приказ:

Ни шагу назад!

За нами – Ленинград!

Ни шагу назад!

Ни шагу назад!

Передовые, аншлаги, стихи, сводки, плакаты – все сливалось в единый призыв: "Выстоять!"

На первой полосе напечатано сообщение: образован Военный совет обороны Ленинграда.

Авроровцы, чьи орудия ждали своего часа, понимали, что они частица огромного фронта, что они незримо связаны с пехотными полками, до поры скрытыми в глубоких, ощетиненных колючей проволокой траншеях, с фортами и кораблями Кронштадта, громовые залпы которых сотрясают землю и небо, с самим Ленинградом – великим и суровым, то видимым с Вороньей горы, то скрытым туманом и дымом, но всегда ощутимо близким. Сознание этой близости придавало авроровцам особую твердость. Об этом не говорили, это чувствовали.

И еще одна мысль жила в сердцах комендоров: тогда, в октябре семнадцатого, такая же пушка, как эти, стоящие у Вороньей горы, дала сигнал к штурму Зимнего; сегодня они, орудия "Авроры", на важнейшем рубеже, преграждающем путь к городу Ленина.

Об этом тоже вслух не говорили. Но это жило в каждом...

В начале сентября батарея "Аврора" получила приказ: открыть огонь по противнику. Данные передавали из Пулкова, из штаба дивизиона. На мосты, развилки дорог, населенные пункты, рощи и овраги, удаленные от пушек на двадцать километров, и пристрелянные заранее, обрушился огненный смерч.

Наблюдатели и воздушная разведка передавали: снаряды обрушились на скопления танков, горят склады, рушатся мосты, дороги разворочены, становятся непроезжими.

Гитлеровцы бросили на Воронью гору авиацию. От гула груженых "юнкерсов" дрогнула земля. Батарея "А" на всем своем пятнадцатикилометровом фронте от Дудергофа до Пёляле замерла: быть или не быть?

"Юнкерсы" заходили на Воронью гору. Бомбы, отделяясь от самолетов, падали на вековые сосны. Деревья вырывало с корнями. Земля и камни поднялись в воздух. Сквозь дым, мглу и неразбериху разрывов пробилось грязно-рыжее пламя горящего леса.

Волна за волной разворачивались бомбардировщики. Вой включенных сирен несся к земле, а под тяжкими бомбами содрогалась ее твердь.

Два часа длилась бомбежка.

Два часа молчала батарея.

Наконец прорезался писк рации из Пулкова: передали новые данные для стрельбы. И орудия батареи "А", стоявшие у самой Вороньей горы, безупречно замаскированные, не потерявшие ни одного бойца, снова открыли огонь.

Гитлеровцы по звуку пытались засечь батарею. Мгновенно в воздух поднялись "юнкерсы". И опять смерть неистовствовала на Вороньей горе. И опять, едва отгремела бомбежка, заговорили пушки "Авроры"...

Немецкое командование, очевидно, решило во что бы то ни стало найти и уничтожить батарею. Высоко в небе парил фашистский разведчик "фокке-вульф", прозванный в войсках "рамой". По форме он действительно напоминал раму. Разведчик забирался на недосягаемую для зениток высоту и вел съемки. "Юнкерсы" с прежним остервенением терзали Воронью гору. Батарея оставалась необнаруженной. Но жертвы были. По пути к авроровцам погиб от осколка командир дивизиона Григорий Лазаревич Соскин.

8 сентября, закрыв собою полнеба, на Ленинград поплыла фашистская армада. Не сосчитать, сколько их шло, надрывно гудящих бомбовозов.

Весь вечер и всю ночь небо над городом полыхало кровавым заревом. Разбомбленные склады имени Бадаева, где хранились запасы муки и сахара, выбросили двадцатиметровые столбы пламени. Раскаленной лавой тек сахар. Город горел. Тупорылые бомбовозы, иссеченные зенитками, рушились на пылающие дома.

А утром батарея "А" получила последнюю почту. Писем не было. В сводке Советского информбюро Скулачев прочитал: "В ночь на 9 сентября наши войска продолжали бои с противником на всем фронте". И через всю полосу крупным шрифтом:

"Умрем, но Ленинград не отдадим!"

Стемнело, но дорога была еще различима. Она смутно серела среди темного леса. Не зажигая синих фар, шофер медленно вел батарейную полуторку. У выбоин, у бомбовых воронок притормаживал.

Деревья за обочиной, росшие вразброс, отдаленные друг от друга, словно сошлись, встали черной стеной, боясь ночного одиночества.

Старший лейтенант Иванов стоял в кузове, опираясь на крышу кабины. Встречный ветер холодил лицо. Лохматые кусты и сосенки, выбегавшие к дороге, не казались комбату ни призраками, ни медведями, поднявшимися на задние лапы. Он привык к полуночной езде, еще больше к ходьбе, и лес, изменившись во мраке до неузнаваемости, не был для него чужим.

Пока Костя объезжал очередную воронку, Иванов скорее представил, чем увидел, стоявшую у обочины сосну, расщепленную бомбовым взрывом. Макушка ее рухнула наземь, лишь корою крепясь к стволу, а сам ствол белел, как обнаженная кость.

Гитлеровцы бомб не жалели. К счастью, ни одна пушка пока не пострадала, правда, шальным осколком убило командира первого орудия лейтенанта Скоромникова. Пришлось на его место поставить начпрода Швайко. Это вынужденное назначение беспокоило комбата: молодой интендант все-таки не артиллерист. Иванову, привыкшему уважительно относиться к пословицам, вспомнилось: "Всяк сверчок знай свой шесток"...

Дорога давала возможность продумать все, что заботило. Из девяти командиров орудий двое выбыли: Скоромников и Кузнецов. Кузнецова Павлушкина отправила в госпиталь. На замену надеяться было трудно.

Утром следовало послать машину за снарядами в Красное Село, на основной склад боепитания. Как-никак стрельба по закрытым целям поубавила запасы, а решающий бой близок. Вот и приезд комиссара дивизиона, пожелавшего немедленно, нынешней ночью, объехать все расчеты, конечно, не случаен...

Комиссар дивизиона был однофамильцем Иванова. Старший политрук юркий, коренастый, быстрый в решениях, напористый в деле – торопился. Напоив гостя горячим чаем со смородиновыми листьями, Иванов спросил:

– Хотите ехать непременно ночью?

– Да, непременно. Скоро матросам не до бесед будет.

Из этого явствовало: в дивизионе ждут главного боя вот-вот. Это "вот-вот" длилось более двух недель. Однако кто мог поручиться, что гром не грянет сегодня, сейчас...

Пунктир трассирующих пуль прорезал темень. Пули истаивали во мраке, исчезали бесследно, словно мрак поглотил их.

Мимолетная игра огня подчеркнула покой приближающейся ночи. Часть дороги, изрытая бомбами, миновала, шофер мог прибавить газу, но внезапно притормозил. Комбат, глянув прямо перед собой, на дороге, уже едва различимой, увидел людей. Неясные движущиеся тени перемещались навстречу машине, и первое, что пришло в голову, было: матросы отправились в лес за ветками для маскировки. Иванов не успел сообразить, из какого орудийного расчета направились в эту часть леса, – тишину разорвали автоматные очереди, хлопнула ракетница, и воспаленный красный шарик взметнулся вверх. Словно из лопнувшего пузырька, разлился свет.

Иванов выпрыгнул из полуторки, бросился к придорожным кустам. Что-то ожгло правую ногу. Упав за бугорок, он швырнул в бегущих гранату. В свете разрыва увидел неподвижную машину, Костю и комиссара, прошитых очередями и не успевших выпрыгнуть из машины. Иванов дважды выстрелил из револьвера и метнулся в сторону. По нему ударило несколько автоматов. Он на мгновение опередил гитлеровцев. Они били по револьверным вспышкам, но опоздали.

Пригибаясь, перебегая от дерева к дереву, он углубился в лес. Гитлеровцы строчили наугад, в погоню пуститься не решились: побоялись сунуться в темноту.

Удалившись от места стычки метров на сто, Иванов позволил себе краткую передышку. Надо было разобраться, что с правой ногой. В пути дважды пронизывала боль, парализуя движение. Он коснулся брюк и почувствовал вязкую, теплую мокроту: кровь.

В верхней части бедра вырвало клок мяса. Иванов нащупал индивидуальный пакет, стянул бинтом ногу.

Немцы повесили осветительную ракету. Жмурясь от яркого света и уткнувшись в землю, он услышал бульканье воды. Где-то рядом ворковал, перекатывая камешки, знакомый ручей. От него наискосок вилась тропинка, выводящая кратчайшим путем к первому орудию.

За минуту, что пережидал, пока догорит ракета, повязка опять промокла, Он снова ощутил вязкую мокроту – кровотечение не прекращалось. Цепляясь за накренившуюся березку, поднялся.

Идти стало тяжелее. Тошнило, кружилась голова. Обволакивала слабость. Иванов припадал на правую ногу. Пришлось для упора взять палку. Он спешил. По лицу хлестали ветки. Останавливался, нащупывая здоровой ногой тропу. И снова шел.

Еще в июле, когда батарея обосновалась в районе Вороньей горы и заработал полевой телефон, Иванов ввел позывные. Все они начинались на "о": батарея – "Огурец", командир батареи – "Олень".

"Олень" – это слово пришло в голову само собой, но вряд ли оно пришло бы, не будь охотничьей юности у комбата. Он неодолимо любил лес, ко всем орудиям проложил "оленьи тропы", и ни один скороход – даже отлитый из мускулов Антонов – не мог бы быстрее его добраться на дальнюю, девятую пушку, не говоря о ближних.

В пути у Иванова были свои приметы: замшелые пни, грибные наросты, изогнутая аркой березка, дуб с дуплом, в котором лежало несколько сухарей. Эти сухари он не брал, но иногда проверял, не унесла ли белка, и оставался доволен, обнаруживая их на месте.

Этим вечером, сбиваясь с тропы и возвращаясь на нее, он ощупью узнал дуб в полтора обхвата, поднял руку на уровень головы и, нащупав в дупле сухари, удостоверился: до первого орудия не более пятисот метров...

Сандружинница Зоя перевязала Иванова. Кровь остановить не удалось. Белые бинты заалели прежде, чем она сделала последний виток. Комбат, не замечавший Зонной растерянности, отдавал распоряжения Георгию Швайко: смотреть в оба, занять круговую оборону, из Дудергофа отозвать дежурных по камбузу, держаться до последнего, ночью ждать подкрепление.

В землянке лейтенанта Скоромникова, где Зоя делала перевязку, на гвозде еще висела фуражка с зеленым околышем. Убитый был не моряком, а пограничником. Комбат на мгновение задержал взгляд на фуражке, на Зое, которая проспиртованной ватой стирала с пальцев кровь, приказал:

– Берегите людей, Швайко!

Комбат вышел из землянки. Палка, на которую он опирался, сильно прогибалась. От провожатого отказался:

– Доберусь!

Он решил идти к запасному КП, в Пелгалу, пробираясь от расчета к расчету. До второго орудия было полкилометра, не больше.

Он ни разу не застонал. Она лишь чувствовала, как он напрягся. Рана была глубокая, большая, рваная. Видно, немцы стреляли разрывными.

– Потерпите, – попросила она, быстро обрабатывая рану, но он терпел и так, в этой просьбе не было нужды.

Павлушкина с трудом представляла, как комбат дошел до КП. В свете чадящей коптилки, сделанной из сплюснутой гильзы и заправленной пушечным смазочным маслом, она разглядела толстую палку, прислоненную к койке, и след крови на одеяле. Очевидно, комбат, добравшись до койки, минут пять пролежал: не было сил двинуться, и там, где лежал, остался кровавый след, черное влажное пятно на сером одеяле.

Она закончила перевязку и взглянула на него. Лицо обескровилось до белизны. Проступили скулы – прежде они никогда не проступали. В полусвете синева под глазами казалась чернотой.

– Я немедленно отправлю вас в госпиталь.

Судьба высокая "Авроры"

Они встретились взглядами. Павлушкина увидела стальные, властные глаза комбата. Он слабо качнул головой:

– Нет.

Иванов ничего не повторял дважды. Его "нет" не оставляло щелочки для продолжения разговора. Нет, – значит, нет, в госпиталь он не поедет.

– Смаглия ко мне!

Комбат прикрыл глаза, отдавшись своим мыслям. Обстановка оставалась неясной. Какими силами прорвались немцы? Почему они шли не с фронта, откуда их ждали, а с тыла? Уж слишком разнузданно-смело и открыто двигалась разведка. И что означала ракета? Может быть, за разведкой следовали танки, мотопехота?

Связь между батареей и дивизионом оборвана. Связь между орудиями тоже.

Наиболее вероятен удар гитлеровцев по первой пушке. Ночью они сунутся едва ли. Значит, до рассвета надо укрепить расчет Швайко. И послать, конечно, опытного командира-артиллериста...

Смаглий появился быстрее, чем можно было ожидать. Черную шинель перехватил ремень, отягощенный двумя гранатами. Автомат, перекинутый через плечо стволом вниз, придерживал рукой. Большой, сдерживающий после бега дыхание, он, казалось, сразу заполнил всю землянку.

Было 2 часа ночи. На свежем лице Смаглия – никаких следов прерванного сна. Он уже знал больше, чем предполагал комбат.

Заполночь Кукушкин разводил караулы. Орудийный склад находился в четырехстах метрах от огневой позиции. Полундра, всегда провожавшая ночью старшину, тихо зарычала. Кукушкин остановился, прислушался: через минуту-другую и он услышал топот бегущих.

Полундра зарычала громче, старшина коснулся загривка – шерсть на собаке приподнялась. Став за дерево, Кукушкин выждал и окликнул бегущих:

– Стой, кто идет?!

Отозвались женщины, бежавшие со стороны станции:

– Это мы, свои. В Дудергофе фашисты!..

Расчет орудия, поднятый по тревоге, занял места по расписанию. Смаглий попытался связаться по телефону с КП, с соседними пушками. Телефон молчал. Он выставил дозор, послал матроса к лейтенанту Доценко: как у него? есть ли связь?

Смаглий уже знал от посыльного, что комбат ранен. Он смотрел на Иванова, не задавая вопросов. Понимал: что надо – комбат скажет. И комбат, никогда не обращавшийся к Смаглию на "ты", если кто-либо был рядом, сказал:

– Возьми с каждого орудия троих – пятерых. Возьми по автомату, больше в расчете не взять. Ручные пулеметы. В первом смени Швайко. Торопись. Действуй по обстановке. Пришел наш час, Алеша!

У Смаглия качнулся кадык, он хотел что-то сказать, заверить Дмитрия Николаевича, что все будет сделано, но слова где-то застряли, рука дернулась к козырьку. Уже повернувшись, он увидел стоявшую в глубине землянки Тоню. Смаглий на секунду задержался. Его глаза как бы просили: "Не беспокойся, все будет в порядке. Сделаю дело и вернусь".

Он поспешно вышел. Через десять минут матросы ждали его на тропе, а он, отведя в сторону Кукушкина, тихо попросил:

– Береги Тоню, Алексей Алексеевич! И, дав волю чувствам, обнял старшину, коснувшись его колючей, бритой еще до подъема, щеки.

Вспоминает командир третьего орудия лейтенант Евгений Дементьев:

Батарея "А" начала вести огонь по противнику в первых числах сентября, когда немецко-фашистские войска, прорвав нашу оборону на Лужском рубеже, вышли в район Красногвардейска и стали продвигаться непосредственно к Ленинграду. Огонь мы вели по невидимым целям: скоплениям танков и другой техники, а также по живой силе врага.

Данные для стрельбы я получал по рации с КП дивизиона из Пулкова. В большинстве случаев результаты этих стрельб мне не были известны, но иногда с КП сообщали: цель накрыта, противник понес значительные потери, скопление войск рассеяно.

С каждым днем бои нарастали. Мы непрерывно вели огонь, а противник с такой же настойчивостью бомбил нас с воздуха.

10 сентября из леса, расположенного примерно в одном километре к югу от наших орудий, неприятель начал вести обстрел из минометов.

На рассвете 11 сентября передовые мотомеханизированные войска и танки гитлеровцев показались в поле видимости – они прорвались по шоссе на правом фланге батареи "А", в непосредственной близости от орудия № 1.

Весь день 11 сентября мое третье орудие вело огонь прямой наводкой. Бойцы не уходили в укрытие даже тогда, когда нас бомбила немецкая авиация. Так же поступали и расчеты других орудий, в поле зрения которых была цель.

Мне в бинокль было хорошо видно, как на шоссе горят и взрываются немецкие танки, бронемашины, как разметались вокруг трупы убитых, как мечутся тени разбегающихся...

Стоило только немецким автоматчикам и мотоциклистам появиться из леса, расположенного перед батареей, как орудия переносили огонь на видимого противника.

Во всех этих боях на моем орудии никто ни разу не проявил трусости. Все приказы выполнялись беспрекословно.

Однако шли бои неравные. Фашистам, хотя они и несли тяжелые потери, к исходу 11 сентября удалось прорваться на правом фланге батареи "А"... Под вечер в двухстах – трехстах метрах от третьего орудия мои наблюдатели обнаружили с десяток танков, бронетранспортеров со свастикой, много мотоциклистов и пеших автоматчиков.

С места расположения третьего орудия из-за складок местности не просматривались орудия первое, второе, четвертое и уже не было слышно стрельбы...

Рассказывает старшина пятого орудия Алексей Кукушкин:

Лейтенант Смаглий из нашего расчета на первую пушку увел шестерых. Петра Лебедева помню, Чернышева. Мне сказал:

– Давай, старшина, автомат. Там нужнее.

Екнуло мое сердце от предчувствия: навсегда расстаемся. Снял автомат. На орудии их всего два было – у лейтенанта и у меня.

Смаглий очень торопился. Подкрепление с других пушек – от Доценко, от Овчинникова – ждать не стал, предупредил меня: "Придут – посылай вдогонку. Пойдем от орудия к орудию, по цепочке. Человек двадцать наберу, не меньше..."

Рассказывает заряжающий третьего орудия Лев Шапиро:

В ту ночь лейтенант Дементьев поднял расчет по тревоге. В артиллерийском дворике увидели матросов с других пушек, с ними лейтенант Смаглий. На голове – каска, на груди – автомат.

– У вас станковый пулемет есть, – сказал Смаглий.

– Есть, – подтвердил Дементьев, – только неисправный.

– Давайте, – настоял лейтенант. – Исправим.

Ушли они в ночь. Светать едва-едва начинало. Может, часа три было, может, чуть больше. А на следующий день такое началось, что думали: конец свету. Воронью гору "юнкерсы" перепахали. Все в дыму. Что горит – не поймешь: лес, земля, воздух?

Орудие наше не замолкало. Боялись – расплавится.

К ночи бой стих, а дым так и не рассеялся. Воронью гору окутало. Дышать нечем – одна гарь в воздухе, в горле першит.

Так вот в ночь на 11 сентября меня часовым поставили у склада с боеприпасами. Склад наш, как положено, глубоко в земле, накаты дерном покрыты, размещен в редколесье между первым и нашим, третьим орудием. Стою я, слушаю ночь. В Дудергофе дома догорают, фашисты зажигательными стреляли.

И вдруг со стороны первой пушки "Ура!" понеслось. Пулеметы ударили – я хорошо различаю, – один станковый, другой ручной, и винтовки, и автоматы, и гранаты ахнули. В ответ бешеная трескотня поднялась.

То ли прорывались наши, то ли еще что – не знаю. Минут пятнадцать бой шел. Потом стихло...

Рассказывает наводчик второго орудия Александр Попов:

– Первая пушка – наша соседка. Послал лейтенант Антонов двух матросов в разведку. При мне напутствовал: хоть под землей проползите, разузнайте толком, что у Смаглия, где враг, и – назад.

Если ждешь, время тягучее, как резина. Понимаем, что первое ведет бой – стрельба слышна, пушка бьет, значит, живы. А связи нет, точно ничего не знаем.

Расстояние между нашими пушками такое, что разогнаться и... прыгнуть. Куда же провалились разведчики? Нервничаем.

Антонов виду не подает, не у бруствера стоит, ушел в глубину дворика. Я – за наблюдателя. Лейтенант знает, что я глазастый. Еще на охоте глаз навострил. Ветер дохнет – вижу.

Что Воронья гора немцами занята – догадываемся. Не бомбят. Они не такие, чтоб экономить бомбы. Бомб у них хватает. Чует сердце – пролезли, зарываются, как кроты. У них гора. Из-за дыма ни черта не видать. Где же эти дьяволы разведчики?!

Наконец-то пожаловали. В земле вывалялись, на брюхе ползли, в воронках отсиживались. Вымотались, никак не отдышатся. Доложили: первое окружено, гитлеровцев полно, роты две, не меньше. И Дудергоф захвачен, по Вороньей, как муравьи, расползлись. Надо ударить.

Накануне к нам на пушку политрук Скулачев приехал. Обычно пешком ходил, а тут "эмка" пулковская подкатила. Думали – начальство из дивизиона. Оказалось – начальство на батарейной полуторке, "эмку" нашему политруку дали.

Посовещался лейтенант со Скулачевым – дело ясное. Решили не ждать у моря погоды – ударить по Вороньей. Перво-наперво надо было Смаглию помочь. Всадили мы по склону, что к пушке ведет, снарядов десять. Если был там кто – метра на три в землю вогнали и сверху землей присыпали. Потом гору обработали. Славно обработали. Жаль, мертвые внукам не расскажут, сколько аршин русской земли стоит.

Бой есть бой, в раж вошли, азарт обуял, все-таки стотридцатимиллиметровая, даст так уж даст! А тут команда: "Прекратить огонь!"

Вижу, Антонов к брустверу побежал, бинокль к глазам прикладывает. Прислушался – в ушах еще гудит, хотя и не стреляем. Все же различил: с дороги грохот доносится, танки идут. Идут не от Красногвардейска – оттуда мы фашистов ждали, – а с тыла, от Красного Села.

– Наши! – закричал кто-то. – Подкрепление! Ура!

Почти все к брустверу бросились. Даже второй наводчик Алексей Кузьменко не утерпел: уж больно своих увидеть захотелось. На такое, честно говоря, уже и не надеялись. А я на месте, в башне, остался. В стереотрубу как глядел, так и гляжу.

Вижу: по дороге из-за горы выдвигается головной. Глаз не отрываю – на бортовой броне свастика. Меня как кипятком обдало. Слышу голос Антонова:

– Орудие, по немецким танкам!..

Эх, мать честная, ствол орудийный-то в сторону Красногвардейска повернут. Штурвал подкручиваю, чувствую – фашист опередит меня, хобот его пушки прямо на нас нацелен. Ударил, проклятый! В башню снаряд влепил. Взять броню не взял, но треск и звон такой пронзительный, что душу вывернуло, уши болью свело. Кто-то стонет, кто-то кричит, а я только танк вижу: нет, бормочу себе, теперь не уйдешь, гад! С дороги свернуть некуда, при на меня – пан или пропал. Веду ствол, веду.

– Огонь! – не крикнул, а рявкнул Антонов.

На всю жизнь этот выстрел запомню. Шар огня и дыма. И все. Рассеялся дым. Нет танка. Прах один. Пустое место. А уже новые прут.

– Цель! Цель! Цель!

– Есть цель!

И снова:

– А-ах!

Поняли эти каракатицы бронированные, что в лоб нас не возьмешь. Втянулись за гору. Может, решили ночи дожидаться? Ведь обойти нас не обойдешь – одна дорога, свернуть некуда.

Огляделся я. Алексей Кузьменко ранен в ноги. Приполз к орудию, занял свое место второго наводчика.

Несколько убитых лежат. Лиц не вижу – прикрыты. Только у Волкова сполз бушлат, голова обнажена, рыжие пряди торчат и рот почему-то открыт. Потом узнал, что немецкий снаряд живот его навылет прошел и самого Волкова метров на десять отбросил.

Передышка недолгая выпала. Опять по башне зацокали осколки. Танки стреляют, а на дороге не показываются, из укрытий бьют. Иной снаряд в башню всадят – голова от звона раскалывается. В ушах резь. Взглянул на Антонова. Голова – в бинтах. Бинты кровью набрякли. Бинокль к глазам прижат, что-то видит, колесико водит. Оторвал бинокль, ко мне обернулся, кричит, а я слов не слышу, звон в ушах не проходит. Глаза у лейтенанта злыми стали, губы ходят, догадываюсь – крепкое слово запустил, и сразу в голове моей прояснилось: чего на лейтенанта глаза пялю, на врага смотреть надо.

Близ дороги, у самого изгиба ее, сарай. Старый, покинутый, под соломенной крышей, от времени побуревшей. Из-за сарая танк бьет. Вспышка, другая...

Ударили. Хорошо ударили. Ни танка, ни сарая. Антонов вроде бы улыбнулся, не то чтоб улыбнулся – губы развел, рукой лоб захотел утереть, забыл о бинтах. Рука кровью обагрянилась.

В ту минуту я еще не знал, что последний выстрел дал. От нашего ли огня, от вражеского ли брезент загорелся, маскировка наша, сети, ветки. Мы словно ослепли.

Слышим – танки гремят, проскакивают по дороге, на Мурьелу выходят. Хотели так, наудалую, снаряд-другой пустить – поворотный механизм заело. От частых попаданий в башню орудие послушность утратило. Да и снаряды, можно сказать, к концу пришли, два или три осталось.

– В укрытие! – скомандовал Антонов.

Мало нас осталось, хоть по пальцам считай. К землянке пробираемся, там от осколков защита. А немцы стреляют. Позади осколки шмякаются, меня щадят. Прижимаюсь к земле, думаю: если и в рубашке родился, в таком аду одной рубашки мало, пожалуй. И словно накликал на себя: левую ногу будто кто дернул с силой. Куда угодило – не пойму, в бедро наверняка попало и вниз куда-то, в голень, что ли. И потекла по ноге боль, как огонь жгучая.

"Все, – сказал я себе. – Здесь и на двух ногах не уйдешь. На одной куда денешься? Пиши – пропал".

Положил я голову на землю, расслабился. Боль чуть-чуть утихла. Лежу, слушаю. Земля от разрывов вздрагивает, как живая. И ее, бедную, дрожь бьет. Послушал-послушал, злость меня обуяла: чего себя раньше времени хоронить вздумал! Напряг руки, пополз. Раненая нога волочится, криком кричать хочется – боль такая, но я ворот бушлата закусил, чуть насквозь не прогрыз, молчу.

Заполз в воронку, ко мне Алексей Смирнов пробрался. Перевязал.

– Держись, Саша! Лейтенант прорываться решил. Нащупаем путь – тебя унесем...

На ногах четверо осталось: Антонов, Скулачев, Володькин и вот он, Леша Смирнов. Негусто. Унесут не унесут – кто ответит? На войне жизнь не страхуют. Пуля – дура...

Огляделся: надо из воронки уползать подобру-поздорову. Если миномет ахнет, или "мессеры" прочешут, или град осколков сыпанет – над головой одно небо. Крышка. А метрах в пятнадцати "эмка" стоит. Не то чтоб целехонька стекла повышибло, осколками посечена изрядно, но стоит – на крыше ветки. Под ней отлежаться? Или до землянки ползти?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю