Текст книги "Судьба высокая 'Авроры'"
Автор книги: Юрий Чернов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Даже Саша Доценко, однокашник и ярый фотолюбитель, признавал заслуги Смаглия. А сам Смаглий продолжал охотиться за "неповторимыми мгновениями", карточки раздаривал товарищам и непременно посылал Федоре Тихоновне.
Летом, приехав на побывку к матери, он застал в невысоком домике, в комнате с промытыми, выскобленными до белизны полами все незыблемо прежним: и лимон на табурете перед окном, и дерюжку возле железной кровати для Кота – тигренка-полосатика, и бумажный абажур, сделанный из плотной цветной бумаги. Лишь в углу, где висели зеркало и взятый в рамку портрет отца, появились карточки, присланные Алексеем из Севастополя: и памятник затопленным кораблям, и колокол на уступе в Херсонесе, и общий вид Стрелецкой бухты, омывающей территорию училища, сутолоку охотников и тральщиков у ее причалов. И еще в этом красном углу на тумбочке – от первого до последнего – высокой стопкой лежали его письма...
Сын припал к матери, она рыдала, впервые не сдержавшись, а когда утерла слезы кончиком фартука, он сказал, что через год будет уже командиром и приедет за ней, чтобы никогда больше не расставаться.
Алексей слово не -сдержал: война забросила его сюда, к Дудергофским высотам, в Черкассах – фашисты; по комнате его детства шмякают чужие сапожищи, оставляя на скобленом полу ошметки грязи, а мать, скорее всего, выгнали в сарай, где пахнет дровами и мышами, где прелая, худая крыша, и если дождь... А может, погнали ее, уже немолодую, за колючую проволоку и надсмотрщик хлещет плетью по глазам, по лицу, по голове...
Если ночью Смаглий бередил свою душу воспоминаниями, то день, расписанный по минутам, не оставлял для раздумий и воспоминаний времени. Ранние склянки подымали расчет, и с этой секунды до вечера колесо военного распорядка непрерывно вращалось.
Склянки, словно трамплин, выталкивали упругие тела краснофлотцев из землянки. Старшина Алексей Алексеевич Кукушкин уже стоял на тропинке, кряжистый, круглолицый, строгий, поглядывал на большие круглые часы.
На пробежке он всегда был впереди, упрямо резал воздух чуть склоненной головой, загребал правой рукой, словно не бежал, а плыл. Темп бега нарастал, однако Кукушкин выбирал момент, чтобы оглянуться и прикрикнуть:
– Ивков, не отставать!
– Лебедев, дыши глубже!
Смаглий бежал чуть в стороне, сбоку. Все, что делалось в расчете, он всецело мог доверить Кукушкину, опытному старшине. Но лейтенант не давал себе никаких послаблений, понимая, что подчиненным не безразлично, делит ли с ними командир труд и досуг. Он прочно усвоил старую истину: если слово и дело нерасторжимы, слову доверяют, а дело надежно.
Лейтенант бежал легко, мягко касаясь земли, плавно, как молодой олень, выбрасывая вперед ноги, дышал свободно и ровно и, конечно, знал, что моряки краем глаза следят за ним и втайне довольны: "Вон он, наш командир!"
Чай пили в восемь, как и на кораблях; к чаю давали булку, масло и сахар. Они и на суше блюли морские порядки: завтраков – каш, макарон и прочего, как у пехотинцев, – не было.
Дотемна шли занятия: тренировались у зарядного станка, устанавливали прицелы и целики, чистили и смазывали орудие, учились ловко и быстро подавать снаряды, а снаряды тридцатидвухкилограммовые – руки и поясница за день наливались усталостью.
Номера расчета отрабатывали взаимозаменяемость. Все, казалось, получается, действия доведены до автоматизма, но Смаглий требовал большей четкости, большей точности. Кукушкин смотрел на часы – счет шел на секунды – и мотал головой: мол, можно и нужно быстрее, еще быстрее!
В расчет к Смаглию попали и такие, которые ранее в артиллерии не служили, времени на учение – это чувствовали все – судьбой отпущено немного, так что себя не жалели, с усталостью не считались.
После вечернего чая Смаглий отпускал краснофлотцев за свежими ветками, которые втыкали в маскировочные сети. Артиллерийский дворик сверху воспринимался не иначе как заросли кустарника или мелколесье.
Сначала матросы ходили за ветками без видимой охоты:
– Вроде бы еще не завяли, товарищ лейтенант. Сутки простоят.
Но последнее время, едва смеркалось, артиллеристы рвались за ветками, уходили все дальше от орудия, "чтобы не демаскировать его". По лукавым взглядам матросов лейтенант догадался, что "любовь к маскировке" усилилась после того, как близ деревни Пелгалы метрах в четырехстах от орудия расположились окопницы – ленинградские студентки и работницы городских фабрик.
Все, напоминавшее дом, мирный уклад, довоенную жизнь, обрело остроту и притягательную силу. В расчете, кажется, все до одного без меры любили приблудную черно-белую дворнягу – крупную, грубошерстную, звонкоголосую, получившую кличку Полундра. Отвечая любовью на любовь, Полундра ходила с высоко поднятым мохнатым хвостом, полагая, наверное, что глаза не могут выражать всю полноту собачьей радости так, как выражает ее хвост.
Полундра отлично усвоила распорядок: минут за десять до обеда ее охватывало возбуждение, она за версту чуяла приближение повозки с обеденными бачками. По вечерам дворняга первой встречала Анну – жену Кукушкина, черноглазую, проворную, ходившую в спецовке, пахнущей землей. Анна работала поблизости на окопах, часто приходила навестить мужа, узнать, нет ли письма от отца.
Перед войной отец увез двухлетнюю Нину, дочь Кукушкиных, в деревню под Демьянск. Увез – и как в воду канул. Вестей не было.
Смаглий догадывался, что разговор идет о дочке, потому что Кукушкин "раскочегаривал" свою прокуренную трубку. Махорка, прозванная матросами "вырви глаз", нещадно драла горло. Алексей Алексеевич, однако, жадно затягивался, курил взахлеб, через рот и нос выпуская струи едкого дыма.
Кукушкина понять было нетрудно – тревога за дочь глодала его, но горе свое он прятал, от подъема до отбоя трудился за троих, службу нес ревностно и жену утешал по-мужски сурово, грубовато:
– Чего ссутулилась, Анна?! Ты это брось! У всех сейчас горе, не у нас одних...
И все-таки Кукушкин был не один, и не угасла надежда, что найдется дочка. Куда труднее, если ты один, совсем один, если уже не ждешь писем и самому некуда написать!..
Человек так устроен, что должен о ком-то заботиться, должен с кем-то делиться куском хлеба, кому-то рассказывать сны, кому-то отдавать нерастраченное тепло...
О ноги Смаглия терлась Полундра. Авроровцы с ветками еще не возвратились. Было сумеречно. Лейтенант, подражая комбату, "прокручивал" минувший день: стрельбы по закрытым целям прошли нормально; Яковлев наводил орудие неплохо, правда, не хватает быстроты реакции – надо потренировать; приходила Антонина Павлушкина...
Эх, доктор, доктор! Она появилась на пятом орудии днем, переговорила со старшиной Кукушкиным и заспешила на шестое орудие, к Доценке. Смаглий как раз вышел из землянки, однако Павлушкина, сделав вид, что не замечает его, быстро зашагала по тропинке. Она явно избегала его.
С первой встречи в их отношениях возникла напряженность. Павлушкина называла Смаглия по-уставному: "товарищ лейтенант", он обращался к ней не по-военному: "доктор". Язык не поворачивался сказать: "товарищ старший военфельдшер". Уж очень синими были глаза, очень ладно сидел безупречно сшитый китель, пшенично-золотые волосы так живописно сворачивались в кольца, что нестерпимо хотелось коснуться хоть одного колечка. Вообще появление молодой женщины в мужском коллективе было и неожиданно и будоражаще. Все, что говорила Антонина Павлушкина, не вязалось с ее нежным обликом, а говорила она скованно-официально:
– На орудии больных нет? Жалоб нет? Выделите, согласно приказу по батарее, боевого санитара, чтобы прошел обучение. Ко мне вопросы есть?
Она почти не подымала глаз, выдавая свое смущение; с трудом уговорили ее пообедать. Она и ела подчеркнуто-сдержанно, словно за день не успела проголодаться.
Каламбур Смаглия, касавшийся клятвы Гиппократа и сегодняшних военных медиков, Павлушкина пропустила мимо ушей, поблагодарила за обед и заметила:
– Не забудьте сделать крышку для колодца. Лето – время кишечно-желудочных заболеваний.
Эта скованность, этот официальный тон, эти "кишечно-желудочные заболевания" – все казалось Смаглию защитной реакцией, крайним смущением. Он догадывался – за внешней оболочкой спрятано совсем иное...
Последующие встречи – мимолетные и торопливые – мало чем отличались от первой. Но вот дней пять назад зазвонил телефон. Смаглий по выговору узнал белоруса Илью Чистопьянова, который передал несколько распоряжений Иванова. Сообщив все, что у него было, очевидно, записано на бумажке, Чистопьянов сказал:
– А таперь с вами будет говорить доктор.
После чистопьяновского "таперь" и переданного открытым текстом "доктор", послышался женский голос:
– Товарищ "Охотник", здравствуйте! Говорит "Ольга". "Олень" приказал мне сдать стрельбу из нагана и винтовки. Когда вы сможете принять?
Все командиры сдавали стрельбу Иванову. Павлушкина в тот день ездила в Ораниенбаум за медикаментами. Ничего удивительного не было в том, что комбат направил доктора к нему, Смаглию: во-первых, его орудие ближе, чем другие, к стрельбищу; во-вторых, Иванов по училищу знал: Смаглий не раз завоевывал первенство в самых трудных состязаниях.
Они встретились близ Кирхгофских высот. Вверху среди зелени одиноко белела невысокая церквушка с колоколенкой. Внизу разместилось стрельбище. Собственно, стрельбищем называлась обыкновенная травянистая поляна, упиравшаяся в скат высоты. У ската лежали фанерные щиты с наклеенными мишенями.
Смаглий и Павлушкина сели в траву. Лейтенант разобрал и собрал винтовку. Он комментировал все, что делали его руки, осторожно касался каждой ложбинки, каждого выступа.
– В училище, – сказал Смаглий, – старший лейтенант Иванов учил нас с завязанными глазами, на ощупь определять, какую деталь держим. И получалось!..
Пожалуй, Смаглий смог бы с закрытыми глазами собрать винтовку. Однако он не сказал об этом, молча лег, раскинул ноги, и винтовка словно впаялась в плечо. Он целился недолго, выстрелил, щелкнул затвором, выбросив гильзу, и пошел к мишени.
"Один выстрел – не слишком ли самоуверен?"
Смаглий принес мишень с продырявленной десяткой:
– Теперь стреляйте вы. Затаивайте дыхание. Приклад намертво вдавите в плечо.
Пули легли кучно. Смаглий, державшийся деловито и строго, впервые улыбнулся:
– Вы хорошо стреляете, доктор.
Павлушкина могла бы ответить, что еще в Ржеве, в медтехникуме, получила значок "Ворошиловский стрелок", а в академии огневая подготовка была так же обязательна, как полевая хирургия. Сказала другое:
– У меня гуманная профессия, товарищ лейтенант. Меня учили не убивать, а спасать жизни.
Ее прорвало. Ее с утра томило, что придется на полдня оставить медпункт, заваленный привезенными из Ораниенбаума медикаментами, и еще больше томила необходимость сдавать стрельбу лейтенанту Смаглию, при виде которого она перестает быть сама собой. Словно комбат специально послал ее к Смаглию. Но разве комбату возразишь?!
Смаглий посмотрел на нее холодно и недоуменно. Перекинул через плечо винтовку, не сказав ни слова. Вся его поза как бы говорила: задание выполнено, можно идти.
Отчужденные, они покидали стрельбище. Шли так, что между ними, не задев, мог свободно пройти третий. Оставив позади Кирхгофские высоты, молча миновав добрую половину пути, Смаглий вдруг остановился:
– Доктор, а что у вас в санитарной сумке? По-моему, она для вас тяжела.
Лейтенант нес санитарную сумку и противогаз Павлушкиной.
Она объяснила: в сумке ничего лишнего – вата, бинты, шприцы, пиано, кохеры, роторасширитель, камфора, йод, морфий, кофеин в ампулах.
Он попросил разрешения заглянуть вовнутрь и с любопытством осмотрел оба отделения. Его удивил большой перочинный нож: какое, мол, он имеет отношение к полевой хирургии? Назначение ножа оказалось неожиданно-будничным: "А чем разрезать брюки раненого?" Обнаружив фляжку, Смаглий тряхнул ею: "И это для раненых?"
Она охотно объяснила: спирт порой спасает от шока, дезинфицирует раны; рассказала о назначении роторасширителя, пиано и так увлеклась, что исчезли отчужденность и скованность. И дальше они шли уже рядом, свободно беседуя. До медпункта оставалось менее километра, когда Смаглий предложил сделать привал, положил в траву винтовку, брезентовую сумку с красным крестом, противогаз и опустился на колени возле замшелого пенька.
Павлушкина не могла понять: что это лейтенант разыскивает среди травы? Через минуту он подошел к ней, держа в ладони пахучую землянику. Ягоды были налитые, крупные. Среди румяных и перезрелых зеленело лишь две-три еще незрелые ягодки. Брызнул сок, сладкий аромат разлился во рту.
Каждый вспомнил свое: Антонина – деревню Мясцово, приречные рощи и земляничные поляны; Смаглий – тесный дворик в Черкассах, большие ягоды клубники, промытые, свежие, положенные в два неглубоких блюдечка...
Он опять помрачнел, как в тот миг, когда Павлушкина заговорила о своей гуманной профессии, перестал собирать землянику, сказал:
– У нас в Черкассах под окном росла. Мать и прежде не ела: берегла для нас с сестренкой. А теперь там фашисты...
Они шли по Вороньей горе неспешно, вспугивая ящериц, гревшихся на солнце. Молчание не разъединяло их, скорее соединяло, и когда Павлушкина остановилась – до медпункта оставалось не более трехсот метров, и настала пора прощаться, – Смаглий взял в свои руки обе ее руки и заглянул в ее глаза так, словно захотел увидеть, что спрятано на дне души ее.
– Тоня, я один на целом свете. Я хочу, чтоб ты стала моей женой.
Он хотел сказать еще что-то, но увидел в ее глазах смятение, испуг и нечто непонятное, неосознанное, внезапное, как жар, увидел, как вспыхнули ее щеки, напряглись руки.
– Вы с ума сошли! – сорвалось у нее. – Вы забыли, что идет война!
Ее руки выскользнули из его рук, она побежала к медпункту. Сначала бежала быстро, потом медленнее, медленнее, перешла на шаг и наконец остановилась и оглянулась.
Смаглий стоял на склоне горы, за спиной его были сосны, над головой небо, он стоял счастливый, улыбающийся, сбросивший тяжкий камень, давивший его все эти дни, он готов был обнять весь мир и, наверное, мысленно обнимал его.
Она замерла на минуту, не сводя с лейтенанта глаз, и, обессиленная, побрела к медпункту.
В землянке Смаглия буравил тишину сверчок, не унимаясь ни днем ни ночью. Отсвет от коптилки падал на низкий потолок, подрагивал вместе с подрагивающим язычком пламени. С минуту Алексей разглядывал приколотые к стене севастопольские карточки: Херсонесский колокол, шлюпку, на которой плыл из Стрелецкой бухты в Балаклаву. Надо было во что бы то ни стало победить соперников, море было неспокойное, и он в кровь растер уже успевшие загрубеть ладони...
Смаглий не сразу отвлекся от карточек, расстегнул планшет, вынул карту, карандаши, письмо к матери, так и не отправленное в Черкассы, но хранимое: почему-то он боялся расстаться с этим письмом, словно от него зависела судьба Федоры Тихоновны.
Над листом линованной бумаги Смаглий сидел долго, не касаясь его, о чем-то думая. Когда пламя в коптилке задергалось, отчаянно зачадило, предвещая, что вот-вот погаснет, Смаглий твердо вывел: "Командиру батареи специального назначения старшему лейтенанту Иванову Д. П.".
И написал: "Прошу разрешить жениться на старшем военфельдшере Павлушкиной Антонине Григорьевне". Лейтенант Антонов остановился. Он всегда, отойдя метров на сто от орудия, оглядывался, проверяя, все ли в порядке, не нарушена ли маскировка.
Неубранное картофельное поле с буйно разросшейся ботвой подступало к окраинным домикам деревни Мурьелы. Домики вскарабкались на пологие склоны холма. У подножия расположилось орудие. Как ни вглядывался Антонов, ничто не выдавало огневую позицию.
Маскировали на совесть. Над артиллерийским двориком из арматуры возвели большой гриб, накрыли его буровато-зеленым, под цвет местности, брезентом. Сверху, как и на других орудиях, натянули маскировочную сеть, утыканную ветками кустарника.
Еще два дня назад глаз привлекали две тропинки: одна вилась заметной ниточкой от Мурьелы к Дудергофу, вторая наметилась от матросской землянки, вырытой в пятидесяти метрах от орудия, и вела к деревенскому колодцу.
Инженер-каперанг Соскин, побывавший на огневой позиции у Антонова, кажется, остался доволен. Единственное, что немного смутило его, тропинки. Все-таки демаскируют. С самолета обратят на них внимание: деревни пустые, а тропинки свежие.
Пришлось прикрыть их дерном.
Из землянки вышли двое – Алексей Смирнов и Василий Володькин. Оба, как и наводчик Попов, бывшие водолазы. Смирнов был длинный как жердь. Над ним подтрунивали: "Чтоб тебя одеть, вдвое больше материала расходуется, чем на нас. А прокормить тебя и вовсе невозможно".
Смирнов и Володькин с бачками шли в Дудергоф, на камбуз за ужином. Лейтенант проследил, не пойдут ли они по тропе, – ходить по тропе он запретил. Нет, матросы
свернули в поле. Поле это накануне преподнесло не очень приятный сюрприз.
...Вечерело. Прервав занятие, Антонов объявил перекур. Матросы забрались на бруствер, зачадили цигарками.
Было тихо, безветренно. Глазастый Попов, заядлый охотник, заметил: картофельная ботва колыхнулась. Выждал – опять колыхнулась.
Сказал лейтенанту. Антонов приложил к глазам бинокль, смотрел, смотрел – ничего. Кто-то пошутил:
– Тебе, Саша, перед ужином всегда зайцы мерещатся. Попов, не отрывая взгляда от ботвы, потянулся к винтовке, попросил лейтенанта:
– Разрешите!
Антонов кивнул. Резко ударили один за другим два винтовочных выстрела. Что-то дернулось в ботве и замерло.
Матросы приволокли раненого: одежда цивильная, но автомат немецкий, и фонарик немецкий с цветными стеклами для сигнализации, и сигареты немецкие.
Видно, не картошки ради ползал в ботве. Антонов попытался допросить пленного. Первыми пришли на память слова из "Зимней сказки" Гейне, которые учил с Ольгой, потом с грехом пополам задал несколько вопросов. То ли действительно его произношение было недоступно для немца, то ли Попов задел пулей какой-то слуховой центр – пленный мотал головой, что-то невнятно мычал, глаза его были мутными.
Махнул рукой и отправил его на КП...
Алексей Смирнов и Василий Володькин скрылись в кустарнике. Лейтенант проводил их глазами и сам зашагал к Дудергофу.
Антонова вызвали по телефону. С коммутатора монотонный голос передавал приказание "Оленя". Видимо, одно и то же передавалось на все орудия. Голос устало цедил: "Явиться к 19 часам. Кто принял?"
Комбат редко собирал командиров: по всей вероятности, не хотел надолго отрывать их от расчетов. Как-никак к дальним орудиям, к восьмому и девятому, ходьбы более двух часов!
Что же означал вечерний вызов? Не начало ли каких-нибудь событий?
Впервые Антонов ощутил их в Ораниенбауме и Ленинграде. В тыл эвакуировали жен командиров. Проводить их комбат поручил ему. Так после месячного перерыва он увидел Ораниенбаумскую гавань, пепельно-серый профиль "Авроры", флаг на кормовом флагштоке. На корабле мигом окружили. На ходу, спеша, отрывочно рассказал о батарейцах и сам начинился новостями: полуостров Ханко, узкой полоской вцепившийся в финский берег, держится; в Эстонии – жаркие бои; в Финском заливе – "уха из мин".
У стенки с тральщика сносили раненых. Они лежали забинтованные, недвижимые, как неживые. А потом была знакомая и незнакомая комната – без занавесок, без банок с цветами, с опустевшей этажеркой. Учебники Ольга увязала в тяжелую стопку. Александр заколебался: надо ли везти эту стопку в Ярославль? Какая уж тут академия, если сегодня не знаешь, что будет завтра даже с этим мирным поездом, в котором повезут Ольгу.
Вслух не сказал ничего. Что-то помешало ему. Ольга везла и чемодан со скарбом, и баян в черном чехле, так мало послуживший Александру, и стопку учебников...
В Ленинграде не задерживался: времени было в обрез. А из кабины грузовика много ли увидишь? Разве что улицы, изрезанные траншеями, ряды вздыбленных противотанковых ежей, марширующих ополченцев да в сквере среди желтых, зеленых и красных качелей и детских песочниц – зенитки.
Поезд отправили с опозданием. Где-то на трассе разбомбили станцию. Дежурные метались по вокзалу, кого-то разыскивая. Люди теряли в толчее друг друга. В вагоны, вместившие втрое больше, чем обычно, продолжали втискиваться все новые пассажиры. Когда наконец поезд поплыл вдоль перрона, паровоз пронзительно рявкнул, обрывая последние прощания. Ольга прижалась к оконному стеклу, но через мгновение ее заслонили чьи-то головы, спины, чьи-то простертые руки. Поезд скрылся.
В ушах осталась боль от неожиданно резкого паровозного гудка...
Штабная землянка Иванова спряталась среди кустов и елей. Под накатами бревен, укрытыми сверху аккуратными пластинами дерна, заслоненная от глаз хвоей, она была так искусно скрыта, что иные ходили рядом, не обнаруживая ее. Часовой таился за стволом мохнатой ели, сам все видел, оставаясь невидимым для других. Это был стиль Иванова.
Вокруг ни одной сколько-нибудь запоминающейся приметы. Все-таки среди сосен с вороньими гнездами – не отсюда ли название горы "Воронья"? Антонов выделил старое дерево с пятью изогнутыми ветвями, образовавшими близ макушки седловину. В этой седловине, как в растопыренной пятерне, тоже было гнездо. Эта сосна и служила для Антонова ориентиром. Под нею в траве он легко отыскивал нитку полевого телефона, которая безошибочно выводила к землянке комбата.
Собрались все командиры. Были давние знакомые: Евгений Дементьев, сослуживец по "Авроре", командир третьего орудия, всегда нахмуренный, будто чем-то недовольный; Александр Доценко, отутюженный, как перед смотром, деловитый и серьезный, а рядом другой севастополец – Алексей Смаглий, улыбчивый, белозубый, с грустными – вопреки улыбке – глазами. Из пополнения батареи – врач Антонина Павлушкина, уже успевшая насесть на Антонова с претензиями: колодец открытый, непорядок; техник-интендант II ранга Григорий Швайко, поскрипывающий новой портупеей, только что прибывший из Выборгского училища, суетливый, разговорчивый, открытый. Он признался: в училище прозвали "Швейком", предупредил: "Прошу не путать, я – Швайко", но, кажется, гордился кличкой: все-таки сравнили с бравым солдатом, известным во всех странах мира.
Ровно в девятнадцать прибыл инженер-каперанг Соскин. Рядом с землянкой хлопнула дверца машины. Командир дивизиона прошел к столу, снял фуражку, оставившую на лбу след, и несколько минут вглядывался в знакомые лица, что-то перебирая в памяти или желая запомнить эти лица. Потом, как бы смахнув отвлекающие мысли, сказал:
– С делами батареи я знаком. Сегодня коснусь более общих вопросов...
Прежде инженер-каперанг интересовался только насущным, конкретным: оборудованием огневых позиций, маскировкой, устройством личного состава, точными расчетами для боевой стрельбы. Населенные пункты, дороги, железнодорожные станции в радиусе тридцати километров батарея могла в любой момент накрыть уничтожающим огнем.
– Рапортов с просьбой отправить в действующую армию много? неожиданно спросил инженер-каперанг.
– Подал каждый пятый, – ответил Иванов и, отыскав глазами Швайко, добавил: – Даже командиры... Он оборвал фразу. Фамилии не назвал.
Соскин не стал произносить назидательные речи – он, видимо, терпеть их не мог, был человеком дела и твердо усвоил, что слово – это тоже дело. Поэтому он не напоминал, что дивизион назван дивизионом специального назначения не случайно и не случайно прикрывает Ленинград в самом опасном месте. Кто из артиллеристов не знал, что от Пулковских высот до Международного проспекта танки могут пройти в считанные минуты... И Соскин заговорил совсем о другом. Он рассказал, что Гитлер предполагал взять Ленинград 21 июля, месяц назад. Формальные расчеты фашистских штабистов, многократно взвешенные и выверенные, как им казалось, давали такую возможность. Группа вражеских армий "Север", двинувшаяся к городу на Неве, насчитывала шестьсот тысяч солдат и офицеров, более тысячи танков, около тысячи самолетов и шесть тысяч орудий. Однако приказ фюрера не выполнен. Ошибка в расчетах? Чья ошибка? Диктаторы, как известно, не ошибаются ошибаются их подчиненные. Виновны, во всяком случае, они.
Командующий группой "Север" генерал-фельдмаршал фон Лееб, увенчанный рыцарским крестом за прорыв линии Мажино, не желает быть развенчанным. Его армии будут рваться к Ленинграду, пока есть хоть один из шестисот тысяч солдат, хоть одно из шести тысяч орудий...
Сегодня противник вышел к Красногвардейску{31}...
Никто не задавал вопросов. Слово "Красногвардейск" означало – надо ждать. Вот-вот немцы могут прорваться к Вороньей горе. Может быть, сегодня ночью. Может быть, завтра. Может... На войне трудно прогнозировать. Надо быть готовым.
В глухом и плотном мраке Антонов возвращался на огневую позицию. В ближнем болотце озабоченно перекликались лягушки. Он вышел на картофельное поле и направился в сторону деревни Мурьелы.
Лягушачьи вскрики были уже почти неразличимы, когда его слуха коснулись далекие отзвуки канонады. Он остановился, прислушался. Он еще сомневался: не кажется ли? Это было едва-едва уловимо. Но это было.
Павлушкина избегала встреч с Алексеем Смаглием, но не думать о нем, не вспоминать его не могла. Даже обучая санитаров накладывать на голову повязку, она вдруг замечала, что эта повязка и весь разговор о черепных ранениях обретают определенный и конкретный смысл, что черепные ранения опасны постольку, поскольку опасны для него...
Матросы благоговейно смотрели, как проворные руки доктора, взяв два бинта, в мгновение ока закрепляли на голове одного из них "шапку Гиппократа" – аккуратную, надежную. А у них не получалось: бинт на голове не держался, сползал. И никто, конечно, не мог заподозрить, что доктор, так ловко орудующий бинтами, витает бог весть где.
Забот у Павлушкиной все прибывало и прибывало. Занятия с санитарами шли полным ходом. Они научились накладывать жгуты, останавливать кровотечение, применять шины, делать уколы, а тут, как обухом по голове, сообщение с четвертого орудия: у лейтенанта Кузнецова боли в животе, у замкового из его расчета рвота, колики.
Неужели вспышка эпидемии? Сейчас, перед самым боем?
У Кузнецова оказался острый аппендицит – его увезли в госпиталь.
С отравлением справилась, труднее было справиться с собой, со своей тревогой: в садах налились яблоки, в огородах созрели огурцы, неровен час, вспыхнет дизентерия, и батарея до боев выйдет из строя.
Иванов передал на все орудия телефонограмму: "Выполнять приказания врача, как мои".
В санпункт из Ленинграда прислали пополнение – сан-дружинницу Зою. Она только что окончила десятилетку, была уже не девочкой, а девушкой – ей было тесновато в платье школьных лет, которое упруго облегало ее плотное, молодое тело. На фронт Зоя ушла добровольно, видно, проявила характер, добилась желаемого. Медицинских навыков не имела, но очень хотела все уметь и все постичь.
В думах Павлушкиной мелькнуло: "Вот обучу Зою, во время боя оставлю ее здесь, на медпункте, сама перейду на запасной". Запасной разместили рядом с пятым орудием, а пятое находилось в самом центре расположения батареи. Пожалуй, она поступила бы так же и не будь Смаглия. однако что делать, если получилось именно так...
Думая об этом по пути с кузнецовского орудия в Дудергоф, Павлушкина услышала тяжелый гул самолетов. Бомбардировщики прошли над Вороньей горой, за ними, скользнув по небу, пронеслось звено "мессершмиттов".
С высоты было видно, как бомбардировщики заходят на цель. Что там? Болотце, заросшее осокой, жидкая рощица, за нею пустырь. В роще Павлушкина это помнила – стояло несколько глиняных танков, на пустыре был оборудован ложный аэродром.
"Юнкерсы" заходили волнами, бомбы взметали землю. Уже, конечно, ничего не осталось от рощицы, от глиняных танков, от ложного аэродрома, а они все бомбили и бомбили.
Самолеты ушли, оставив за собой огромное облако черного дыма.
В звене "мессершмиттов" Павлушкина одного не досчиталась. Пока она соображала, куда он делся, "мессер" появился в небе и пошел прямо на нее.
Ей доводилось слышать, что фашистские асы практикуют такое: самолет охотится за человеком, если даже он один. И все-таки в первый момент это показалось невероятным. Лишь повинуясь инстинкту, Павлушкина прыгнула, прокатилась метра два по скату и, очутившись в бомбовой воронке, уткнулась в землю.
Пулеметный огонь срезал молодую сосенку. Макушка ее свалилась в воронку, пули прошили край воронки, и несколько комков земли упали на Павлушкину. Она еще не разобралась, ранена или нет, что-то толкнуло в бок, а "мессер" уже развернулся и начал заходить вторично. Моторный гул надвигался, грохот разрывал перепонки, дзвикали пули. Как ни странно, даже гул не мог заглушить близкое дзвиканье пуль.
Истребитель едва не задел плоскостями сосну. Тень его прошла по спине Павлушкиной. В рот набилась земля, но не открой она рта – оглохла б от грохота...
Выбравшись из воронки, постояла, не веря, что жива. Шевельнула правой рукой, левой – целы. Да и бок был цел – видно, ударила срезанная пулями ветка. На ветке беспечно сидела пестрая бабочка, чуть заметно подрагивая крыльями.
Павлушкина стряхнула с кителя землю. Рука слушалась плохо деревянная, чужая.
Бабочка затрепыхала крыльями, полетела прочь. Гул "мессершмиттов" удалялся. Все обошлось...
Спустя несколько дней, проходя мимо бомбовой воронки, она не испытывала уже ни смятения, ни страха, скользнула взглядом по иссеченной пулями макушке сосны и предалась иным мыслям, иным переживаниям. Стремительные перемены, столь частые в круговерти военного времени, захватили Антонину Павлушкину. То, что совсем недавно было немыслимо далеким, ворвалось в ее жизнь властно и решительно.
Три дня назад комбат вызвал ее к себе. Он поинтересовался, как идет обучение боевых санитаров. Она рассказала.
– А как выполняются ваши прочие указания?
Павлушкина неожиданно спросила:
– Можно проверить, товарищ старший лейтенант, где ваш индивидуальный пакет?
Он достал из кармана пакет, молча спрятал его, и вдруг в глазах его загорелись лукавые искорки. Комбат заговорщически улыбнулся:
– Я хочу вас задержать для не совсем официального разговора.
Без всякого перехода, ни с того ни с сего Иванов заговорил о лейтенанте Смаглии, назвал его по имени и отчеству – Алексеем Васильевичем, как никогда прежде не называл, помянул, что знает его с восемнадцатилетнего возраста по училищу, что командир он отличный и человек доброй души, честный и принципиальный. После секундной паузы комбат сказал, что ее, Антонину Григорьевну Павлушкину, знает сравнительно недавно, но ее деловые и человеческие качества у него не вызывают сомнений и он, получив рапорт от лейтенанта Смаглия – рапорт Иванов протянул Павлушкиной, – решил его удовлетворить...