Текст книги "Судьба высокая 'Авроры'"
Автор книги: Юрий Чернов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Большой шелковый бант алел на груди.
– Кто это?
Интеллигент в очках, не сводя глаз с оратора, недоуменно прошептал в ответ:
– Керенского не знаете?!
Авроровцы не знали тогда многого и многих. События накатывались непрерывной чередой, как волны в часы прилива. Освоить, переварить столь обильную пищу не успевали, не могли. Пожалуй, самой будоражащей новостью был "Приказ № 1 по гарнизону Петроградского военного округа", принятый на объединенном заседании рабочей и солдатской секций.
Под ударом этого приказа рушился весь уклад старой армии. Во всех частях предлагалось избрать комитеты из солдат. Эти комитеты брали на себя контроль над оружием, над политической жизнью, подчиняясь лишь Советам. Раз и навсегда отменялось титулование офицеров. Пришел конец "вашим превосходительствам" и "вашим благородиям". Офицерам запрещалось обращаться к солдатам на "ты".
Палубы гудели от матросского возбуждения. С пылу-жару начали выбирать судовой комитет. Над кандидатурами, можно сказать, задуматься не успели, выкрикивали фамилии тех, кто попался на глаза. От машинистов в комитет выбрали Сергея Бабина, лихого матроса. Председателем избрали Якова Федянина, артиллерийского унтер-офицера, уравновешенного, почитаемого за грамотность.
Комитет выбирали весело, с шутками и прибаутками, без особых споров и сомнений, посмеиваясь, говорили:
– Гляди, Яков, нос не дери, ешь за одного, работай за двоих!
Куда сложнее проходили выборы командира корабля.
После расправы над Никольским офицеры словно сквозь землю провалились. Правда, крейсер никто не покинул, но на палубе не показывались. О них и забыли.
Сказать, что кто-нибудь из офицеров скорбел по Никольскому или Ограновичу, было бы несправедливо. И все же стихийная вспышка матросской ярости кое-кого напугала.
Первыми на палубе появились мичман Лев Поленов и гардемарин Павел Соколов. Они сняли погоны, показывая этим, что отрекаются от всего, что связано с золотопогонным царским офицерством. Команда поняла это и приняла к сведению.
Конечно, не все офицеры разделяли в полной мере демократические убеждения Поленова и Соколова. Следуя их примеру, они сняли погоны, но не расстались до конца со старым. Новый берег, к которому несли их события, представлялся неясно, порою пугающе, порою настораживающе.
Были и такие, как Малышевич, безучастный к политике, как старший штурманский офицер Эриксон – честный и опытный моряк, оградивший себя рамками службы.
Вот почему, когда начались выборы командира крейсера, матросы заволновались: кого? Своего братка, соседа по кубрику, по кочегарке, или из них? Из офицеров?
– Своих! – кричали бывалые матросы, хлебнувшие офицерских милостей, стоявшие в нарядах с песком в заплечном мешке в стужу и зной на пустынной палубе.
Раздавались и другие голоса: крейсер не баржа, не рыбачья посудина. В бою или дальнем походе без опытного командира не обойтись!
Судили-рядили, выбрали командиром старшего лейтенанта Никонова...
Март начался бурным потоком новостей. Сначала узнали о составе Временного правительства. Матросов смутило: во главе списка стоял князь Г. Е. Львов – председатель Совета министров и министр внутренних дел.
– Опять князья, – сплюнул Лукичев.
– И тот радетель за свободу в их компании, – заметил Белышев, запомнивший фамилию Керенского. – Тоже министр.
– А куда Совет смотрит – непонятно! – недоумевал Курков. – Поди разберись, кого над нами поставили!
Через день опять новость: Николай II отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича. Михаил Александрович от престола отказался.
Матросы посмеивались:
– Это мы их отрекли. Теперь трон никому не нужен. Задаром не берут!..
Пока авроровцы потешались, отводя душу, новые власти не дремали. На корабле появился капитан I ранга Постуганов, командированный Временным правительством. Его назначили командиром крейсера.
Команда построилась на палубе. Каперанг своей осанкой напоминал Никольского. Он словно не замечал взглядов, неотрывно изучавших его, прошелся вдоль строя, недовольно морщась.
Речь его была коротка и категорична: мол, надо поскорее завершать ремонт, крейсер нужен не здесь, у стенки завода, а в море, в сражении против общего врага – против немцев.
Постуганов грозил: "Беспорядков не потерплю, ходить у меня все будут по струнке. Служить так служить!"
Строй замер в тяжелом, враждебном молчании. Каперанг нервно прошелся вдоль шеренги. В тишине резко простучали каблуки. Неожиданно из глубины строя раздался голос:
– Мы эти песни уже слыхали. Хватит!
– Что-о-о!!!
Постуганов, багровея, искал глазами смельчака, бросившего оскорбительную фразу.
– А ничего! – решительно ответил Липатов. – На одном корабле хватит нам одного командира. Мы своего выбрали. Каперанг взорвался:
– Смир-но!
В ответ кто-то прыснул, кто-то буркнул почти в лицо: "Ишь прыткий", а из задних рядов вышел матрос с маленькими усиками, с нагловато-красивым лицом, с ухарски сдвинутой бескозыркой и заговорил издевательски-ласково:
– Не гневайтесь, ваше благородие! Их благородие Никольский ждут вас в гости. Мы расстараемся, устроим вам свиданьице!
Закончив свою тираду, Сергей Бабин с вызовом подмигнул Постуганову и начал на него надвигаться. Каперанг попятился к трапу. Строй рассыпался, загоготал, засвистел.
Старший лейтенант Никонов, которому Постуганов вручил предписание о своем назначении, медленно изорвал в клочки казенную бумагу с витиеватыми росписями...
События пьянили, оглушали своей новизной и необычностью. С 4-5 марта 1917 года начали выходить в Петрограде газеты. Никогда прежде матросы не охотились за ними с такой жадностью, стремясь разобраться в разноголосице заметок, сообщений, призывов.
"Новое время" писало: министр юстиции А. Ф. Керенский распорядился о предоставлении Екатерине Константиновне Брешко-Брешковской возможности скорейшего возвращения в Петроград. Ее, Брешко-Брешковскую, одного из организаторов своей партии, эсеры громко окрестили "бабушкой русской революции".
Газета живописала итоги революции: рабочие пошли за хлебом, а принесли отречение царя от престола, на штыках – клочья жандармских мундиров.
"Солдатское слово" информировало: решено сохранить остатки полуразгромленной политической тюрьмы "Кресты" как исторический памятник. Та же газета во всю полосу призывала: "Война до сокрушения бронированного немецкого кулака!"
– Лыко-мочало, начинай сначала! – цедили матросы, переглядываясь.
– Чей орган, чья газета? – спросил Курков у читавшего. Под заголовком было написано: "Листок для войск и народа".
Эсеровский "День" громогласно обещал: "Мы будем поддерживать Временное правительство, не отказывая себе в праве и не отказываясь от обязанности критиковать отдельные его ошибочные шаги".
Большевистская "Правда" призывала совсем к иному: "Задача Временного правительства сводится к тому, чтобы дать рабочим и крестьянам как можно меньше. А задача крестьян, солдат и рабочих – отвоевать от помещиков и капиталистов как можно больше".
Матросы, неискушенные в политике, не понимали ее крутых поворотов, не видели подводных рифов. На "Аврору" зачастили агитаторы от эсеров и меньшевиков. Язык у них был подвешен неплохо, говорили горячо, ратовали за Временное правительство. Если кто и лез к ним с колючими вопросами, не пасовали, лавировали:
– Землю крестьянам? Конечно, конечно, но не все сразу. Вот созовет правительство Учредительное собрание... А пока... Были на кораблях "их благородия". С ними покончили! Не считали раньше матроса за человека, а теперь в трамваях без платы{17} разъезжает!
Когда войне конец? Справедливый вопрос, очень справедливый. Но сейчас нельзя позволить немцам растоптать завоевания революции...
Красно говорили агитаторы. От громких речей, порой жарких, как истерика, кругом у иных шла голова. Лишь самые дотошные нутром чуяли: что-то тут не так! Потянулись на Франко-русский завод к рабочим, искали Павла Леонтьевича Пахомова, Ивана Яковлевича Крутова, Георгия Ефимовича Ляхина. Нашли их не на заводе, а в доме у Калинкина моста. Поднялись по скрипучим лестницам к двери, на которой прочли: "2-й городской районный комитет РСДРП".
Здороваясь с Крутовым, Белышев сказал:
– Забыли нас, Иван Яковлевич.
– Нет, не забыли, – возразил Крутов. – Дела завертели. Хорошо, что сами пришли.
Старые знакомые сильно исхудали, хоть авроровцы не виделись с ними всего-то дней семь, не больше. У Ляхина – он и раньше говорил с хрипотцой голос совсем сел. Больше прежнего заострилось лицо у Крутова, глаза запали глубоко-глубоко. Круглолицый и широкоскулый Пахомов внешне изменился мало, но тень усталости легла и на его лицо.
В небольшой прокуренной комнатке остались с Крутовым. Дверь непрерывно отворяли рабочие и, видя, что Иван Яковлевич занят, уходили. За деревянной перегородкой не смолкали голоса, под тяжестью шагов скрипели лестницы. Но ничего не мешало беседе с Крутовым. Сначала он расспрашивал, потом рассказывал сам, объяснял, что к чему. Взял листок бумаги и, жадно затянувшись цигаркой, предложенной Липатовым, стал водить по листу карандашом.
Незатейливый рисунок возник в две-три минуты. По колоннам у входа, по круглому куполу догадались, что это – Таврический дворец. Под крылом длинного здания Иван Яковлевич написал: "Временное правительство". Он подчеркнул волнистой линией слово "Временное", достал газету с фамилиями новых министров:
– Видели?
– Видели, – ответил за всех Курков.
– Поняли, что за птицы?
Авроровцы пожали плечами. Крутов ткнул пальцем в газету:
– Львов – князь, родовитый помещик, Коновалов – текстильный царек, у Терещенко – и земля и заводы. Конечно, такое правительство землю крестьянам не отдаст, за рабочих радеть не будет. С войной не кончит. Пока оружие у вас, у матросов, у солдат, у рабочих, они маневрируют, громкими речами и обещаниями головы забивают.
– Значит, опять драка? – спросил Белышев.
– Время покажет, – ответил Крутов...
С того вечера Курков и Белышев, Лукичев и Липатов, Златогорский, Краснов и Неволин стали ежедневно бывать в доме у Калинкина моста. Здесь их приняли в партию большевиков. Крутов, Пахомов, Ляхин хорошо знали их по заводу.
Первым вожаком партийной ячейки авроровцы избрали Андрея Златогорского. Был он машинным унтер-офицером, так что машинисты соприкасались с ним постоянно. Парень основательный и, хоть окончил лишь трехклассное ремесленное училище, во всем докапывался до корней.
С шестнадцати лет плавал помощником машиниста по Волге. Буксирный пароходик "Севск" посудиной был убогой, но там Андрей узнал, почем фунт лиха, кто его друзья и кто враги и за что надо бороться рабочему человеку.
Когда Златогорский прибыл из машинной школы Балтфлота на "Аврору", машинисты безошибочно почуяли: "Этот парень с нашей начинкой..."
Из дома у Калинкина моста на "Аврору" потекли стопки прокламаций, "Правда". Едва Златогорский с товарищами появлялся на борту крейсера, матросы говорили:
– Братва, пошли большевиков послушаем!
Чтобы привлечь побольше матросов, Николай Лукичев однажды к стихам, напечатанным в "Правде", подобрал мелодию. Мелодия была простенькая, но в конце каждой строки он с чувством ударял по струнам. Дрожащий звук медленно угасал. Подбадриваемый улыбками матросов, Лукичев пел: "Власть" тосковала по "твердыне",
"Твердыня" плакала по "власти".
К довольству общему – отныне
В одно слилися обе части.
Всяк справедливостью утешен,
"Власть" в подходящей обстановке.
Какое зрелище: повешен
Палач на собственной веревке.
"Правду" читали в кубриках, на палубе, возле железной бочки на полубаке, где собирались курильщики, толковали о текущем моменте, о войне и о доме, о земле и о власти. С каждым днем вокруг Белышева, Куркова, Лукичева собиралось матросов все больше. Сергей Бабин, записавшийся в партию эсеров, ревниво поглядывал, как из его группы, поначалу самой многочисленной, то один, то другой перебегают к Белышеву. Вожак анархистов попытался задержать одного из перебежчиков, а он на палубе при всем честном народе отрезал:
– Брось, Серега, зря глотку драть, пойдем правду послушаем.
Газета "Правда" и само понятие "правда" становились для матросов чем-то равнозначным, нерасторжимым.
Большевистская группа на крейсере заметно активизировалась, влияние ее на матросов росло.
Однажды на "Аврору" явился докладчик из Таврического, "златоуст" из меньшевиков, рьяный защитник Временного правительства. Его строгий френч и красный бант над нагрудным карманом были призваны, очевидно, сгладить впечатление, производимое упитанным, розовощеким лицом и бархатным, умиротворенно-убаюкивающим голосом.
– Большевики ратуют за создание революционного правительства без либеральной буржуазии, – сказал оратор. – Мы против подобных крайностей. Вы спросите почему? Извольте, отвечу.
Оратор вышел из-за стола, сложил руки на груди и по-домашнему доверительно продолжал:
– Кто помогал нам свергнуть монархию? Буржуазия. Кто помогает нам наладить экономику, государственный аппарат? Буржуазия. Есть у нее и опыт, и энергия, и желание. Что ж, прикажете оттолкнуть, прогнать союзника? Разумно ли это?
Нам говорят: буржуазия в любой момент может предать интересы народа. Я в это не верю, но допустим... Вот мы и выдвинули лозунг: поддерживаем либералов постольку, поскольку они поддерживают нас...
Оратор разъял сложенные на груди руки, свел пальцы – пухленькие, с золотыми волосиками – в кулак, эффектно закончил речь:
– Пока мы вместе, наш революционный кулак – реальная сила. Выдерните из него хоть один палец – и это уже не кулак...
Несколько сот человек слушали не шелохнувшись. Здорово повернул оратор. Петр Курков, собиравшийся от большевиков выступить первым, замешкался: с чего начать? По глазам, по позам, по тишине – по всему было видно: врезалось в сознание – без пальца, пусть даже одного, кулак не кулак...
И тут, в самую трудную минуту, раздался густой голос комендора Огнева:
– Господин оратор, кулак у вас революционный, а ручка, я вижу, барская!
Смешок покатился по рядам, убивая эффект последней фразы, и, прежде чем он захлебнулся, щеки меньшевика зардели красными пятнами. Все, кто раньше, может, и не обратил внимания, пристально смотрели на пухленькие, с золотыми волосиками пальцы маленьких, не знавших труда рук.
– И ручки барские, и речи барские! – подхватил Курков, вышел из строя, стал лицом к матросской братве и, не переводя дыхания, выложил, как говорится, правду-матку. Он вслед за Огневым назвал оратора "господином". Когда тот попытался протестовать, требуя, чтобы ему говорили "товарищ", Курков напомнил, что гусь свинье не товарищ, что рабочие с мозолистыми руками с либералами в бирюльки играть не хотят, им подай восьмичасовой рабочий день, крестьянам подай землю – обещаниями вот так сыты (он провел по горлу рукой – неизменный жест Куркова, когда он говорил о чем-то непомерно опостылевшем). А насчет войны мнение одно: долой!
Курков говорил так убежденно и так стремительно сменил его перед строем Александр Белышев, что никто и слова вымолвить не успел.
Белышев – спокойный, неторопливый – начал совсем тихо, заставляя напряженно прислушиваться:
– Вы говорите, будете поддерживать либералов постольку, поскольку они поддерживают вас... А мы не хотим их поддерживать нисколько!
Взгляд у Белышева был миролюбивый. Он стоял и как бы размышлял вслух. В негромком голосе была убеждающая сила:
– Зачем играть в кошки-мышки? Мышкой для буржуев мы не будем. Придется им расстаться с заводами, а князьям Львовым – с землями. Постольку, поскольку, господин оратор, все должно принадлежать народу...
Напрасно посланник Таврического решился выступать вторично. Ни скрещенные на груди руки, ни красный бант, который оратору, как он утверждал, дороже жизни, не помогли. Правда, несколько голосов подбадривали меньшевика, выкрикивая: "Правильно!", "Дельно говорит, чего спорить!", но матросская братия гудела, бросала реплики, и многосотголовая палуба пришла к выводу:
– Ну и дали наши, ну и дали!..
Без малого неделю щедрая синева заливала купол над городом. Еще накануне вечернее небо, усыпанное звездами, обещало погожий день. Но утро 23 марта 1917 года выдалось хмурое. Темные тучи тяжело навалились на храмы и соборы. Посуровели улицы. Природа была заодно с людьми. Черные ленты и флаги людской скорби трепал сырой ветер.
Петроград в этот день провожал в последний путь жертвы Февральской революции.
Великий траур пришел в многосоттысячный город. Выстраиваясь в колонны для манифестации, пролетариат проявил такую организованность и такую собранность, каких никогда прежде не демонстрировал.
У людей еще не выветрилась недобрая память о коронационных
торжествах Николая II, когда на Ходынке погибло около двух тысяч человек.
Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов решил: ничто не должно нарушить священный порядок проводов борцов революции.
С девяти утра прекратилось трамвайное движение. Каждый район получил свой маршрут. В переулках дежурили санитарные машины. Через улицы протянулись канаты.
Рабочая милиция выставила посты.
Во главе колонн шли распорядители с красными лентами через плечо. Если распорядитель подымал белый флаг – колонна немедленно останавливалась. Без слов, без команд, в скорбном безмолвии замирали шеренги.
В 8 часов утра первым начал шествие Василеостровский район. Из больницы Марии Магдалины вынесли гробы, обшитые красной материей. На стенках гробов надписи: "Павшим борцам". Среди еловых веток багрянились пятна живых цветов.
Дрогнул воздух – шопеновский марш поплыл над оркестрами Финляндского и Кексгольмского полков. Людской поток медленно потек к Марсову полю. Мерно колыхались знамена и плакаты. На огромном плакате, который несли двенадцать рук, в полный рост стояла женщина, олицетворявшая свободу. У ног ее корчились поверженные царские слуги, валялись разорванные цепи.
"Вы жертвою пали, – высоко поднял сильный голос, – в борьбе роковой", – подхватили сотни мужчин и женщин. Идущие взялись за руки, и колонна, вытянувшаяся на многие километры, густой, темной рекой начала вливаться в Марсово поле.
Гигантскую площадь рассекли солдаты. Построившись двумя рядами, они образовали живую улицу. По этой улице двигалась траурная процессия. Процессия ни на секунду не останавливалась. В ее неиссякаемой непрерывности отразилась мощь всенародности. Казалось, не только Петроград, не только делегаты из других городов – вся Россия участвует в шествии.
Несущие гробы, минуя трибуны, входят за ограду. Над братской могилой деревянный помост. Рыдают трубы оркестра. Опускаются в люки помоста гробы. Вот первый уже не виден, и в эту же секунду, заставив вздрогнуть тысячи петроградцев, гремит пушечный раскат с Петропавловской крепости.
А колонны, оставив позади Марсово поле, все текут и текут, заливают Французскую набережную, черной лентой движутся через выгорбину Троицкого моста. Орудийный гул оповещает город: новые гробы с жертвами Февраля преданы земле.
Василеостровский район, чья процессия тянулась через площадь около трех часов, сменяют Петроградский, Выборгский, Невский, Московский.
Из подъезда адмиралтейского госпиталя имени Петра Великого выносят гроб с телом матроса Прокофия Осипенко. Здесь он скончался, смертельно раненный пулями Никольского и Ограновича. На крышке гроба среди цветов и хвои – бескозырка. На ленте золотом – "Аврора".
Весь экипаж крейсера, не считая вахтенных, – в траурном шествии. Тимофей Липатов и Евдоким Огнев несут плакат: "Смерть ваша зажгла великий факел свободы". Слова написаны на широком фанерном щите. Формой щит напоминает контуры "Авроры". Не зря Липатов до полуночи не выходил из своей мастерской!
Лица у обоих окаменело-неподвижные, хмурые. Шаг медленный.
В переулке за канатом выстроились бестужевки, молодые курсистки, ожидающие, когда пройдут матросы. У бестужевок тоже плакат. Он матерчатый, ветер вздул его, натянул, как тетиву. Когда налетает новый порыв ветра, буквы колышутся, как живые: "Всякая благодарность ниже их подвига".
Белышев, Лукичев, Курков, Краснов, Неволин, Чемерисов, Хабарев идут в одной шеренге. Белышев бескровно-бледен. Мало кто знал, наверно, что душа его обнажена, незащищена, открыта чужому горю. Может быть, он вспомнил женщину, которая билась о ледяные камни мостовой в тот памятный февральский день? Или перед глазами Белышева был Осипенко с безжизненной синевой на желтом лице?
У Петра Куркова губы сжаты – признак крайнего внутреннего напряжения. Курков ни свет ни заря побывал в доме у Калинкина моста, принес на корабль до шествия свежие номера "Правды". Влажные газеты остро пахли краской.
Курков на палубе вслух читал статью "Наш памятник борцам за свободу". Он впитывал в себя горячие, раскаленные слова о могучем всплеске народного гнева, о натиске геройски восставших против насилия и произвола, о павших в борьбе, и эти слова становились и его словами, и словами матросов, стоявших на палубе.
"Сегодня – день похорон геройских жертв русской революции, сегодня день радостно-скорбного торжества".
Эти слова звучали и жили в нем, когда вместе с товарищами, влекомый людской рекой, Курков приближался к Марсову полю. Уже пламенели кумачом колонны Павловских казарм, уже колыхались траурные ленты на высоких мачтах, уже раздирал душу шопеновский марш. Сводный оркестр, состоящий из кронштадтских моряков, разместился чуть правее братской могилы. В пяти шагах от оркестра матросы увидели почтенного господина, коленопреклоненного, молитвенно кланявшегося.
Конечно, авроровцы не знали, что секретарь этого господина положил на пятна талого снега деревянную плашку, обтянутую бархатом, и что господин этот – военный министр Временного правительства А. И. Гучков.
Не знали авроровцы и некоторых других мужчин, присоединившихся к процессии. Это были только что вернувшиеся из ссылки депутаты Государственной думы большевики М. К. Муранов, А. Е. Бадаев и Н. Р. Шагов. Один из них – широкоплечий, с густыми усами – сказал:
– Ради этого стоило вернуться из ссылки{18}.
Гроб с телом Осипенко начал погружаться в люк. Знамена склонились, поникли, орудийный выстрел грянул с Петропавловки, и гул пронесся по городу...
Траурное шествие длилось почти до полуночи. Никто точно не мог определить, сколько людей прошло мимо братской могилы{19}. 184 гроба, обтянутых красной материей, было предано земле{20}. Россия в этот день задумалась: неужели эти жертвы не последние?
Некоторые догадывались, многие знали – не последние!
Тысячи ног мирных манифестантов шаркали по петроградскому булыжнику, на который в июле семнадцатого снова прольется рабочая кровь; слепо мерцали зарешеченные окна в "Крестах" – политической тюрьме, куда бросят в июле Куркова, Масловского и их соратников...
А пока гремели трубы военных оркестров. Сквозь морось дождя молочными лучами вспарывали мглу прожекторы. Петроградцы все шли и шли – скорбные, сомкнувшие ряды. Тревожный огонь смоляных факелов раскачивал ветер...
* * *
Шел октябрь семнадцатого. Порывы ветра заносили с набережной на палубу "Авроры" поблекшие, сухие листья. Еще больше их, желтых, увядших, сдувало в реку. Намокнув, они медленно погружались в темную воду.
Старое умирало. Ветер срывал с ветвей обреченные листья. Белышев в который раз выходил на палубу, вглядывался: не идет ли Андрей Златогорский?
В райкоме предупредили: "В "Рабочем пути" печатается статья В. И. Ленина. Не провороньте! И народу почитайте!"
Почему же задерживается Златогорский? Вышла ли газета?
Простор Невы ветер покрыл рябью. Она перекатывалась, убегая и спеша, догоняя небыстрый катерок, пересекавший реку.
Матросы, появляясь на палубе и застигнутые ветром, охотно подставляли свои лица его порывам, и сам Белыщев испытывал нечто ободряющее, когда упругие потоки воздуха ударяли в грудь, трепали ленточки бескозырки.
То, что вершилось в природе, перекликалось с душевным состоянием людей. Вряд ли об этом задумывались – это жило неуловимо, подспудно, день ото дня усиливаясь.
Белышев, став в сентябре председателем судового комитета, острее, чем прежде, подмечал малейшие перемены в настроении команды. Он улавливал и запоминал даже такие оттенки в словах и поступках товарищей, которые некоторое время назад растворились бы незамеченными в круговороте будней.
Как-то он стоял на палубе и увидел, что к трапу подходит Федор Никифорович Матвеев, член Петербургского комитета, большеголовый, лобастый, с выбивающимися из-под кепки светлыми волосами. Он был ровесником Белышева, но казался, пожалуй, старше своих лет – лоб разрезала глубокая складка, взгляд, всегда сосредоточенно проникновенный, выдавал в нем человека, умудренного житейским опытом.
Когда Матвеев подходил к трапу, на посту стоял рыжеволосый, веснушчатый часовой, молодой деревенский парень, недавно прибывший на крейсер из флотского экипажа. Родом парень был с Рязанщины, где-то прослышал, что земляки его захватывают помещичьи земли. Новичок, поначалу тянувшийся к эсерам, за последние неделю-другую заметно переменился, и Белышев искренне обрадовался, что часовой, которому Матвеев предъявил удостоверение Петербургского комитета, заулыбался, пропуская гостя на корабль.
Матвеев очень часто появлялся на "Авроре", вникал в жизнь команды, интересовался настроениями, толковал с матросами, в последний свой визит рассказал Белышеву о Питерской городской конференции и письмо Владимира Ильича к ней. Словом, Федор Никифорович авроровцам был знаком, и, казалось бы, чего удивляться радушной улыбке часового, но Белышев уже научился от отдельных фактов приходить к обобщениям, и веснушчатый деревенский парень существовал для него не сам по себе – он был одним из тех, кто потянулся к большевикам.
Впрочем, сентябрьские выборы в судовой комитет "Авроры" яснее ясного отразили обстановку{21}: из девяти мест шесть в комитете получили большевики. Все шестеро были как на подбор: Петр Курков непререкаемо авторитетный, еще летом избранный командой депутатом Петроградского Совета; Павел Андреев и Николай Ковалевский отличались и твердостью убеждений, и умением донести их до матросов; плотник Тимофей Липатов обладал такой энергией, которой хватило бы на пятерых, решительность его граничила с отчаянностью; Николай Лукичев, как и Белышев, служил машинистом, их связывала тесная дружба. В экипаже Лукичева любили по-особому: он играл на гитаре, пел, и, если надо было "настроить души на нужную волну", всегда обращались к Лукичеву.
Лишь трое из членов комитета еще не вступили в РСДРП (б), но были близки и по духу, и по делам к большевикам: и мичман Павел Соколов, и машинный унтер-офицер Яков Ферябников, и особенно сигнально-дальномерный боцманмат Сергей Захаров. Так что Белышеву не приходилось опасаться, что в решающую минуту члены судового комитета потянут в разные стороны – кто в лес, кто по дрова. Да и команда в основном сплотилась в единый коллектив, и та решимость, которая появилась у рабочих Франко-русского завода, обучавшихся на глазах авроровцев военному делу, и тот накал митингующих толп, и те заряды революционного энтузиазма, которыми был напоен даже воздух великого города, – все это жадно впитывалось матросами, порождая нетерпеливую, накаляющуюся готовность к взрыву.
Семнадцатый год с февральских дней чем-то напоминал гигантский вулкан, то извергавший огненную лаву, то затихавший, но затихавший лишь внешне и ненадолго, потому что в глубинах слышалось неумолчное, нарастающее клокотание.
Особый ритм, особую скорость – у Белышева это четко запечатлелось время обрело с апреля, после возвращения в Россию Ленина.
День этот, точнее, вечер и ночь по-особому врезались в сознание и память Белышева.
Весть о приезде Ильича пришла на "Аврору" из райкома. Белышев известил команду, выйдя на палубу, увидел, что рабочие Франко-русского завода уже строятся в колонну, развернув над шеренгами кумачовые флаги.
"Слухом земля полнится", – удовлетворенно подумал Белышев. Поначалу он засомневался: удастся ли оповестить рабочих? Ведь 3 апреля – праздничный пасхальный день, заводы не работают, ни одна труба не дымится. Да и в воинских частях солдаты и матросы отпущены в увольнение.
Был вечер, темень опустилась на город. Но улицы не замирали, как обычно бывает в позднее время; наоборот, из дворов, из переулков – где струйками, а где густыми колоннами – со знаменами текли и текли люди.
– Беспроволочный телеграф, – сказал Курков Белышеву, догадываясь, что весть о возвращении Ильича передавалась из уст в уста, из дома в дом, из барака в барак, из казармы в казарму.
Приблизясь к Финляндскому вокзалу, авроровцы поразились: колыхались знамена и плакаты, нестройный гул голосов усиливался, люди все прибывали и прибывали.
Сколько собралось народу – определить было невозможно, и, хотя уже на площади негде было упасть иголке, в людское море вливались и вливались все новые потоки.
Петроград, привыкший за годы войны к полусвету, забыл о предосторожностях, отбросил их: Финляндский вокзал, площадь и прилегающие улицы освещались не только высокими фонарями, не только прожекторами, чей свет широкой полосой скользил по людской массе, но и факелами. Встречающие держали их над головами. Пламя подрагивало, то клонясь, то строго выравниваясь и жарко дыша.
Колонны рабочих слились с солдатами, чьи серые папахи возвышались над ушанками и платками. Среди матросов в черных бушлатах авроровцы увидели посланцев Гельсингфорса, узнав их по лентам с надписями "Республика" и "Петропавловск". Тут же оказались кронштадтские моряки, радостно-возбужденные и изрядно вымокшие: они совершили переход по льду Финского залива, уже залитому водой, по-весеннему ненадежному.
Поезд с Лениным опаздывал. Петроградцы не знали, что в Белоострове Ильича встретили рабочие Сестрорецкого оружейного завода и понесли на руках... Наконец тонко запели рельсы, из мрака выплыл огненный глаз паровоза, а вслед за ним – длинная цепь освещенных вагонов.
Все, что было потом, происходило стремительно, ошеломляюще, восторженно, при таком многолюдий, когда детали сливаются в общую картину: порыв встречающих, гром оркестров, перекаты "Ура!", площадь, вдруг замершая, Ленин, поднятый на броневик, озаренный прожекторами, с простертой рукой, провозгласивший:
– Да здравствует социалистическая революция!
Под лучами прожекторов раздвинулась ночь. Ленин на броневике въезжал в Петроград. Не покидало впечатление, что броневик плывет не по брусчатке, что, подхваченный руками рабочих, солдат и матросов, он плывет в их нескончаемом потоке.
Трепетали знамена. Двигались люди. Набирало разбег время.
Да, с апреля время обрело особый ритм. И в череде быстро меняющихся обстоятельств Ленин всегда был. Не только тогда, когда Белышев слышал его, стоящего в распахнутом пальто на броневике, не только выступающего с балкона особняка Кшесинской или с импровизированной трибуны на двадцатитысячном митинге адмиралтейцев. Ленин был близок и тогда, когда голос его доходил из подполья, когда слово его оживало на страницах газет и брошюр, помогая обнажить суть и смысл событий, нацелить куда идти, как действовать!