Текст книги "Козел в огороде"
Автор книги: Юрий Слезкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Глава семнадцатая
Ставка на молодость
Можете себе представить, как скалила свои каленые зубы Варька, каким прыскала задористым смехом, как встряхивала стриженой, вихрастой головой, как раскатисто вскрикивала: «Рататуй!», когда по горячему следу дозналась, в какой переплет попала Сонечка Нибелунгова, та самая «барышня» с маникюром и с прической «а-ля черт меня побери», которой совсем уж не так давно Варька подавала умываться, чистила платье, прибирала комнату, вынося по утрам поганую посудину. Нечего таить греха и «наводить тень на плетень», как говорит русская пословица. Портрет Варьки вовсе не нуждается в розовой краске, чтобы снискать расположение читателя, как не нуждается и сама Варька в румянах и пудре, чтобы казаться пригожей многим из наших парней, заглядывающихся на ее пышущую здоровьем, в меру полную, хорошо размешанную физкультурой фигуру, на ее обнаженные, отполированные солнцем мускулистые руки и ноги, на ее скуластенькое, румяное, чернобровое лицо украинки. Варька обладала молодостью и характером. То и другое качество в соединении со здоровьем и умом, искушенным борьбою и самостоятельностью, редко уживаются с чувствительным, жалостливым сердцем. Варька и не пыталась казаться не тем, чем была. Злоключения Сонечки представлялись ей лишь смешными и даже вызывали чувство удовлетворения. Свое удовольствие Варька выражала вслух, и притом так громко, что весь город знал о нем. Колька Егунов, предавший свою первую любовь, не остановился на полдороге.
Словом, в комсомольском клубе эти дни было особенно весело. Но так как за весельем молодежь наша не забывала о деле, то вскоре о случившемся были состряпаны ядовитые корреспонденции как в губернские «Вісті», так и в центр. Помимо того стал прибывать, накапливаться и систематизироваться обвинительный материал. На кого? – спросите вы. На козлаи на огород – ответили бы вам занозистые комсомольцы, за этими двумя псевдонимами разумевшие весьма и весьма многих и многое. Но помимо работы следственной, комсомольцы занялись и практическим делом. Имея связи по своей культработе с деревней, они энергически принялись за вылавливание и обличение бандитов. На этот раз удалось сравнительно в короткий срок поймать порядочную банду. Члены этой банды, оказывается, настолько были уверены в своей неприкосновенности, так приспособились к местным обычаям и повадкам, что нигде не скрывались, а просто жили среди насв городе и на селе под городом, каждодневно шлялись по улицам и даже находились в приятельских, добрососедских отношениях со многими почтенными громадянами.
Вскоре понаехали к нам значительные лица из губернии и центра.
Город зашевелился, зажил необычной жизнью. Появилась даже мотоциклетка, напускавшая смраду и тарахтевшая с утра до поздней ночи. У крылечка уисполкома, где в обычное время дремали две-три клячонки и где трепались полуобъеденные козами объявления, вроде следующего: «Прошу граждан населения города у кого из семьи родится младенец как мужского, так и женского пола, а также кто умрет неотлагательно прийти в канцелярию исполкома и заявить о случившемся для внесения в книгу родившихся и умерших, а также и родившего младенца от девицы тоже ни в чем не стесняясь и охотно заявляйте для той же цели. Это есть спасение человека»,– теперь стояла живая очередь громадян. То и дело выбегал из дверей обалделый курьер Лавря, но уж не затем, чтобы окликнуть дрыхнувшего на каланче Никипора, который сейчас озирал окрестности в оба глаза и бил в колокол чаще даже, чем это требовалось, придумав особый мудреный перезвон для получаса и четверти часа,– а для того, чтобы с разносной книгой мчаться сломя голову в облаке пыли или в милицию, или в «угрозу», или в уотком.
Но ни это оживление, ни съезд ответственных, ни бодрствование Никипора, подгоняющего время, ни даже мотоциклетка не сумели так разрядить застоявшийся воздух нашего города, как сделали это те девять—одиннадцать человек, у которых, по твердому убеждению обывателей, не было ничего за душой, кроме оголтелой молодости и феноменальной самоуверенности, граничащей с наглостью.
Прежде всего, разобравшись в знаменитом случае, они заявили решительно: козел Алеша виноват только в том, что не сдох раньше; Козлинский – тем, что был трус и тряпка; бандиты – тем, что им не препятствовали быть бандитами; Клуня – тем, что он громкор, то есть обывательский, а не рабочий корреспондент; Николини – тем, что они готовы угодить каждому, кто им заплатит; Амбразуров – тем… что он Амбразуров, существо прекраснодушное и близорукое, как всякий интеллигент. Что же касается Табарко, семьи Близняк, Люмьерского, Клейнершехета, Добржанского и многих тому подобных, то они виноваты безусловно и не заслуживают снисхождения. Чему следуют пункты.
Но пункты вы подберете, товарищи, сами, когда побеседуете с Варькой. Если только она захочет беседовать с вами и не начнет, по старой привычке или из озорства, отвечать вам на все ваши вопросы:
– Угу.
Или:
– А негож!
Или, что еще хуже, не обложит вас рататуями. А это, предупреждаю, может случиться, потому что она сейчас занята по горло. У нее просто нет ни минуты свободной. А тут еще, как назло, такие звездные ночи. Черт его знает, до чего хороши в нашем городе августовские ночи. Прямо даже и не опишешь, до чего хороши. Особенно когда выберешься из огорода к сажалке, сядешь на прогнивший, мохом поросший ствол старой ветлы, догадавшейся упасть как раз так, чтобы удобно было на нем сидеть, болтая пятками в чернильной воде, и задерешь нос кверху, но вовсе не от какой-либо гордости, а просто так, чтобы шире дохнуть молодой грудью воздух. И особенно когда еще рядом с собою слышишь, как легонечко пошмаркивает носом – от насморка или от чрезмерных переживаний – такой улипчивый парень, как Колька Егунов.
Ну как же он не рататуй! Форменный рататуй. Идеологический рататуй! Прямо шагу не дает ступить, чтобы не прицепиться. И ведь знает, подлец, что у Варьки на носу экзамены, что у нее на руках командировка, что скоро ей ехать в центр на рабфак. Шутка ли! А у нее с математикой сплошной антагонизм, да и с орфографией большая неувязка.
И все-таки лезет.
Ой, боюсь, как бы и вас, товарищи, за компанию не резанула Варька рататуями. А впрочем, попробуем…
Самое лучшее – подойти к Варьке с экивоком {24} тогда, когда она, сидя в клубном зале, тычет пальцем по клавишам, норовя подобрать «Кирпичики» {25} . Это бывает у нее в свободную от учебы и Егунова минутку, в минутку снисходительности и благодушия. Надо сознаться, у Варьки нет никакого слуха – она сама хорошо это знает,– но поди ж ты, охота пуще неволи. Страсть хочется ей переплюнуть Галинку, шпарящую гопака, правда, только его одного, но зато в обе руки. А так как такое желание все же можно безоговорочно признать слабостью, то Варька в эту минутку готова и другим простить их слабость.
Вот тут-то лучше всего заметить:
– А порядочное болото ваш город.
– Был,– не отрывая глаз от клавиш и высунув кончик языка, ответит Варька.
– Почему же был, а не было?
– Город – был, болото было,– пояснит Варька.
– Осушили? – Угу.
– А действительно, если принять в соображение знаменитый случай.
– Какой там знаменитый?
– Да с Козлинским…
– Чепуха…
– Что чепуха?
– И случай, и Козлинский…
– Однако хлопот он наделал немало…
– Дуракам…
– Да и тебе пришлось повозиться…
– С Козлинским? Ну и сказанул! Да с чего же с ним возиться было? Прыщ – и все. Лопнул, и нет.
– Да ведь все-таки не будь его, не разберись вы в его истории, так бы и стояло болото по-прежнему…
– У вас, товарищ, мещанский подход. Роль личности в истории… подучиться бы не мешало… Мы разбирались не в истории Козлинского и даже не в причине его смерти, а в условиях, которые порождают такие случаи… Просим запомнить…
– Прекрасно. Но все-таки случай имел место, и нам хотелось бы из простого любопытства знать, как вы его объяснили…
– И объяснять не пришлось. Само объяснилось.
– Как?
Тут Варька возьмет самую неподходящую ноту, от которой у вас подерет мороз по коже, потом еще ногтем большого пальца проведет по всем клавишам для полноты впечатления, после чего рассмеется вам прямо в лицо и крикнет:
– Ну и любопытник! Ну и баба! Ну и рататуй!
А затем – можете благодарить счастливую судьбу,– если вы не из обидчивых и не затеете с нею перебранку, а тоже засмеетесь или хотя бы по-товарищески ткнете ее в бок,– она обязательно даст вам все интересующие вас разъяснения. Но так как разъяснения эти будут неминуемо прерываться смехом, торжествующим и мало относящимся к делу, возгласами, так как даваться они будут на добром украинском языке, в котором я не большой спец, то позвольте мне передать их тем, кто лично не знаком с Варькой и не удостоился чести ее послушать,– возможно точно, но своими словами.
Глава восемнадцатая
Фабулистическая разгрузка
На Варьку Козлинский сразу же, когда она увидела его в кондитерской, произвел впечатление неважнецкое. Ей только во что бы то ни стало захотелось перенять у него прием, которым он перекинул через себя Клуню. Прием оказался действительно очень прост, но безошибочен. В клубе Козлинский перекинул нескольких ребят, несмотря на все их ухищрения. Но в остальном он обнаружил полную несостоятельность. Как человека, приехавшего из Москвы, его забросали вопросами об успехах городского строительства, об условиях работы в вузах, о пролетписателях и тиграх, выступавших в цирке, об Авиахиме и международном положении. Толковых ответов добиться от Козлинского, однако, не удалось. Во многом же он показал себя форменным неучем и политически неграмотным. А на вопрос, какова его специальность, он ответил, что в настоящее время состоит при кинопроизводстве по техническо-эксплуатационной части и возвращается из заграничной командировки. Когда же Колька Егунов, как дока по искусствам, пустился шпарить насчет общественного значения кино, его перспектив в СССР и пр., Козлинский и вовсе не нашелся что сказать.
– Узкий спец, без социального охвата и идеологической базы. Труха, терпимая лишь в пору экономический перестройки,– заявил Егунов, когда Козлинский ушел,– даже не хозяйственник, даже не вор,– добавил он.
Так оно и вышло на поверку, судя по злоключениям Козлинского в нашем городе, спервоначала показавшим его хозяйственником, и авантюристом, и вором. Вот они все по порядку, согласно проверенным данным.
Избавившись от алиментных притязаний Марьи Павловны, которые, как оказалось по всем данным, даже на суде не могли бы быть доказаны (три последних года Козлинский ни разу не встречался с Волчиковой, а младенцу минуло всего лишь шестнадцать месяцев), Алексей Иванович благодарил судьбу, что еще не переломал себе ног. Но, как говорят русские люди, «пришла беда – отворяй ворота», «беда беду манит». Едва перещупал Козлинский, все ли у него на месте, как тут же, войдя в город, нарезался на Алешу – и, спасаясь от него, чебурахнулся с ним в яры. Да еще так чебурахнулся, что едва не сгорел, налетев на костер, вокруг которого коротали денечек веселые хлопцы. Фибровым чемоданом садануло одного из них по лбу, другого съездил рогами Алеша, разбившийся насмерть о камень. Вот тут-то и произошел анекдот, переданный следователю со слов бандитов семьей Николини и Клуней, а впоследствии слово в слово подтвержденный на допросе вновь изловленной братвой.
Только разыскал наш злосчастный символ свои глазелки в роговой оправе, соскочившие с его носа во время полета, только, ухватив себя за шею, попробовал, точно ли на плечах цела голова, да потер оббитые места, чтобы пуститься кое-как в новые странствия, только оглянулся – нет ли поблизости свирепого козла и не пропал ли фибровый чемодан, как слышит за спиною этакий беззлобный, но внушающий уважение голос:
– Стой!
И обступают его со всех сторон хлопцы – человек восемь. Хлопцы как хлопцы – самые обыкновенные, только с ружьями.
– В чем дело? – спрашивает Козлинский, а сам не понимает – обморочное ли это видение от встряски или живая явь.
– А в том,– отвечают хлопцы совсем по-взаправдашнему, по-человечьи,– что мы тебя, раз ты к нам таким манером в гости свалился, выпустить без допроса не могим и должны обязательно обсмотреть, какая твоя линия и что нужное взять себе…
– Как так,– взвизгивает Алексей Иванович, сообразивший наконец, что дело идет всерьез, и, как всегда в таких случаях, решивший перехитрить судьбу – авось это только шутки,– как так? На каком основании вы взять можете?
– А очень просто,– отвечают,– а ну-ка, вытряхивайся поживей. Иначе мы тебя сами вытряхнем ногами кверху.
Тут получили хлопцы из рук в руки ключик от фибрового чемодана и бумажник. Разложили чемодан на траве – в нем известное нам барахло, а в бумажнике – сто пятьдесят пять червонцев. По нынешним временам капиталец, которым и братва не побрезгует.
– Ну вот,– говорят,– и чудесно. Чемоданец и червончики мы себе заберем, а ты проваливай, да только пода́лей.
От таких речей, разумеется, на Козлинского последняя отчаянность напала. За волосы схватился, сел на землю, зубами траву грызет.
– Никуда,– кричит,– не пойду, с места не сдвинусь! Лучше меня прикончите чем хотите, а тогда деньги и чемодан отбирайте.
– Это что же за фасон такой? – спрашивают хлопцы.– Зачем мы должны тебя приканчивать? Нам кровь человечью не с сахаром пить. На кой шут ты нам сдался, чтобы грех на душу брать – об тебя руки поганить.
– Уж как хотите,– кричит,– мне без денег и чемодана все равно зарез. Деньги эти не мои, а казенные, меня под суд отдадут… а в чемодане весь мой производственный инструмент.
– Какой такой струмент, еловая голова? Что ты тут брешешь?
– Ничего не брешу, а без орудия производства я человек погибший.
И тут же выволок машинку с ручкой, достал чевой-то пучок, вложил его аккуратным манером в рупор, ручкой завертел, а с другого конца приладил ошмоток тряпицы, и, черт знает каким фокусом, стали на том ошмотке волосы расти. Конечно, братва от любопытства чуть Козлинскому на спину не полезла. Каждому лестно взглянуть на диво. Растут волосы, и баста. Даже смех разобрал.
– Вот бы бабе моей таким манером брюхо засеять. Потеха!
А Козлинский опять к ним:
– Разве можно,– говорит,– мне такого лишиться?
Почесали бандиты потылицы, посмотрели друг на друга.
– Что же,– спрашивает один,– ты нам сразу не сказал, что ты актер? Що ты фокусы показываешь.
Да как хлопнет нашего оборотня по плечу, да как заржет.
– Ото бисова детина – брешет чего зря, а дела не каже. Мы бы тебя и не чепали. Актерский народ – свой брат. Сами в театры ходимо. Та ж совсим друга песня. Получай себе свой чемодан… А насчет червонцев – я так розумию, и хлопцы со мною согласны: казенные гроши на то и друкують, щобы их не гудували, а воровали. Заробишь фокусом, [не] будешь дурнем – воротишь, а не воротишь – отсидишься, и все тут. Нашему брату не в диковину… А щобы приятельского знакомства не поминал поганым словом – получай себе на розжиток пять рублей. У нашем мисти фокусы любять. Афишку пустишь – публика и до отказу навалить. И сыт и пьян будешь. Только уговор: выберешься из яру – про встречу нашу мовчи, ани слова… По дружбе кажу, на завтра утречко у нас забота – почту прымать. Богатько грошей прислано. Так нам сподручней тишком везти, щобы какой лихой чоловик не отобрал у сиротинок…
На этом слове братенек заржал еще пуще, довольный своей шуткой, а наш Козлинский полез целоваться, только сейчас смекнув, из какого переплета выбрался.
– Я,– бормочет,– братунички мои. Мы,– говорит,– мамунички мои – одна семья. Нигде нам с вами покою нет. Мыкает нас по свету. Весь век буду помнить, такой приятной встрече радоваться…
Окончательно заврался человек с перепугу. А братва на него еще наседает.
– Будешь фокусы показывать – нас не забудь. За магарычом забежим. На хорошие места контрамарки выдай. Только помни – поаккуратней. Будто нас и не видел. Ну, бувай здоровенький.
Разумеется, после таких приветствий приезжий и не помнил, как из яра с чемоданом вылез, с каким страхом неподвижно лежавшего Алешу – виновника бед – обежал, как собрал свои мысли. Но все же у него достало смекалки из яра огородами не возвращаться в город, чтобы не навлечь на себя и новых своих приятелей подозрений, а пробраться околицей на вокзал. Оттуда послал он паническую, известную вам, телеграмму жене, а затем уже сел на ваньку {26} и доехал до номеров с одной лишь мечтой,– по получении денег если не сегодня, то, на худой конец, завтра убраться из нашего проклятого города восвояси.
Однако пущенное по кругу злою рукою колесо остановить мудрено и еще мудренее заставить его кататься вспять. Козлинского оно подхватило и понесло – как он ни упирался руками и ногами, как ни пытался своротить в сторону.
Иная профессия или талант иному человеку дается с трудом, исподволь, иному совсем не идет в руки, иной добивался их настойчивостью и терпеньем, иному же они пришиваются неожиданно-негаданно; смотришь – и уже щеголяет такой счастливчик с отличием, поднесенным ему его ближними, и сам не знает, за что такая честь, радоваться ему или плакать, носить ли ее терпеливо или кинуть прочь. Но откажется {27} ли счастливчик от навязчивого отличия или примет его поневоле – он может быть уверен, что в том или другом случае ему не миновать жестокого суда и расправы за то, что он не оправдал надежды, возложенной на него.
Второй раз сорвалось у меня с языка это слово – надежда.
Но что же поделать? Нет более шаткого, более зыбкого, более неверного слова, чем надежда, а однако, чаще всего человек обращается к нему в своей неуверенности, неустойчивости, безволии, безыдейности, когда, вопреки железной логике вещей, ищет в навозной куче жемчужное зерно. И если уж в наши бурнопламенные дни на широкой исторической арене видели мы нежданно отличенных людей, «не оправдавших надежды», то как же удивляться тому, что наш крохотный символ в нашем малюхоньком городке тоже попал в число тех счастливчиков, которым, видно, уж на роду написано быть битыми за то, что они не те, за кого их принимают.
Глава девятнадцатая
О смысле бессмыслицы
Застигнутый врасплох своей давней любовницей, Козлинский, от природы человек тихий и степенный (именно, быть может, благодаря этому качеству), совершил несвойственный ему поступок – выскочил не только на ходу поезда из вагона, но и из самого себя. Привыкший поступать всегда почему-либо или зачем-либо, чувствовать в своих действиях разумные основания, он и в своем теперешнем положении попытался найти смысл. Но так как начало (то есть появление Алексея Ивановича в нашем городе) было по существу бессмысленным, то и все, логически вытекающее из этого начала, должно было быть глупым. А тут, благодаря Алеше, Козлинскому пришлось еще раз упражняться в полетах, но уже менее удачно, и, мало того, тотчас же получить, как бы в подтверждение своим необычным действиям, отнюдь не свойственную его натуре и не принадлежащую ему по роду занятий кличку актера. Однако в этих нагромождающихся друг на друга нелепицах смыслом (о котором так всю жизнь заботился наш герой) и спасением являлась именно эта кличка, услужливо подсказанная бандитами. Козлинский принял ее и даже взял на себя обязательства, связанные с нею, но все же колебался, внутренне протестовал, когда Клейнершехет в свой черед спросил его – не актер ли он. Козлинский, глядя в окно на упражняющихся Николини, но думая о бандитах, так ловко ограбивших его, почти в отчаянии воскликнул:
– Это они актеры, а не я.
Но – надежды все же были возложены, и скромному, привыкшему повиноваться обстоятельствам человеку нужно было их нести. Нельзя деловому, нормальномугражданину в незнакомом городе, да еще таком, как наш, не представляющем из себя ничего любопытного в историческом или каком-либо ином отношении,– появляться без цели, без дела, без заранее обдуманного плана. Такой гражданин вызовет недоверие к себе, будет казаться подозрительным. Так, по крайней мере, думал Козлинский, так бы он сам отнесся к такому человеку. Для своего душевного равновесия ему нужно было найти зацепочку. И вот, занятый этим для себя проклятым вопросом, выбитый из привычного спокойного седла, без денег, в чужом маленьком городке,– он, сидя у Люмьерского, изрек еще одну фразочку, как бы в утешение самому себе:
– Дела, любезнейший, всюду можно делать при умении.
И тем самым взвалил на себя еще новое обязательство.
И как же обрадовался он, когда узнал от парикмахера, что женщины наши не стригутся,– следовательно, подвертывается смыслпребывания в городе, смысл, близкий его специальности. Тогда-то он и поразил фантазию Люмьерского новыми возможностями. Но это была лишь мыслимая, а не действительная цель. К тому же и нить, связывающая приезжего с бандитами, не прерывалась. Нужно было бежать, и как можно скорее. Малодушие все более овладевало героем нашим. Он сбрил себе бороду, воспользовавшись отсутствием парикмахера (потому что при нем и на этот детский способ скрыться от бандитов не решился бы), и кинулся на почту узнать о деньгах, хотя, конечно, понимал, что они не могли бы так скоро прийти. Но Козлинский привык действовать. Он хватался за последнее «авось», все более теряя под ногами почву. А тут подвернулся Клуня со своим непрошеным любопытством – этот городской глашатай, которого Козлинский угадал обостренным чутьем и тотчас люто начал ненавидеть и бояться. Здесь-то и пришел он к полному поражению и бессмыслице, порожденной любовью к смыслу. Боясь и ненавидя, он стал особенно предупредителен и дружествен с Клуней. Он соврал ему о каком-то инженере, назвав первую попавшуюся фамилию. Ни на секунду не забывая о ярах, обмолвился о ровном месте, восстанавливая свое «гражданское достоинство», запутался окончательно и, наконец, издали увидав яры, спохватившись, что бандиты могут почесть его вторичное появление в этих местах за желание их выдать, позорно бежал, лишаясь этим в глазах Клуни уже всякого достоинства.
Стоит ли следить дальше за поступками Козлинского, за проявлением его отчаянности, когда на него насел в кондитерской Клуня? Стоит ли объяснять эту храбрость труса, не верящего своей смелости, переставшего понимать, что с ним, где он и кто он? Стоит ли после того оправдывать его скромностьна вечере у Близняк, его красноречивую немногословность и фигуру умолчания, какую он усвоил себе в разговоре с Сонечкой Нибелунговой, обрядившей его в кинорежиссеры и Дугласа Фербенкса? Алексей Иванович стал игрушкой логики бессмыслицы. Утратив веру в возможность немедленного бегстваиз города, ввиду ограбления почты лишенный средств к существованию, затурканный и поднятый людской молвой на ходули,– он принужден был действовать так, как бы действовал тот, за кого его принимали,– то есть актер, кинорежиссер и авантюрист.
Он попытался оправдать надежды из чувства самосохранения. Но может ли скромный, затурканный, честный обыватель творить, как авантюрист и жулик?
Козлинский лишь добросовестно намылил себе петлю, вложил в нее свою шею и сделал неотвратимый прыжок к бесславной гибели.
– Пожалуй, однако, честнее и безопаснее было бы покаяться во всем, попросить денег на дорогу и уехать,– возразят мне читатели.
– Да,– отвечу я,– это было бы проще и честнее, если бы мыслилось возможным. Но это было невозможным сделать человеку, который больше-то всего и боялся вызвать к себе недоверие, показаться дураком и жуликом. А ведь так бы, конечно, и сталось, принимая во внимание тех, кто возлагал надежды {28} .
– Мы тебя породили, мы тебя и убьем,– сказали бы они, следуя жестокому убеждению своего далекого предка Бульбы.
И вот – Козлинский решает действовать честно в своей фантастической роли. Он соглашается с тем, что он кинорежиссер, и берет по пять рублей за определение фотогеничности с тех дур, которые навязали ему эту роль. Он ставит самые невероятные, в своем представлении, условия – позировать голыми – для того, чтобы сделать свое предприятие невыполнимым, диким (а деньги все-таки нужны – оцените эту стойкость). Но самое невероятное, точно на смех, становится самым заманчивым, наиболее убедительным. Он получает пятирублевки и добросовестно вертит ручку своей диковинной машинки для вшивания волос. Но все же, как человек, еще не совсем оторванный от обычного своего занятия, он не забывает о настоящем деле – о волосах, которые ему нужны, за которые в другом месте он бы должен был платить, и ставит другое условие своим ученицам – стричься. Люмьерский получает клиенток, Козлинский – волосы. Герой наш почти счастлив. Он может уехать, потому что у него завелись деньги, и даже увезти драгоценный товар. Он, скромный, маленький человек, нежданно для себя одурачил весь город, как настоящий авантюрист, одаренный гениальной изобретательностью.
И маленький честный человек упивается славой. На секундочку, на махонькую секундочку, он позабывает о главной цели – о возможности бегства,– он чувствует себя героем, оправдавшим надежды, закладывает за борт сюртука руку, видит на голове своей вместо фетровой шляпы наполеоновскую треуголку. Он становится достойным тех, кто его возвысил, он начинает верить в свою авантюристическую личину.
И вот тут-то какой-то винтик соскакивает со своего места, и все, что было только вынужденной бессмыслицей, вырастает в неминуемый смысл. Козлинский начинает действовать, как настоящий Наполеон, как подлинный завоеватель. Одна минуточка решает все. Козлинский должен получить прекраснейшие косы Сонечки Нибелунговой.
Почему бы не дойти до вершины, если удачно пройден весь путь? Сонечкины волосы – редчайшие по цвету и качеству – становится нестерпимо жаль упустить. Но Сонечка знает себе цену. Или все, или ничего. Перед нею своя цель, свой путь – к славе.
Она никогда не переставала думать о ней, сидя за прилавком в кондитерской своего папаши. Она только ждала подходящего случая. И случай этот пришел в лице Козлинского.
Он долженбыл помочь ей, обязанбыл сделать из нее кинозвезду. На нем сосредоточились все Сонечкины желания. А Нибелунгова умела сильно желать – в этом мы убедились еще тогда, когда она переменила фамилию. Недаром настольное зеркало каждодневно напоминало ей, что лицо ее фотогенично. И она силой своего желания не только создала кинорежиссера Козлинского, но и определила дальнейшую его судьбу – быть послушным конем, впряженным в триумфальную колесницу.
– Вам нужно обязательно постричься,– говорил о ней, почти не веря своей наглости,– совершенно неприлично ходить в прическе, особенно если вы собираетесь в кино.
– Ах,– отвечала Сонечка и делала глаза по номеру три,– я понимаю, что это неизбежно. Но вы уверены, что мне удастся устроиться в киноактрисы?
– Безусловно,– спешил заверить ее Козлинский, обливаясь потом и не сводя жадного взора с ее кос.
– Без протекции? – томно, но неуклонно вела к своей цели Сонечка.
– Помилуйте, с вашей наружностью!
– Ах, нет – не говорите. Без протекции теперь шагу не ступишь… Вы это сами говорили…
– Разве я это говорил? – изумлялся Козлинский.– Но это не относилось к вам.
– Все равно… я знаю… нет, нет. Не спорьте… мужчины отвратительны – они любят, чтобы их просили…
– Помилуйте!
– С ними нужно кокетничать, чтобы чего-нибудь добиться… на словах они товарищи, а на деле…
– Что на деле?
– Ах, вы прекрасно знаете что. Даже в газетах писали об этом. О нравах кинорежиссеров.
Тут Сонечка поводила плечиком, с таким расчетом, чтобы широкий ворот ее легкой кофточки открыл румяное яблочное плечико, и Козлинский принужден был понять намек в желательном для Нибелунговой смысле.
Мог ли он, если хотел завладеть волосами Сонечки, отказаться от самой их обладательницы?
И вот торжественный загс, разливанное море на свадьбе двух знаменитостей города. И кусочек славы – гала-вечер. Кто разгадает этот самый ненужный, самый бессмысленный поступок нашего символа, казавшийся ему, очевидно, самым осмысленным и нужным? Кто оправдает скромного человека, обряженного в несвойственные ему одежды авантюриста, пожелавшего сознательно действовать, как авантюрист? Кто ответит с уверенностью – любовь, принужденье или расчет руководили Козлинским в этом браке?
– Зарвался,– скажут уверенно иные читатели.
– Зарвался,– соглашусь я, не желая вдаваться в более сложные психологические изыскания.
Как бы то ни было, Козлинский вовремя не уехал. Он поступил согласно общему правилу всех, на кого возлагаются надежды, и уже не думал ни о чем, что было вне его роли. За него действовали и решали другие, и мы, быть может, не ошибемся, если скажем, что Козлинский готов был теперь выйти на сцену в качестве кинорежиссера, уверенный, что, осененный свыше, заговорит, как киноспец.
Но, повторяем, это была только лишь минуточка ослепления, минуточка передышки от паники и страха потерять самого себя – только крохотный кусочек самообольщения, вслед за которым действительность показала свое свиное рыло и ввергла негероического героя в новый ужас и отчаяние.
Едва он собрался взойти на высшую ступень славы, как на казнь, и, сжимая от волнения руки, сидел в тесной уборной, ожидая вызова на сцену, как к нему кто-то тихонько постучался, после чего на хриплый его окрик «войдите» просунулась сначала всклокоченная светлокудрая голова с серьгой в ухе, а после и все туловище здоровенного хлопца.
– Добрый вечер,– сказал пришедший и дружески улыбнулся. Козлинский затуманенным взором глянул в смеющееся лицо, и внезапно вся юдоль, весь позор, вся бездна падения предстала перед ним в своей угрожающей неизбежности. Он узнал пришедшего и тотчас же – увидел себя распростертым на дне яра, избитым, измазанным глиной, несчастненьким человечком, попавшим в безвыходное положение.
– А мы к вам за должком,– продолжал парень.– Мабудь помните… нашим хлопцам контрамарочки обещали…
– Контрамарочки,– повторил Козлинский едва разнимающимися, прогоркшими губами, как рыба, которая знает, что уже сидит в ней глубоко крючок с поживкой, что поживка проглочена и даже вкус ее забыт, а осталась саднящая боль, ждет неотвратимая смерть. Но все еще вьется, несчастная, по песку, и бьет хвостом, и пытается выскользнуть из охвативших ее рук.– Контрамарочки – почему же… сделайте одолжение… можно и контрамарочки…
Здесь кинулся Алексей Иванович к двери с одним желанием – развязать сразу же, исчезнуть, провалиться сквозь землю. Останови его кто-либо в эту минуту и спроси о чем-нибудь, он, верно, бросился бы в ноги и, всхлипывая, стал бы просить пощады. Но никто его ни о чем не спрашивал, сад гудел дожидающейся публикой, а за спиной поспешал хлопец с серьгой в ухе. И Козлинский сделал то, чего от него добивались: взял у кассирши шесть билетов и, улыбаясь заискивающе, вручил их своему спутнику, даже похлопал его по плечу и попросил передать поклон остальным.