355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Слезкин » Козел в огороде » Текст книги (страница 1)
Козел в огороде
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:09

Текст книги "Козел в огороде"


Автор книги: Юрий Слезкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)

Юрий Слёзкин
КОЗЕЛ В ОГОРОДЕ

О Юрии Слёзкине и его повести «Козел в огороде»  [1]1
  Фрагменты из вступительных статей С. С. Никоненко к роману Ю. Л. Слёзкина «Столовая гора» (Дарьял. 2005. № 3) и к сборнику «Разными глазами» (М.: Совпадение, 2013).


[Закрыть]

‹…› Юрий Львович Слёзкин (1885—1947) ‹…› до революции ‹…› успел стать весьма популярным писателем, выпустил трехтомник своих произведений, его роман «Ольга Орг» вышел несколькими изданиями и был экранизирован.

Сын генерал-лейтенанта, участника Русско-турецкой войны 1877—1878, он не был ярым приверженцем существовавшего в России строя и, несмотря на близость многих своих родственников ко двору и вообще к высшим кругам общества (тетка его была фрейлиной ее императорского величества, а дядя, жандармский генерал, начальником жандармского управления Петербурга),– он стремился во всем разобраться сам, и потому одна из его первых повестей «В волнах прибоя» (1906) о революции 1905 г. была запрещена цензурой, а автор был осужден на год заключения в крепости, от чего его уберегли лишь родственные связи.

‹…›

Февральская революция была встречена Слёзкиным как вполне закономерный итог развития страны. Однако дальнейшие события показали несостоятельность и новых правителей, которые не могли вывести Россию из тупика империалистической войны, а народу не дали обещанного – свободы, равенства, братства.

Октябрьскую революцию Ю. Слёзкин приветствовал. Он увидел в большевиках реальную силу, способную ликвидировать хаос и разброд, в который ввергли страну действия буржуазного Временного правительства.

‹…›

Остановив погромы, самосуды, террор толпы, новая власть приступила к положительной работе – собиранию, сплочению народа, к сохранению и воссозданию памятников старины. Появились новые музеи, были построены тысячи школ, библиотек, открылись новые театры, музыкальные и художественные училища…

Видимо, этим объясняется то, что Слёзкин проявил готовность сотрудничать с новой властью. Так, в 1919—1920 годах он работает в литературных организациях Чернигова и Владикавказа, образованных местными ревкомами.

Мировая война, революция, Гражданская война… Для многих дореволюционных деятелей культуры эти эпохальные события становились переломным моментом, а иногда и крахом. Не все смогли сразу осознать и суть происходящих событий, и их направленность, и их неизбежность, необходимость.

Не сразу пришел к полному пониманию и Юрий Слёзкин. Он ждал перемен, жаждал их, потому что видел всю гниль и разложение царского режима. Он готов был служить своим пером, своим талантом новому строю, новому человеку новой России, но почувствовать обновленную страну должен был душой, глубоко. Этим объясняются его метания из конца в конец России. «Подлинная революция была для меня полной ошеломляющей неожиданностью, принятой мною как наше новое любопытное фабулистическое развитие действия»,– писал позднее Юрий Слёзкин  [2]2
  С л ё з к и н  Л.  «Пока жив, буду верить и добиваться» // Вопросы литературы. 1979. № 9. С. 278.


[Закрыть]
. И как многие представители старой интеллигенции, он проходит через чистилище сомнений, раздумий, ошибок и срывов. Коротко свой путь в первые послереволюционные годы Слёзкин представил так: «от сотрудничества в „Нашей газете“ и „Вечерних огнях“ – к „Крестьянской коммуне“, от скепсиса – к революционной восторженности, от организации Союза деятелей художественной литературы – к бегству за белым хлебом в Чернигов, от заведования подотделом искусств (вполне искреннего – с отдачей себя целиком) – к глупейшему сотрудничеству в „Вечернем времени“ и снова налево»  [3]3
  Там же.


[Закрыть]
.

‹…›

Выбор пути был сделан Слёзкиным окончательно в 1922 году. Отвечая на анкету журнала «Веретеныш» (Берлин, 1922, № 3) о будущем русской литературы, он писал: «„Сделать вид“, что революции не было, отмахнуться от нее или надуть губы и отделаться одним словом „ужас“ или „чепуха“ – человек нормальный (здоровый во всех отношениях) не может, ибо для него революция – ряд дней его жизни, а из жизни не только дня, но и часа не выкинешь.

Каждый час – мудр для того, кто умеет читать в нем.

Писатель – человек, умеющий видеть – следовательно, ему более, чем кому-либо нельзя закрывать глаза свои. А ведь ненависть, личные чувства – как и восторг – ослепляют.

Вот почему так сумеречно творчество ненавидящих и славословящих. И те и другие далеки от правды жизни.

Будущее за теми, кто пережил, перестрадал, осилил великое трясение и, заглушив в себе личное, сумел увидеть  р о в н ы й  ш а г  ж и з н и – в пламени, крови, голоде, паденьях и взлетах».

В 20-е годы Юрий Слёзкин пишет одно за другим произведения, посвященные недавним пережитым событиям и сегодняшнему дню,– роман «Столовая гора» (1922), повесть «Шахматный ход» (1923), роман-памфлет «Кто смеется последним» (1924); повести «Разными глазами» (1925), «Бронзовая луна» (1926), «Козел в огороде» (1927). В 1928 году выходит роман «Предгрозье» – первый вариант первого тома трилогии «Отречение».

‹…›

Болезненность перестройки, борьбы за себя, за жизнь сказалась в „Разными глазами“ и особенно остро в „Козел в огороде“, где особенно характерно второе дно повести».

‹…›

В повести «Козел в огороде» Слёзкин дает сатирическую картину нэповской России. Он показывает, как в заштатном городке нелепое происшествие всколыхнуло и выплеснуло наружу всю глупость, все ничтожество мещанства, мелкобуржуазной стихии, еще живучей, еще полностью не уничтоженной революцией.

5 марта 1932 года Юрий Слёзкин сделал запись в дневнике о силе мелкобуржуазной стихии, мещанства. И сегодня она звучит злободневно, служит ярким свидетельством писательской проницательности и даже прорицательности: «Велика сила мелкобуржуазной стихии – она гнется, съеживается под ударами, но не ломится, не умирает – напротив того, растет… наперекор силе оружия, пропаганды, власти… Она надевает любую личину, приспосабливается к любому лозунгу…

Ее питомцы ударничают, читают лекции в комакадемии, разоблачают уклонистов, клеймят позором гнилой либерализм, проводят кампании и каются, каются, каются по любому поводу, за общественной шумихой обделывая свои дела, скидывая помаленьку со счета честных, искренних людей, подлинной социалистической закваски, они пролезают всюду – получают ордера, пропуска в закрытые распределители и интурист, командировки за границу, откуда возвращаются с патефонами и трескучими фразами о гибели империализма – всегда возвращаются, лелея свой советский паспорт, потому что они крепко верят в свое право процветать в СССР, они крепко уверены, что в конце концов все эти „реконструкции“ – для рекламы, а суть осталась старая и любезная – расти, питайся, жирей, жизнь дана вам один только раз, какая бы философская и политическая гипотеза ни пыталась объяснить ее назначение и классовую направленность. Питомцы мелкобуржуазной стихии настолько пронырливы и вертки, настолько мимикрийны, что подчас с трудом можно поймать их самоуверенный, острый взгляд в глазах с виду стопроцентного коммуниста, перестроившегося в доску союзника, премированного ударника…»

Затравленный рапповской критикой, которая видит в нем чужака, сомнительного попутчика, Слёзкин все-таки продолжает работать. С конца 20-х его перестают печатать. Издательства отклоняют его рукописи. Из репертуаров театров исключаются его пьесы, более пяти лет не издают его книги.

Он вынужден обратиться, подобно многим другим писателям, с письмом к Сталину. Слёзкин подчеркивает, что все его творчество отдано родине, народу, что хочет быть полезен. Неизвестно, получил ли это письмо Сталин, но резонанс все же был. Писателя пригласили в ЦК, и через некоторое время рукопись первого тома эпопеи «Отречение», произведения, которое Слёзкин считал главным делом своей жизни, была принята к печати.

В эпопее автор хотел отразить эпоху, XX век со всеми его потрясениями.

‹…›

Над эпопеей Слёзкин работал до конца своей жизни. В суровые годы войны он увидел свой патриотический долг в том, чтобы выдвинуть на передний план третьего тома фигуру Брусилова. Некоторые главы романа печатались во время войны. Отдельной книгой роман «Брусилов» вышел в марте 1947 года. В нем реализовалось все, к чему стремился Слёзкин на протяжении писательской жизни,– слились воедино мысль, идейная ясность, художественное мастерство.

Козел в огороде
Знаменитый случай, зафиксированный его очевидцами

Дома новы, а предрассудки стары.

А.  Г р и б о е д о в.  Горе от ума


Вступление как таковое

Бывают такие истории, в которых все ясно – где начало, где конец, что к чему и что отчего. Такие истории рассказывать плевое дело. И сам знаешь, какую иметь на них точку зрения, и слушатели относятся к ним вполне доверчиво. Их по справедливости называют серьезными и правдивыми. Но иное дело, ежели подвернется случай с подковыркой, случай как будто бы пустяковинный, но чреватый последствиями, случай, с одной стороны, как бы вздорный, а с другой – имеющий двоякое значение, случай, невероятный и вместе с тем имевший место. Одним словом, такой случай, в котором как бы два лица, две логики.

Тут уж приходится рассказывать ощупью, самому восстанавливать цепь событий, пренебрегая хроникой их, нанизывать бусинку к бусинке. Потому что ежели попытаться рассказать все по порядку, событие за событием, то никакого внутреннего порядка не получится, запутаешься сам и других запугаешь. Особенно же трудны для передачи глупыеистории, то есть истории, обнажающие человеческую глупость или, вернее, повествующие о глупых поступках. Таким историям меньше всего верят, больше всего к ним придираются, потому что человек никогда не может согласиться с человеческой глупостью, она всегда кажется ему невероятной. Обязательно каждый из слушателей подумает про себя, что он-то, конечно, случись ему попасть в такую историю, сразу же все понял бы, а что еще вернее – просто при немона не могла бы иметь место.

Но мне сдается, что это только пустое самомнение и что человек, как бы он ни был умен, не избавлен от возможности попасть в глупую историю и даже играть в ней глупую роль. Более того – думаю, что именно глупые-то истории частенько открывают нам глаза на умное в жизни. Но это уже философия, а я ведь, собственно, к философии не склонен. И если начал с такого вступления, то только лишь для того, чтобы заранее снискать у слушателей снисхождение, и еще для того, чтобы как-нибудь начать. С разбега-то оно всегда легче.


Глава первая
Что побачилось Никипору

Сказать вам по совести, город наш не город, а в некотором роде… Таких по обширному лицу УССР достаточное количество, похожих друг на друга, как французские булки из механической булочной.

Только выедешь на бугорок – а он уж тут весь как на ладошке – обкуривается ленивым дымком, притулившись кудрявым вишеньем на покосившиеся прясла, солово пучит в небо желтые очи-подсолнухи, расползшись до самых яров пышными огородами, белым гусиным пухом суматошит в сажалке  {1} , куда, запрокинувшись, глядят синие дули церквушек да белые мазанки.

Нерушимая затишь мреет в летнюю пору над нашим городом. Поверите ли, даже собаке лень взвить над улицей пыль, а так и лежит она между двух глубоких колей, на сторону вывалив язык, прищуря единственный зрячий глаз свой на всклокоченных кур.

Уходят в пыльную перловую даль широкие улицы, тем только не схожие со шляхом, что с обеих сторон склонились над ними заместо трухлявых ветел дощатые заборы да облупленные стены домов с бельмами занавешенных окон.

И разве что выбежит из уисполкома без шапки обалделый от жаркого сна скособоченный курьер Лавря, чтобы, задрав патлатую голову, заорать не своим, истошным голосом:

– Никипор! А, Никипор! Что же ты, стерва, не звонишь? Который час не отзваниваешь! Солнце над тобою пристало, чи шо?

А в ответ ему глухим хрипом с каланчи разнесется по опустелой площади:

– Твоя какая забота? Чи у Киев едешь? И без звону выспишься!

– Председатель лается!

– А пошли его к бисовой бабке – мало ему ночи с жинкой тютькаться.

Но случалось, что и такого ответа не мог добиться курьер Лавря. На его призыв Никипор только высвобождал из-под кожуха голову, широко зевал, терпеливо и не без некоторого любопытства смотрел на разорявшегося Лаврю, точно бы решая, какой силы может достичь человеческий голос, а после, с достоинством плюнув, снова нырял под кожух.

В тот же день, в который Никипор стал одним из очевидцев рассказываемой нами истории, он и вовсе не проснулся на призыв курьера, а протер глаза, как уже после объяснял, от какой-то внутренней причины.

– Быдто мне стало чевой-то под сердцем тошно,– говорил он,– а в глазах зуд – я возьми да и проснись.

Это же беспокойство заставило его скинуть с головы кожух, протереть глаза и глянуть вниз на площадь, чтобы с плевком освободиться от тошноты под сердцем. Но плюнуть ему так и не удалось, потому что внимание его было отвлечено Алешей.

Самая необычность появления на площади в такой мертвый час Алеши не могла не задержать на себе внимания. Никипор знал наверное – «без ошибки», как он выражался,– что Алеша никогдане выходил об эту пору из темной и прохладной милицейской конюшни. Кроме того, Никипор верил, что Алеша зря ничего не делает и что Алешей неизменно руководит некий непостижимый разум.

Вот почему Никипор, стоя у себя на вышке, стал ждать, что будет, то есть как бы заранее приготовился к каким-то неминуемым событиям.

– Мне так и запало в голову,– рассказывал он после,– шо то неспроста.

И ему далось по вере его.

Алеша сделал три равнодушных шага из-под милицейской конюшни и вышел на припек площади. Там, остановясь в философском раздумье густорунным задом к каланче, он рассыпал по пыли агатовый горошек, мотнул сократовским лбом, украшенным парой круто загнутых рогов, и поспешной рысцой, все прибавляя ходу, даже как-то подпрыгивая, побежал, минуя собор, в противоположный конец площади.

И вот тогда-то, следуя за Алешей взглядом из-под щитком поставленной над глазами ладони, Никипор обратил внимание свое на цель, которую избрал себе козел.

В том углу площади, куда бежал Алеша, стоял некий « пыльныйчеловек на тонких ножках» и читал афишку, наклеенную на доску, прибитую к столбу. В руках человек держал «что-то продолговатенькое», похожее на ящик, и издали напоминал чем-то шарманщик-болгарина, вообще казался совсем «неуважительной фитюлькой», ни на кого из обывателей города не похожей. Много позже Никипор даже заверял, что и лицом незнакомец был грязен – «як тей чертяка, шо намалеван на плакатах» (по всей вероятности, он подразумевал под этим аллегорическое изображение холерного вибриона, в те дни расклеенное у нас). Человек этот стоял боком к бегущему Алеше и, видимо, поглощенный чтением, не замечал его приближения.

Козел же, приостановясь маленько и как бы нацелившись, внезапно лягнул одновременно обеими задними ногами, взметнул облако пыли и одним махом низко опущенного лба ахнул человека под коленки, отчего тот как подрезанный шлепнулся наземь.

– Ну и комедия тут була, скажу я вам,– неизменно восклицал Никипор, дойдя до этого места в своем повествовании.– Чистая комедия!

И дальше вел свой рассказ в крайнем возбуждении: смеялся, плевал наземь, пожимал плечами, хлопал себя по ляжкам.

– Алеша ну поддаеть, ну поддаеть, а человек – брык, брык, а потом как вскочить да як побежить, а Алеша за ним, а он ходу, а Алеша рогами в подковырку, а человек его по башке ящиком… И так все от площади далей по вулице, что ведеть к громадянским огородам, дале и дале, человек вьюном вертится, а Алеша следом… Комедия.

Тут Никипор понижал таинственно голос, даже жмурился, делал многозначительную паузу и заканчивал:

– Ну, и таким манером бегли они скрозь все огороды, по грядам да по лугу… бегли, бегли и… ничего.

– Что ничего?

– Да вот так и есть, что ничего. Пропали.

– Из виду их потеряли?

– Да не, какой там з виду, не з виду, а прямо-таки на ровном месте сошли на нет.

– Как же это может быть?

– Стало быть, может, коли я сам это видел.

– Солнце, наверно, вас ослепило.

Но на это замечание Никипор только презрительно сплевывал и, помолчав, говорил уже, адресуясь куда-то мимо своего собеседника в пространство:

– Солнце очи только дурням слепит, а я про Алешу знаю, и мне тут никакой диковины нема.


Глава вторая
Что заметил Арон Лейзерович Клейнершехет

Вторым по порядку очевидцемоказался Арон Лейзерович Клейнершехет, который арендовал у коммунхоза номера для приезжающих «Ривьера». Собственно, он был исконным владельцем этих номеров и таким почитал себя и сейчас, несмотря на то что по бумагам числился арендатором. Клейнершехет вдовел уже пятый год, кормил пятерых детишек-погодков и содержал при них и при номерах одну косую, но дородную девку – Гапку. Жену Клейнершехет вспоминал с благоговением, потому что она у него была красавицей, каких больше нет, и отличалась кротким нравом, а Гапку ценил за терпеливость, выносливость и белое рассыпчатое тело. Ко всему же остальному Арон Лейзерович относился скептически. Дела его шли не блестяще уже по одному тому, что в городе жили одни только старожилы, местные обыватели на своем хозяйстве, посторонним же, чужакам, здесь делать было нечего. Раньше, еще во времена доисторические, съезжались на конские ярмарки к Петру и Павлу и к Спасу помещики и жулики – они умели пускать денежки в трубу, а в наши дни останавливались в номерах или сельские власти да затурканные шкрабы  {2} по ордерам, призванные на уездный учительский съезд, или деревенские кооператоры. Последние еще кое-как фасонилии, хотя с оглядкой, но тратились, а первые бегали кормиться в «селянский будинок»  {3} , а на грошовые счета за номер требовали обязательно «приложения печати». Клейнершехет с ними даже и не разговаривал, предоставляя это всецело Гапке, а сам сидел у себя в «конторе» и читал «Вселенную и человечество» Реклю  {4}  – давно кем-то забытый в номере потрепанный томище.

В этом чтении Арон Лейзерович обретал неизменно душевный покой и снисходительность к людской глупости. Сидя на облупленном клеенчатом кресле, сдвинув на кончик бледного носа стальные синие очки, теребя костлявыми пальцами правой руки торчащую спутанными клочьями пегую бороду, а левой рукой поддерживая закинутую на подлокотник правую пятку в теплом носке домашней вязки (Клейнершехет никогда не носил дома штиблет, но, опасаясь простуды, во все времена года не снимал теплых носков), Арон Лейзерович мысленным взором как бы обнимал всю вселенную и все человечество, с каждым днем убеждаясь в их непрочности и несовершенстве. Что же удивительного, что ни плач, ни ссоры детей, поминутно вбегающих в «контору», ни грязь и беспорядок собственного жилья (а по части грязи и беспорядка Гапка была квалифицированным спецом) не могли уже нарушить его снисходительного равнодушия.

Только лишь редкие наезды в наш город бродячих трупп – русских, украинских, еврейских – с «гастрольными турне», обязательно при участии артистов московских гостеатров или «державных» харьковских – выводили Клейнершехета из состояния созерцательного и точно бы возвращали ему взбалмошную молодость.

В такие дни он захлопывал том Реклю и от вселенной и человечества обращал свой взор на людишек и номера «Ривьеры». Тут уже доставалось и Гапке, и детишкам. Из номеров, превращенных рачительной Гапкой в кладовушки и склады, выволакивался проросший картофель, гнилая свекла, пыльные бутылки, ржавые селедки, смахивались со стен пауки и мокрицы, выметался сор, вытряхивались сенники с протухшей соломой, открывались окна и даже окуривались клопы.

Актерская братия размещалась по номерам, перекликалась друг с другом через стенку, смеялась без причины и без явного повода проклинала все и вся, требовала в два часа ночи самовар, посылала по утрам Гапку за водкой и пивом, собирая на сей предмет деньги в складчину или вовсе не давая денег, а только обещая вернуть «после спектакля».

Клейнершехет же сиял, Клейнершехет блаженствовал, Клейнершехета нельзя было узнать. Все морщинки на его пергаментном лице пели, очки плясали на носу, лысина, коронованная порыжевшей жесткой хвоей волос, отбрасывала в стороны солнечные лучи, руки в непрестанном движении выписывали в воздухе замысловатые знаки. Он летал по коридору бесшумно, едва касаясь пола чистыми теплыми носками.

– Ну что же, у вас, конечно, будет аншлаг,– уверял он администратора,– наш город самый настоящий театральный город.

– Ой, какие у вас глаза! Какие глаза! – говорил он героине.– Не глаза, а мышеловки!

Инженю он, таинственно маня пальцем, отзывал к себе в контору и угощал раковыми шейками.

– Вам надо быть веселее. Кушайте себе на здоровье,– убеждал он,– вы такая худенькая и такая маленькая, что я даже боюсь говорить громко, чтобы не сдуть вас.

С комиком, резонером и героем-любовником он пил водку, хотя терпеть ее не мог, кивал сочувственно головой, слушая их похабные анекдоты, и, подмигивая, сообщал с видом отъявленного забулдыги:

– Я тоже не зевал по женской части, будьте уверены. Я таки пожил в свое удовольствие.

И уж конечно, каждый вечер сидел во втором ряду партера и громче всех аплодировал исполнителям, а когда труппа, прогорев, снималась с места, чтобы продолжать свое «гастрольное турне», Арон Лейзерович, забыв подать счет, провожал ее пожеланиями дальнейших успехов.

– Ну что вы хотите,– утешал он,– дождь, так это последнее дело. Когда он идет, так уж никому не уступит дороги. Будьте уверены. И потом, разве у нас публика? У нас не публика, а тараканы – только умеют сидеть за печкой. Вот поезжайте в Богокуты, там совсем другое дело. Там вы будете прямо загребать золото. Уж я знаю.

Откуда, какими тайными путями проникла в душу скептического Клейнершехета бескорыстная нежность к актерам, трудно сказать. Сам он никогда в этом не признавался. Быть может, какие-нибудь воспоминания юности были тому причиной или самое свойство актерской натуры, мало чем сходной с обыкновенной человеческой, делало в глазах Клейнершехета актеров существами настолько забавными и нелепыми, что к ним он не мог применять обычного своего скептицизма и смотрел на них как на безвредных зверьков, которым суда нет.

Так или иначе, но в тот день, когда Никипор с высоты своей каланчи стал свидетелем исчезновенияАлеши, Арон Лейзерович находился в возбужденно-радостном настроении. К нему только что с двухчасового поезда ввалилось четыре эквилибриста и музыкальных эксцентрика – два брата и две сестры Николини. По странной игре природы ни один из братьев и ни одна из сестер не были похожи друг на друга, в номерах они разместились попарно – мужчина и женщина – и, несмотря на свою итальянскую фамилию, говорили чистейшим ярославским говорком. С вокзала они пришли пешком (расстояние в три версты), таща на себе свою цирковую амуницию, громко кричали, еще громче поминутно требовали то горячей воды для бритья, то молока и, наконец, надев трусики, ушли во двор тренироваться. Все четверо были ладно сбиты, загорелы, упруги и коротки, как пробки из-под шампанского. Гапка, окруженная маленькими клейнершехетенятами, обалдела от изумления и восторга, не могла от них оторвать глаз. Взволнованный Арон Лейзерович тщетно взывал к ее благоразумию, принужденный единолично наводить в номерах порядок, и потому не сразу услышал стук в наружную дверь.

Клейнершехет именно так и настаивал впоследствии, что не сразу услыхал стук в дверь, тогда как по ходу его рассказа, по некоторым очень примитивным подробностям выходило как будто несколько иначе. Выходило нечто не совсем понятное: Арон Лейзерович сначала многое заметили только потом неожиданноуслышал. Но, может быть, эта странная «неувязка» объяснялась общим взвинченным состоянием очевидца. Как бы то ни было, приходится поверить никогда не лгавшему Клейнершехету, что он увидел, как к подъезду его гостиницы подъехаласкособоченная, об одно крыло бричка с подвешенным под сиденье ведром. Увидел, как тяжело дышащая лысая кобыла, расставив задние ноги, залила тротуар, а с брички соскочил, слегка прихрамывая, молодой человек в сером шевиотовом (заграничной выделки) костюме, в мягкой фетровой шляпе, с гетрами и желтыми полуботинками на тонких ногах. В руке он держал настоящий фибровыйчемодан  {5} , видимо, не очень тяжелый. Молодой человек пошарил у себя в карманах, сунул вознице какую-то мелочь и взошел на крыльцо. Во всех движениях приезжего Клейнершехет заметилнекоторую неуверенную торопливость и оглядку. Когда бричка отъехала, он почему-то снял шляпу и отер со лба носовым платком пот, причем обнаружил над крутым шишковатым лбом светло-каштановуюрастительность, на затылке коротко остриженную, а спереди свисающую на нос трепаной косичкой. Лицо молодой человек имел приятно округлое с легким румянцем, глаза украшали великолепные, берлинской работы круглые очки в роговой оправе, а подбородок удлинялся американской светленькой бородкой. Верхняя губа и щеки казались небритыми два-три дня. Тем же носовым платком, которым до этого утирал пот, приезжий старательно стал счищать пыль и глину с брюк и гетр, после чего стуком в дверь, показавшимся Клейнершехету столь неожиданным, возвестил о своем прибытии.

Как уже сказано было выше, Арон Лейзерович услышал стук не сразу, заставив, по-видимому, приезжего стучаться довольно долго, потому что когда наконец Клейнершехет подходил к дверям, на ходу натягивая на плечи болтавшиеся помочи, стук усилился до грохота. В иное время равнодушный хозяин послал бы Гапку принимать постояльца, предпочтя «Вселенную и человечество» встрече с одним человеком. Но на этот раз он даже улыбнулся, когда на пороге предстал перед ним приезжий, пробормотавший скорее с недоумением, чем с раздражением:

– А я уж было подумал, что здесь никого нет.

– Это у меня такие старые уши,– возразил Клейнершехет,– они ничего не слышат. Вам, может быть, нужен номер?

Молодой человек ответил не сразу, а сначала оглядел хозяина, коридор через плечо хозяина, облупленные стены, видимо, что-то соображая, и только тогда молвил неожиданно поспешно:

– Да, да, конечно… Вы хозяин гостиницы? Так возьмите мой чемодан… или нет, я, пожалуй, сам справлюсь, но только отведите мне номер какой-нибудь почище…– И сейчас же, не выслушав ответа: – Вы говорите – у вас все чистые? Ну, тем лучше… Но все-таки я вас очень прошу – самый чистенький.

И побежал мимо Клейнершехета, припадая на левуюногу, вдоль узкого коридора, тыкаясь по обе его стороны то в одну, то в другую дверь.

Арон Лейзерович, как он уверял потом, даже «как будто бы немножко запутался в мыслях», следя за постояльцем. Наметав глаз на всякую публику, посещавшую его гостиницу, он привык незамедлительно и безошибочно определять профессию и характер каждого нового лица. А тут почему-то только решит одно, как сейчас же все оборачивается на другое.

Наконец, сунувшись в номер 5-й, приезжий остановился, поставил чемодан на пол и спросил:

– Это и есть самый чистый номер?

– Почему нет? Можно сделать и самым чистым,– согласился Арон Лейзерович.– Когда человек захочет, чтобы было чисто, так всегда будет чисто…

– А вы уверены, что человек может сделать все, что захочет?

Этот вопрос сбил Клейнершехета с толку. Он дернул себя за бороду и, тут же решив, что приезжий – фокусник из одной компании с семейством Николини, подмигнул добродушно на фибровый чемодан и ответил:

– Ну, я знаю, что товарищ артист умеет делать то, что захочет…

– Артист?!

Молодой человек двумя пальцами приподнял на носу очки, открыл было рот, готовый сказать еще что-то, но внезапно круто повернулся спиною к Клейнершехету и остановился у окна, выходящего на двор, где жонглеры все еще тренировались.

– Это они артисты,– наконец произнес он,– а я… Но вы, должно быть, хотите получить мои документы? Сию минуту, сию минуту… Они хранятся в чемодане.

С этими словами приезжий достал из жилетного кармана ключик и раскрыл чемодан. В нем Клейнершехет увидел какую-то машинку с ручкой, мыльницу, две цветных рубашки, две пары фильдеперсовых в клетку носков  {6} , еще кое-какое бельишко, а на самом дне заграничный модный журнал. «Нет, это, наверное, дамский портной»,– решил Арон Лейзерович, принимая из рук молодого человека серую паспортную книжечку.

В ней стояло: Козлинский Алексей Иванович – год рождения 1900, и все остальное, как полагается.

Тут Клейнершехет заметил еще нечто: пальцы правой руки гражданина Козлинского были все в ссадинах и свежих царапинах, а с кончика носа содрана была кожа.

«Он не артист и не портной, а просто побитый шулер»,– решил Арон Лейзерович и потребовал вперед за номер.

– И он заплатил вам? – спрашивали его наиболее любопытные, когда Клейнершехет доходил в своем рассказе до этого места.

– А почему нет? Он мне заплатил за два дня. Он мне отдал все, что у него было, кроме трех рублей.

– Почему вы так думаете?

– Зачем мне думать? Я знаю. Он мне сам это сказал, и я заметил, что он не врет. Он сказал: «Мне скоро пришлют еще. А пока хватит». Ну, вы понимаете,– этому я, конечно, не поверил.

– А что же он сделал после?

– После? Он объявил, что очень устал, что у него болят ноги и что он хочет лечь, а сам – как это вам нравится? – выбежал как сумасшедший из номера и пропал до поздней ночи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю