355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Федоров » За волной - край света » Текст книги (страница 4)
За волной - край света
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:57

Текст книги "За волной - край света"


Автор книги: Юрий Федоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

Штормило сильно. Волна взбрасывалась пенной стеной, расшвыривала смерзавшуюся гальку, но байдара вошла в бухту и на гребне вала выскочила на берег.

Хасхака провели к управителю. Он сел у пылающей печи, протянул руки к огню. Ему уважительно подали воду в рогатой раковине. Гость воду выпил и принял из рук Деларова раковину с толкушей из тюленьего жира. Ел неторопливо, как всегда ели коняги, ценящие каждую каплю жира и кусок рыбы. И зверь, и рыба давались им трудно, и оттого и малый коняжский ребенок из чашки с пищей и крохи не ронял. Принимал с поклоном и держал в руках бережно, как дорогой дар.

Запив угощение водой, хасхак помолчал должное время и рассказал, что индейцы с матерой земли сообщили: капитан Кокс умер, а «Меркурий» ушел к далеким островам в Великое море. Хасхак наклонился, сказал:

– Слова то верные. Проверены трижды.– Прикрыл глаза, как человек, принесший важную весть.

Деларов знал: коняг говорит, что проверено трижды – обмана не будет. И испытал облегчение. Пальцы сами потянулись ко лбу: «Бог оборонил».

Хасхак, видя, что обрадовал хозяина, и сам радостно заулыбался.

– Так, так,– подтвердил,– Весть верна.

Евстрат Иванович засуетился, как бы получше обиходить гостя. Но тот ни пить, ни есть больше не стал. Погрел у огня морщинистые, в давних шрамах руки бывалого охотника и поднялся со словами благодарности. В тот же час хасхак ушел, хотя его и просили остаться.

– Видишь? – уже стоя на берегу, показал он Евстрату Ивановичу на прилегшие под ветром гибкие ветви талины,– два солнца не минет, с моря придут черные столбы. Приготовься: столбы поднимут большую воду и будут ломать деревья и крушить берега.

Бронзовое лицо гостя оставалось неподвижно, но глаза выдавали тревогу. Однако он тут же гортанно крикнул своим людям и заспешил к байдаре.

Коняги поставили байдару вразрез волне и, выждав мгновение, когда вал упал на берег, разом оттолкнули ее: пенная, кипящая вода подхватила байдару и вынесла на простор.

Евстрат Иванович постоял, пока не скрылся парус, повернулся и, выставив бороду, внимательно вгляделся в широко открытую с берега крепостцу.

Обледенелые стены крепостцы – дождь нахлестал, а тут морозец прихватил – тускло поблескивали выпиравшими боковинами могучих сосновых стволов. Тяжко нависала над воротами вновь поднятая сторожевая башня. Из откинутого боевого люка, как предостерегающий палец, выглядывал ствол пушки.

«Кокс помер, и можно теперь мужиков поберечь,– подумал Евстрат Иванович,– поменьше гонять по сторожевому делу. К зиме будем готовиться. Перво-наперво избы подновить след, крыши перекрыть, лабазы осмотреть». Вздохнул, кашлянул с досадой, как вспомнил о съестном припасе. «Все огляжу,– решил,– и рассчитаю, чтобы как ни худо, но до весны дотянуть». А прикинув так, более не медля, пошагал к крепостце по осыпающейся щебенистой тропе. Ноги скользили. Однако шел он легко. Большой груз снял с него нежданный гость.

Перейдя через мосток, брошенный поперек рва, Де– ларов крикнул воротному:

– Поднимай!

Мужик, от нечего делать глазевший на море, вскочил, навалился тощим животом на колесо. Надавил с натугой. Скрипя, колесо трудно повернулось, и мосток медленно пошел вверх.

Еще издали, около дома управителя, увидел Евстрат Иванович ожидавших его Кондратия, Кильсея и кривого вологодского мужика Феодосия – все это были старые ватажники, первыми пришедшие на Кадьяк.

– Проводил дружка-то? – спросил, поднимаясь с крыльца, длиннолицый, сутулый Кондратий, катнув по вылезшей из широкого ворота армяка шее здоровенный, с кулак, кадык.– Вишь, в каку погоду, а на малой байдаре пришел. Отчаянный.

Деларов, ничего на то не ответив, сказал:

– Заходите.

Замотался. Не хотел говорить и слова лишнего. Рванул дверь. Она подалась с трудом. Деларов глянул: поверху двери шла щель – хотя бы и кулак суй. «Вот так,– подумал,– села. А я о чем? В других избах небось не лучше».

Гремя каблуками, ватажники вошли в избу. Смирный Феодосий, глянув на икону, перекрестился:

– Во имя отца, и сына, и святого духа...

– Аминь,– остановил Деларов и показал на стол.

Кондратий придвинул лавку.

– Вот что, браты,– начал Деларов,– «Меркурий» ушел, и нам след для бережения по караульному оставить на башнях, а других в работу запрячь. О сторожевых,– Деларов кивнул Кондратию,– твоя забота.

Кондратий, по своему обыкновению, промолчал, только головой кивнул согласно.

– А вам,– Евстрат Иванович обратился к Киль– сею с Феодосием,– собрать остатних и избы, лабазы осмотреть. Вон,– ткнул с недовольным лицом пальцем в дверь,– вовсе села. Особо печи в избах проверьте. А я провиантом займусь.– Шлепнул ладонью по столу: – Время не теряйте. Хасхак обещал бурю на завтра.

Мужики молча поднялись. Говорить далее было не о чем.

– Да,– остановил Деларов Кондратия,– тех, что на подмене в карауле будут, сей же миг на берег. Пусть байдары вытянут из воды и принайтовят крепко-накрепко. Сам огляди.

Ватажники, поспешая, вышли. Евстрат Иванович промедления не терпел. Сказал – значит, делай.

Деларов, стоя у стола, подумал: «Ну, вроде все оговорили. И то, и это... Вот еще бы...» И забыл, о чем подумал. Опустился на лавку. Вот ведь как бывает: ждал пирата Кокса и в кулаке себя держал. То, что и не мог, а делал. Сейчас же, узнав, что опасность миновала, разом весь груз, что нес так долго, плечами ощутил и понял: надсадился. Почувствовал такую усталость, что показалось ему – век сиди и не отдохнешь. В голове неожиданно родилось:

«Синицу бы услышать. А? Как она тренькает. Маленькая, хлопочет на ветке и как гвоздиком по стеклу: скрип, скрип».

Евстрат Иванович был московским купцом. Имел дом собственный в Замоскворечье. Во дворе – рябины, березы, два клена. По осени неслышно летела золотая паутина и синицы – пропасть была синиц на Москве – по осени – звенели в опадавшей листве. Деларов будто услышал это: скрип, скрип, скрип.

Много человеку нужно, ох много! Вон куда пришел он, за океан,– купец московский Деларов Евстрат Иванович,– но вот наступил и для него час, когда все готов был отдать за синицу, что жаловалась, молила, радовалась над головой у родного дома. Синицу!

Евстрат Иванович с шумом, как уставшая лошадь, вздохнул и поднялся.

В провиантском амбаре хозяйничал Тимофей Портянка. Тот самый, что в Кенайской крепостце сидел, когда немирные индейцы убили Устина и с ним еще восемь ватажников. Выказал он себя в Кенаях расторопным, рачительным мужиком. Покойный Устин говорил о нем: «Тимофей – смел, боец, но глаз за ним нужен». Ныне Деларов к складу его приставил. Решил: «Приглядывать сам буду». Но, за делом, редко в склад наведывался. Сейчас, подходя к складу, подумал: «Все просмотрю, чтобы душа не тревожилась».

В складе стояла полутьма, пахло рыбой, солониной, лежалой мукой. Евстрат Иванович сильно потянул носом, и ему помнилось, что уловил он в спертом складском воздухе какую-то едучую струю. «Хмельное вроде? – подумал, принюхиваясь.– Да откуда? Два анкерка-то и было. Сам запечатал». И в другой раз потянул носом. Острый запах дал знать себя явственней.

– Тимофей,– позвал Деларов.– Тимофей!

Никто не откликнулся. Евстрат Иванович в полутьме, щурясь со света, увидел лежащего поперек прохода человека. Окликнул:

– Эй, кто тут?

Лежащий замычал неразборчиво. Евстрат Иванович наклонился, и в лицо ударил запах сивушного перегара. Деларов ухватил лежащего за армяк, тряхнул, вытащил из-за бочек и кулей. На него глянули невидящие глаза пьяного Тимофея. От ярости у Евстрата Ивановича дыхание перехватило.

– Ах ты вор, вор! – воскликнул и с силой махнул Тимофея спиной о бочку. И в другой, и в третий раз ударил.

Тот рванулся из рук, но хватка у Деларова была крепкой. Не отпуская Тимофея, Евстрат Иванович дотащил его до дверей и еще дважды с силой ударил по глазам, по лицу. Толкнул к стене. Все было в этих ударах: и усталость бесконечная, и душевная боль, и синица московская, осенняя.

– Вор! – крикнул.– Вор! – Будто забыл другие слова, а скорее, у него злее слов не было.

Оттирая с лица кровь, Тимофей поднялся на ноги.

– Да я,– забормотал, зашлепал вонючим, пьяным ртом,– я...

Но Деларов на него уже не глядел, а растворил дверь и крикнул:

– Эй, кто там?

К нему подбежали, бухая сапогами.

– Кондратия,– сказал, задыхаясь, Евстрат Иванович,– сей же миг!

Прикрыв дверь, вернулся в склад. Сунул руки за кушак. Стоял. Смотрел. Грудь ходуном ходила.

Тимофей сопел у стены. Наклонился, отсмаркивая кровь в полу армяка.

– Где спирт? – жестко спросил Деларов.

Тимофей, суетясь, мышью скользнул между бочек.

Спина у него гнулась, словно перебитая в пояснице. Вынес анкерок.

– Второй где?

– Да...– начал было Тимофей.

– Ну!

Тимофей боком, боком посунулся к стене.

– Да я, да эх...– забормотал, заскулил невнятно.

– Где второй анкерок? – подступил к нему Деларов.

Тимофей, не сводя глаз с управителя, наклонился, поднял из-за кулей анкерок. Деларов рывком выдернул бочонок у него из рук. Анкерок был пуст.

– Так,– сказал Евстрат Иванович,– так, значится...

Вошел Кондратий и, только глянул на Деларова, на бочонок, на прижавшегося к стене Тимофея, все уразумел. Но, однако же, ухватил Тимофея за грудь, подтащил к себе цепкой, как клешня, рукой, потянул носом воздух. Лицо гадливо исказилось.

Деларов опустил анкерок на пол.

– В чулан его запри, Кондратий,– сказал глухо, с едва сдерживаемым гневом,– да возвращайся. Вдвоем склад осмотрим.

Его трясло и от беспокойства за провиантский припас, и от досады, что не углядел воровства. Он ругал себя последними словами. Лицо налилось пунцовой краской. Сохранность провианта означала: выжить аль нет крепостце во всю долгую зиму.

Однако рыба, солонина, другой провиантский припас оказались в сохранности. Деларов каждый куль развязывал, каждую бочку вскрывал, обнюхивал, осматривал дотошно. Нет, тухлятины не было. И на то – вздохнули с облегчением. Но вот за мукой Тимофей не доглядел. В некоторых кулях проглядывала зеленью плесень. У Деларова пухли желваки на скулах, когда он растирал в жестких пальцах прелые комки.

В амбаре провозились до вечера. Заплесневелую муку надо было перевеить, ссыпать в сухие кули, но, как ни гнулись, а и половины не успели сделать.

– Кончай, Евстрат Иванович,– наконец сказал Кондратий,– изломаемся, еще и завтра день будет.

Деларов откачнулся от бочки и, уперев руки в поясницу, с трудом выпрямился.

– Завтра? – спросил, морщась.– А что хасхак-то сказал – помнишь?

– Да ничего,– возразил Кондратий,– небо вроде чистое.

– Нет, брат, он не ошибется. Они приметы знают лучше нашего. Но, однако, давай шабашить.– Деларов взялся за фонарь. В дверях оглянулся и, оглядев склад, с болью, с мукой, с обидой горькой сказал:– Ох, сукин сын!

Кондратий посмотрел на него, но промолчал.

По крепостце уже знали о случившемся, и ватага стояла у дома управителя. Лица хмурые, плечи опущены – уходились за день, да известно было, для чего собрались. Толпа раздалась, пропуская Деларова и Кондратия.

Евстрат Иванович остановился, наклонив горбоносое лицо. Кондратий взглянул на него сбоку. Увидел: жесткие морщины у губ, впалая щека и большой черный глаз, взглядывавший сумно.

Ватага молчала. Молчал и управитель, и всем ясно стало, что приговор Тимофею вынесен.

Наконец Деларов тяжело ступил на крыльцо и пошел, давя на ступени. И то, как он шел – медленно, отчетливо переставляя ноги со ступени на ступень, и спина его – широкая в плечах, с той особой сутулостью, что свидетельствует непременно о недюжинной силе, и напряженный затылок – прямой и костистый – сказали каждому: этот не отступит и на шаг от старого ватажного, хотя и не писанного никем, но неизменно исполняемого закона.

Тимофей Портянка убито молчал за дверью чулана. Он слышал по голосам, как собралась у дома ватага, потом, когда разом все смолкли, понял, что пришел Деларов, и сей миг по грузным шагам, проскрипевшим по ступеням, догадался, что управитель вошел в избу. Тимофей, напрягшись, застыл, не дыша. От управителя, от людей, перед которыми ему предстояло сейчас стать лицом к лицу, его отделяла только зыбкая стенка чулана. В палец, два толщиной, но все же она казалась защитой. Последней защитой. И все в нем молило, чтобы стенка эта отделяла его от того, что должно было случиться, как можно дольше.

– Выходи,– низко сказал Евстрат Иванович.

В чулане слабо шаркнули подошвы. Неверной рукой Тимофей толкнулся в дверь, и она пошла от него с режущим скрипом. И этот высокий, скрежещущий звук будто резанул Тимофея по сердцу. «Выходить, выходить,– не то подумал, не то прошептал он,– надо выходить». И вышагнул из темноты чулана.

Деларов стоял посреди избы.

– Кондратий,– сказал он,– дай анкерок.

Кондратий вступил в круг света, высвеченный висящим на крюке фонарем. В руках у него был обвязанный веревкой анкерок. Тогда только Тимофей Портянка до конца понял, что его ждет.

Деларов, густо побагровев, медленно, но с неотвратимой последовательностью, как и все, что он делал сейчас, подступил к Тимофею и рывком накинул ему на шею веревочную петлю с укрепленным на ней анкерком. Это и был старый закон: вору вешали на шею ворованное и выставляли перед ватагой. Многих притом били. Иных и до смерти.

– Иди,– сказал Деларов.

Тимофей переставил неживые ноги. Они не слушались, будто чужие.

– Иди,– повторил Евстрат Иванович, словно толкнул в спину без всякой жалости.

Тимофей, запнувшись о порожек, вышел на крыльцо. Упал на колени.

– Браты, браты! – вскинулся рыдающий, высокий его голос.– Браты! Бес попутал. Бес...

Деларов всей ладонью прихлопнул дверь. С Тимофеем он поступил, как считал должным. Но с ним он покончил. Назавтра надо было ждать бурю, и теперь это занимало Деларова целиком.


* * *

Зима в Иркутске случилась снежной. На удивление, при обильном снеге – холодной, как редко бывало. Мороз был такой, что выжимал гвозди из заборов. Так давили холода на дерево, что гвозди вылазили на палец. Снег тут же заматерел. Ветры с Байкала ломали окна в домах, а в одну из ночей с церкви соборной содрало железную крышу, и тогда же в Девичьем монастыре уронило крест. Колокола в ночи под ветром гудели, и боязно, неуютно становилось под вой пурги и неумолчное, стонущее рыдание меди. То, что уронило крест и он от удара о землю развалился на куски, особо напугало иркутян. «Худо,– шептали,– ох худо». Старухи от страха и вовсе молвить что-либо боялись.

Шепоты, шепоты пошли по городу.

Опасались пожаров. Страшно было и подумать: ай вспыхнет где-нибудь. Крестились: «Не приведи, господи... Спаси и помилуй».

Но пожар все же вспыхнул. Загорелся дом священнической вдовы Урлоцкой. Недоглядела попадья. Не то золу горячую по дурости дворовая баба под сарай сыпанула, не то иная причина была, пламя вымахнуло выше крыши. В полночь над городом ударили в колокола. Народ вылетел на улицы. Мужики, бабы, малая ребятня. Кто что надел, в том и выскочил на мороз. А как же – выскочишь! Жить-то всем хотелось. Снег в улицах был ал от сполохов, в лица несло едучей горечью дыма. Бабы – известное дело – заголосили. Во все лицо глаза, в них сполохи пожара и раздирающий душу крик на весь город: «Бед-а-а-а!»

Пламя обняло тугими жгутами выстоявшийся дом, будто желая поднять в черное небо.

Попадья захлебнулась в крике и упала на подхватившие ее руки соседей. Доброхоты потащили попадью подальше от напиравшего жара. Ноги ее мертво волоклись по снегу.

Но, по счастью, ветер унялся накануне. Ночь была тиха, и огонь сбили быстро. Сгорели лишь соседние дома священника Троепольского да купцов Мичурина и Елизова. Обошлось малым.

Мичурин – высокий старик со староверческой по пояс бородой – в огонь бросался. Еле удержали. Куда в огонь-то: пылала крыша. Старик опустился на снег и замолк. Борода была забита гарью. Крыша тут же рухнула. Только искры взметнулись.

Иван Ларионович вернулся с пожарища на рассвете. Шуба дымом пропахла. Едва шагнул через порог, ему сказали:

– Прибегали от Шелиховых. Наталья Алексеевна привела обоз.

Иван Ларионович развернулся и выскочил из дома. Сани от крыльца не успели отъехать.

– К Шелиховым,– сказал,– быстро!

«Почему Наталья? – подумал.– А Гришка что же? Не случилось ли чего?» Ждал Григория Ивановича. Очень ждал. Помнил о разговоре с губернатором, об экспедиции в Японию. Государственное было дело, и Иван Ларионович понимал, что Шелихов сейчас, как никогда, нужен в Иркутске. Сам опасался встревать в такие сложности.

Сани на подъезде к шелиховскому дому чуть не опрокинуло. Иван Ларионович вылетел на снег и, забыв обругать мужика, выворотившего хозяина на обочину, подхватил полы шубы и взбежал на крыльцо. Сильно дернул за обледеневшую ручку колокольца. Но, как ни спешил, а увидел: улица, двор заставлены санями. Зашпиленные воза залеплены снегом, лошаденки обмерзли инеем. Знать, только-только пришли. У лабазов, однако, уже суетились, покрикивали шелиховские приказчики. Из расшпиленного воза сносили вороха мехов. Шум стоял, неразбериха, как всегда, коли нагрянет нежданно такой вот обоз, что подъезды к лабазам забьют и возы станут оглобля к оглобле.

«Так,– подумал Голиков,– кстати, вот кстати Гришка поспел с мехами. В самую точку угодил».

Наталью Алексеевну Голиков расцеловал троекратно, сказал:

– С приездом, дочка.– Но тут же и спросил, тревожно заглядывая в глаза: – Где сам-то, почему не приехал? Галиот с хлебом отправил? – И шубу не снял, вываленную в снегу. Все хотел узнать в минуту.

Слушал Наталью внимательно. Знал: пустого она не скажет. Выведав нужное, сказал:

– Вот что, Наталья Алексеевна, пойди распорядись – воза не расшпиливать. Коней пущай перепрягут, и сей же час обоз направим в Москву,– Глаз на хозяйку прищурил.– Торг, знаю, будет нынче в Москве хороший. Доверенный мой прознал. Поспешать надобно, и очень поспешать. Нужда в деньгах у компании, чую, будет большая, и здесь промашки никакой дать нельзя.

Наталья Алексеевна хотя была и быстрая в мыслях, а и она опешила.

– Ничего, ничего,– успокаивая, поднял руку Иван Ларионович,– ты, знай, делай свое, а я управлюсь.

Наталья Алексеевна поднялась было, но он ее остановил.

– И вот что еще. Сегодня же в Охотск человека послать надобно. Здесь такое заворачивается! Григорий Иванович,– Голиков резанул ребром ладони по горлу,– во как нужен. Я с губернатором говорил. Он нам помощником станет. Еще и больше скажу: губернатора радетель наш – Федор Федорович Рябов – поддерживает. Давай, Наталья Алексеевна, не мешкай – посылай в Охотск да иди распорядись насчет обоза, а я записочку Григорию Ивановичу напишу.

И, совсем заторопившись, сказал домашнему человеку:

– Чернила и бумагу. Быстро.

Наталья Алексеевна вышла.

Принесли бумагу.

Голиков скинул наконец шубу, подвинул лист, обмакнул перо и, подумав минуту, начал письмо Шелихову крупным, округлым почерком, которому обучил его, неоднократно вкладывая старание розгой, вечно пьяненький дьячок.

Когда Наталья Алексеевна вернулась, письмо было готово. Иван Ларионович сам же его и запечатал и, отдавая Наталье Алексеевне, сказал:

– Сегодня, смотри, отправь. А я пошел.

– Да хоть чайку, Иван Ларионович?

– Э-э-э,– протянул Голиков, не вспомнив, что с утра и крошки во рту не держал, махнул рукой.

Во дворе, запахивая шубу, Иван Ларионович крикнул суетившемуся у лабаза шелиховскому приказчику. Тот поспешил к крыльцу. Голиков оглядел его: парень вроде расторопный – глаза рыжие, шапка сбита на затылок, и видно было: хотя и давило холодом, но он не мерз. Знать, поворачивался торопко. На таком холоду ленивый враз замерзнет.

–  Мужикам,– приказал Голиков,– грех, так и быть, возьму на душу – ведро водки. В дороге-то не у печи сидели. И через час обоз сбить – и в путь.

Махнул – подогнать сани. Сказал:

– В суд!

Вот как поспешал. А все оттого, что на купецкий риск шел. Оно и раньше задумывал Голиков на московском торгу свои цены установить на меха, а теперь, когда Григорий Иванович новый обоз пригнал, утвердился в мысли: всех обойду. Ведомо ему было, что не один купец меха в Москву погонит, а все одно – решался. Но больше раззадорило его, когда услышал от Натальи Алексеевны, что и Лебедев-Ласточкин повел обоз. Да еще сказала Наталья Алексеевна: «Послал с мехами Лебедев нового приказчика. Из столичных. Такого, что и пеший конного обскачет».

«Ладно,– ответил на то Иван Ларионович,– поглядим,– И поговорочку припомнил: «Хороши пышки, когда за щекой у Мишки».

Сани выехали со двора и стали: монах растопырился на дороге. Глянул на купца страшными, глубоко запавшими глазами. В изодранной рясе монах, в худой скуфее, с кружкой жестяной на груди – знать, собирал на какие-то надобности. Тощий монах, а всю дорогу занял. Унылый, продрогший, с каплей на носу. Не понравился он Ивану Ларионовичу. Да и примета плохая – перед делом такую вот черную ворону встретить.

Иван Ларионович толкнул своего мужика в спину.

– Пойди,– сказал,– подай полтину. И гони. Ну их всех.

Монах низко склонил голову в драной скуфее.

К суду голиковская тройка подлетела махом. Иван Ларионович соскочил с саней, толкнул дверь.

Из низких, заплесневелых по потолку палат в нос шибануло дурным. «Ежели на пожаре дым бедой попахивает,– подумал Иван Ларионович,– то здешние запахи непременно о несправедливости вопиют». Улыбнулся криво мысли своей и зашагал мимо столов, за которыми – локоть к локтю – гнулись судейские. Волосенки маслицем примазанны. Вид куда как скромный, но знал Иван Ларионович, что народец это бедовый. Из-за крайнего стола на него поднялся глаз и будто прострелил, но тут же в бумагу уткнулся. Видать, решил: птица не по нему, а в суде попусту палить не будут. Здесь дичь выбирают и бьют наверняка.

Вышел старший из судейских. Этот на мир смотрел, словно у него с утра зубная боль случилась и каждый был в том повинен. Глянул на писцов, и те еще усерднее заскрипели перьями по бумагам. Но старший выражения лица не изменил, напротив, более скис. Такой уж чин у него был, при котором радость выказывать ни к чему.

Своего крючка судейского, известного по прошлым делам, Ивану Ларионовичу искать долго не пришлось. Сам набежал. Вывернулся из какой-то двери. Заметить надо, в суде дверей – как у мыши норок: и явные, и тайные, и запасные, и проходные. Крючок, синие губы вытянув в ниточку, запел:

– Ах, благодетель, ах и ах...– Пальчики на грудь положил возле трепетного горлышка: – Радость какая...– Воссиял лицом.

– Остановись,– придержал его Голиков,– нужен ты мне.

Судейский глаза раскрыл широко и взглянул вопросительно.

– Сейчас и поедем,– сказал купец,– сани у подъезда. Собирайся.

О чем разговор у них был – никому не ведомо. Иван Ларионович даже от домашних дверь притворил. Однако надо сказать – сунул он крючку пачку денег, и пачку толстую. У судейского дыхание зашлось. Низко кланяясь, он выперся из комнаты задом.

Иван Ларионович постоял, постучал пальцами по обмерзающему окну. Сквозь колючий узор, забиравший к вечеру стекло, видно было, как по улице ставили будочники рогатки, ворочаясь в неподъемных тулупах. Накануне разбойники, бежавшие из острога, остановив шедших с обозом через Верхоленскую гору трех крестьян и трех баб, всех убили, а обоз разграбили. На поимку разбойников были посланы солдаты, однако тати ушли. Вот и велено было в городе ставить рогатки, улицы запирать плахами, а где сохранились от старых времен цепи – цепями. Будочникам караул держать по всей ночи строго.

Прошли старухи к вечерней молитве. Проковылял нищий с клюкой. Голова раскрыта, в распахнутом вороте рваного армяка большой крест осьмиконечный, староверческий. Будочники, ставившие рогатки, посторонились, пропуская убогого. Один из них перекрестился ему вслед. Было студено. И все сильнее и сильнее к сумеркам ползла по улице пороша. Играла, вихрилась, кружила, заметая наезженные следы саней, нахоженные тропки. Злая пороша. Предвестница пурги.

В комнату вошла хозяйка, позвала чай пить.

Иван Ларионович отвернулся от окна и пошел, мягко ступая. Ну, чистый кот! И глаза круглые, да и усы совсем по-кошачьи торчком поднялись.

Хозяйка на Ивана Ларионовича посмотрела с удивлением.


* * *

Капитана Бочарова нашли на прибойной гальке Кошигинской бухты на четвертый день после гибели галиота. Глаза закрыты. Лицо разъедено солью, ноги раскинуты, как неживые. Ледок пришил его к гальке, словно шпунты корабельную доску. Вокруг распростертого в забытьи тела сидели чайки. Ждали конца. Капитана и нашли по этим чайкам. Увидели: вьется стая – и поняли: такое неспроста.

Бочарова подняли, перенесли в только что отрытую землянку, уложили под шкуры. Но надежд, что выживет, было мало. По всему видно – плох человек.

В бурю команда спаслась вся. Побило многих, помяло, однако живы остались. Из грузов почти ничего выручить не удалось. Галиот два дня било на камнях, к нему подошли на плоту, успели собрать кое-что с палубы, из кают, но в трюмы не попали. Галиот разваливало. Волна с пушечным грохотом врывалась в проломанные борта, и судно билось на камнях, как уросливый конь на привязи. Страшно было и шаг сделать: того и жди – провалишься, и конец. К счастью, вывернули котел на камбузе, а так бы и хлебать не из чего было. Подобрали несколько топоров, ножей, ружья да немного порохового зелья. Похватали одежду, что успели и до чего дошли руки. На палубе стоять было нельзя.

Баранов на плоту дважды подходил к галиоту. Но волна играла всерьез. Утлый плот вертело у борта галиота, бросало из стороны в сторону, едва не расшибло. Попытались подойти с заветренной стороны. Здесь море было поспокойнее. Изловчившись, забросили конец на галиот, кое-как укрепились и полезли по смоляному борту.

Один из ватажников, видать самый отчаянный, хотел по планширу на корму пробраться и нырнуть в трюм. Но сделал несколько шагов, и его сбросило в море. Полетел с борта вниз головой, только всплеснули руки. Хорошо, был обвязан концом, и мужика успели выхватить из-под днища, куда потащила смельчака бурливая волна.

– Ладно,– сказал Баранов,– подождем, утихнет море, и тогда, даст бог, до трюмов доберемся.

Но море не утихло. На третий день галиот раскидало окончательно. Переломило киль, и судно начало рассыпаться. Благодаренье богу, что прибой повыбрасывал на берег несколько кулей с зерном да разную мелочь. Баранов велел все собрать: каждая доска, каждый гвоздь были надеждой на спасение. Впереди ждала долгая зима на затерянном в океане острову почти без съестного припаса и оружия.

Баранов приказал рыть землянки в распадке, где было потише, сохраннее от ветров. Рыли обломками досок, ножами, ковыряли каменистую землю палками. У Баранова одни глаза остались на лице. Говорят, есть люди двужильные, так вот он и двоих таких стоил. Жизнь ватажная рубанула его сразу же по башке, да еще и не вскользь, а в самую середку. Хватать пришлось с горячей сковороды. И с первого часа на Унолашке душу Баранов узлом туго-натуго завязал, да так, что не осталось в ней «не могу», но было лишь «надо». С тем и жил.

Когда нашли капитана, обрадовался Александр Андреевич крайне. Бочаров был человеком бывалым и, как никто другой, мог стать подмогой в трудную зимовку. А то, что зимовать на острову придется, сомнений не было. В такое время года ни одно судно на Унолашку от века не приходило.

Александр Андреевич от Бочарова не отходил. Кормил его, как дитятю, с рук, тюленьим жиром обмазал: и лицо, и шею, и руки побитые. Сам сварил надранное корье, приправил травой колбой и поил и в день, и в ночь. И как ни плох был Бочаров, а зашелестел губами, заморгал устюжскими синими глазами. Неведомо: то ли и вправду помогли снадобья и добрые руки Баранова, то ли могучая русская натура взяла свое. Скорее всего, и то и другое. В один из дней Бочаров хотя и хрипло, едва слышно, а сказал:

– Теперь, наверное, не помру.

Да так хорошо на «о» северное надавил, что почувствовалось: мужик в силу войдет. Непременно войдет.

Пот облил его лицо.

Баранов выполз из землянки – дверку узенькую сбили, тепло берегли, едва человеку продраться – и сел тут же, размягчившись душой. Поднял-таки человека, поднял! Отвернул лицо от ватажников, не хотел глаза показывать.

Но сидеть долго ему не случилось. Тут же и заспешил. Удивлялись, глядя на него, откуда у человека силы берутся. Все дни на ногах был и других торопил.

Затемно, еще и глаз никто не продрал, а он уже свое: «Давай, давай!» Люди пальцем шевельнуть не могут после вчерашнего, так уходились, но он все одно: «Вставай!»

Баранов знал: спасти в зиму могло одно – рыба. И пока не замерзли последние ручьи и речушки, всех поставил ловить про запас рыбу.

Сетей не было. Плели корзины из талины и корзинами теми ловили, бродя по пояс в ледяной воде. Баранов сам и научил плести корзины. Оно хорошо, сподручно мастерить из прута, когда гибка ветка, но такое, известно, по весне бывает. Талина же осенняя ломка, чуть перегнешь – и нет прута. Но все одно плели, отогревая талину у костров, вымачивая в кипятке. Другого было не дано – хотели выжить. Ватажники валились с ног, но управитель не давал спуску. Сам в воду лез, корзины плел, развешивал юколу, рыл ямы для рыбы, в которые закладывали улов вместо бочек, прикрывая по-старому ватажному способу прутьями той же талины и присыпая землей. И, глядя на Баранова, крутились ватажники, хотя бы и через силу. Понимали: так, как управитель ворочает, только за себя не бьются. Уж лучше лечь да помереть. Оно спокойнее будет, да и легче.

Баранов стоял с корзиной по пояс в воде. Течение валило с ног. Обжигал холод. Путина давно прошла, и рыбы, почитай, не было. Так, непутевая какая в реку забредала. Локтем Баранов отер мокрое лицо и вдруг увидел: в камнях метнулась серая тень. Падая, черпнул корзиной. Поднял. В красноватых прутьях талины билось большое тело рыбы. Баранов, шатаясь, пошел к берегу. Его подхватили под руки. Один из ватажников сказал:

– Ты уж не мордуй себя так, Андреевич. Смотреть и то больно.

Баранов вывалил из корзины рыбу на берег. Постоял, сказал:

– Ладно,– и вновь шагнул в воду.

Мороз, однако, схватывал последние ручьи. То у берегов забирало ледяной коркой, а тут пошли ледяные языки и на течение. Поначалу лед ломали и лезли в воду, а однажды поутру выбрался Баранов из землянки, прошел к речушке, где еще вчера взяли немного рыбы, и увидел: от берега до берега ледяной панцирь. Ступил ногой осторожно, но поопасался зря – лед был крепок. «Все,– понял,– с рыбой покончено». А знал: запасли самую малость. Тревога жесткой, давящей рукой взяла за душу. «Что же делать? – подумал.– Навалятся пурги – ни зверя не возьмешь, ни рыбы». Посмотрел в море. Мерно, тяжко набегали волны. Разбивались о берег и набегали вновь. Шипели, шептали никогда и никому не понятное. «Вот она,– подумал Баранов,– новоземельная судьбина. Сурова, однако, сурова».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю