Текст книги "За волной - край света"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Такого Шелихов даже и ожидать не смел.
* * *
Бочаров на месте шалашей ватажки на Алеутах нашел кучи золы да обрывки горелых шкур. Ватажников не было. Постоял, тронул носком ботфорта торчащее из пепла топорище, увидел: топора нет на обгорелой рукояти. И уже внимательнее, в другой раз, оглядел стоянку: зло поваленные у костра рогатки для котла, в стороне порушенные шесты для сушки юколы... «Нет,– подумал,– непохоже, чтобы ватажники погорели. Зачем бы рогатки у костра ломать, шесты валить?.. Непохоже».
Феодосий, пришедший с ним на Алеуты, позвал капитана:
– Дмитрий Иванович!
Бочаров подошел.
– Смотри,– сказал Феодосий и показал на откатившуюся в сторону от шалашей бочку,– пробита.
Бочаров, наклонившись, так и эдак повернул бочку. В двух местах дно было проломленно.
– Да,– протянул,– коли пожар был, бочки рубить не к чему. Совсем не к чему.– Взглянул на Феодосия.– Что это? Где они?
Тот неопределенно качнул головой, оглядывая берег и стоянку. Земля и на берегу, и на стоянке была взрыта, как ежели бы здесь топтались, дрались, тащили что-то тяжелое.
Все это Феодосию не понравилось. «Не просто ушла ватажка Тимофея,– подумал он,– не просто... Так не уходят».
От пепелища, от глубоких борозд на земле тянуло разрушением, разбоем. И Феодосий так и сказал:
– Разбоем пахнет.
– А где держала ватажка добытые шкуры? – спросил Бочаров.– Тимофей не говорил?
– Нет, речи о том не было,– Феодосий пожал плечами.– Где же еще? В шалашах.– Он наклонился, поднял кусок обгорелой шкуры. Глянул.– Нерпа,– потянул,– с лежанки. Они кота промышляли.– И, шагнув в средину пепелища, разбросал ногами угли, обгорелое рванье.– Котовых шкур,– сказал без сомнения,– искать нечего.– И, глядя на капитана, повторил: – Разбой. Я верно говорю.
Но Бочаров и сам видел, что так и есть.
Не высаживаясь на берег, ватага пошла к острову, где обстреляли байдару Тимофея.
Сидя под парусом, Феодосий сказал:
– Может, вечером подойти? С темнотой. Увидят байдары-то.
– Ничего,– ответил Бочаров,– пущай видят.
Пятнадцать байдар – парус к парусу – шли к острову. Бочаров с передовой лодьи оглядел идущие за ним паруса и подумал, что выглядит это грозно, но одно не давало покоя: «Грозно-то грозно,– подумал,– да стрелять бы не пришлось». Пепелище стоянки Тимофея, взрытая, истоптанная земля около сгоревших шалашей сильно его смущали.
Остров поднимался из моря. Как и байдары Портянки, первыми лодьи Бочарова встречали чайки. Они сорвались со скал и с оглушающим гомоном окружили подходившие к острову байдары. И сейчас же Бочаров увидел, что на одной из скал поднялся во весь рост человек. Минуту-другую он стоял неподвижно, будто считая лодьи, и исчез. Скрылся в кустах. Бочаров, стоя у паруса, помахал рукой идущему на соседней байдаре Кондратию. Там поняли сигнал и переложили парус. Байдара Кондратия начала отваливать в сторону. За ней пошло еще пять лодей. Теперь флот Бочарова обтекал остров с двух сторон, обжимал его, как две руки.
– Помогай бог,– сказал Феодосий за спиной у Бочарова. Но капитан его не слышал. Ухватившись за мачту, он напряженно смотрел вперед. Лодья уже обошла скалы, и глазам открылся подветренный берег острова, стоящие в малом заливчике три байдары. «Всего-то? – удивился капитан. Где же лебедевская ватага? Вот те на... А мы, как волчью стаю, их обложили». Капитан увидел: из-за мыса выплыл парус Кондратия. И тут же, оборотившись к острову, капитан разглядел то, что не заметил сразу. В саженях трехстах от берега, у небольшого леска, торчали верхушки шалашей. Шалашей было много больше, чем нужно для команды трех байдар.
От леса к берегу бежали люди.
Дальнейшее произошло в считанные минуты. Байдара под парусом подошла к берегу и с ходу, хрустя по гальке, чуть не до половины выскочила на намытый прибоем взгорок. Бочаров спрыгнул на берег, слыша, как за спиной одна за одной врезались в гальку подошедшие за ним лодьи.
Капитан ступил шаг, другой и остановился. Перед ним толпой стояла лебедевская ватага. Впереди стеснившихся мужиков уверенно, уперев ноги в землю, столбом торчал Стенька Каюмов. В руках у него было ружье.
– Что это вы,– усмехаясь, кривя губы, начал он,– выскочили на нас, как тати?
Не отвечая, Бочаров разглядывал Стеньку.
У Каюмова было худое, с запавшими щеками тонкокожее лицо, к которому, внимательно приглядевшись, невольно почувствуешь холодок неприязни. Уж очень остры черты такого лица, жестки морщины, и прицельно бьют из-под бровей напряженные глаза. Бочаров знал, что от людей с такими лицами можно ждать всякого и оттого медлил. Они стояли слишком близко друг к другу, чтобы одним взглядом окинуть всю фигуру Стеньки, и капитан намеренно не опускал глаз, чтобы посмотреть на его руки. Без того угадывал, что пальцы Стеньки судорожно сжимают ложе, пляшут у курка, и не хотел подтолкнуть Каюмова взглядом на следующее движение: вскинуть ружье и дернуть курок. Бочаров не боялся, нет. Он был уверен, что у него достанет резкости выбить ружье из рук у Стеньки, но не желал свалки. А знал: свалка будет, ежели он сцепится с Каюмовым.
Из-за плеча Бочарова неожиданно, горой, выступил Кондратий и, рокоча хриплым, необыкновенной силы голосом, надвинулся на Стеньку, как клещами прихватил пальцы на ложе ружья.
– Не балуй,– сказал,– не балуй.
В следующее мгновение ружье оказалось в руках у Кондратия. Он ударил его о колено и, переломив приклад пополам словно хворостину, отшвырнул обломки в сторону.
– Вот так-то лучше,– сказал и отступил за спину капитана.
Все разом переменилось. У Стеньки потерянно дрогнуло лицо, мужики лебедевской ватаги разноголосо зашумели. Раздвигая толпу, вперед выступил Степан Зайков – брат Потапа, которого Бочаров похоронил здесь же, на Алеутах, весной. Капитан назад откачнулся.
– Степан,– воскликнул,– ты?
– Я,– загудел тот,– что, диво?
– Да как же ты ватагу нашу побил?
Каюмов затерялся среди мужиков. Бочаров поискал его взглядом и не нашел. Стенька скрылся за спинами ватажников.
– Не побили мы никого,– сказал Степан.– Вон,– показал рукой в сторону скал,– в заливе байдары наши чинят.
– Там байдар добрый десяток,– выступил вперед Кондратий,– как сюда шли, видели.
– А шалаши попалили, шкуры побрали? – наступал на Зайкова капитан.– Это как?
– Поговорим, поговорим,– примирительно гудел Степан,– нам огромадный урок задал хозяин, а лежбища пополам не разделишь.– Он сжал пальцы на горле.– Во куда урок тот подпирает!
– По байдаре стреляли, людей чуть не положили. Тимофея Портянку в голову ранили. Кто ружье поднял?
– Стенька, но я ему не потатчик. Да ты охолонь. Чего сердце зря горячить? Договоримся.
– Что ж раньше-то не договаривался, а пальбу по людям открыл? – наступал Бочаров.
– Стенька то, Стенька,– добиваясь примирения, гнул Степан,– охолонь!
Зайков лукавил. Он был братом знаменитого морехода, но от Потапа у него было немного. Известно: и у одного дерева – разные ветви, что о людях говорить. Степан был корыстен, коварен и тропил дорогу по жизни вовсе не на путях брата. Сейчас он понимал, что справиться с ватагой Бочарова не сможет, и, задавив в себе злость и досаду, сдавал назад. Боялся: ворохнись он – Бочаров хвост прищемит. Видел, какие молодцы у капитана. Один Кондратий чего стоил. Знал: мореходы, солеными ветрами битые, штормами испытанные, не чета Стеньке Каюмову, у которого пальцы на курке ружья заплясали. Тому с кистенем на дорогу, вот там он боек. Степан и не вышел навстречу Бочарову, потому как ждал – чем дело обернется. И увидел: жидковат против мореходов Стенька. Жидковат. Оттого из толпы выступил.
– Ладно,– сказал,– кто худое помянет, тому глаз вон. Мы шкуры вернем и байдары вернем. А людей,– он повернулся,– вон они, забирай.
Бочаров увидел: от леса поспешало с десяток мужиков. Они врезались в толпу, и за спинами Степановых ватажников завязалась возня. Толпа расступилась. Капитан увидел, что Каюмов (у него в кровь было разбито лицо, кто-то из мужиков, знать, приложился с душой) вертелся над землей, ища камень. Глаза были белые от ярости. Но Стеньку уже хватали за руки свои, оттаскивали в сторону. Один из мужиков тимофеевской ватаги крикнул, показывая капитану на Каюмова:
– Этот, этот – тать! Он все затеял, наших мордовал, как зверь. Прибить его след!
– Хватит,– сказал Бочаров. Он знал: Стеньку побили поделом, но понимал и то, что всему голова здесь, на Алеутах, Степан Зайков, а далее и посильнее хозяин сидит. Вспомнил слова Кильсея: «Аукнулось в Иркутске, мы здесь отголосок слышим».
– Все,– сказал,– хватит, пошутили.– Шагнул к Зайкову: – Шкуры котовые, что взяли разбоем, снесите к нам в лодьи. Байдары ватажные – сей же час сюда пригнать. И запомни, Степан,– в голосе Бочарова прозвучала угроза,– пальцем тронешь наших на островах – пеняй на себя. Это я тебе говорю – капитан.
Степан Зайков посмотрел на Бочарова. И хотя Степан улыбался – нехороший, ох нехороший был у него взгляд.
* * *
В Чиннакский залив пришел галиот с Большой земли. Первый корабль нового порта. Его встретили залпом из пушек. Пороху было жаль, но Баранов все же распорядился:
– Стрельните, браты, стрельните!
Пушки рявкнули, и белый дым взметнулся над башнями.
С галиота ответили тройным салютом.
У борта подходившего судна толпились новички, таращились круглыми от удивления глазами, вертели шеями, нетерпеливо стремясь разом все высмотреть и разузнать. Бывалые стояли спокойно, но и они удивлялись, глядя на крепостцу. Такого на новых землях ещё не было. Уж больно широко, крепко поставлена крепостца. А когда ударили пушки и дым взметнулся над башнями, полетел по ветру, и вовсе стало видно, что стоит крепостца надежным оплотом, и хотя она и на краю державы, а у стен ее не забалуешь.
Кто-то сорвал шапчонку с головы, крикнул:
– Ура!
Глаза у людей заблестели.
Ухватившись крепкими руками за леер, на корме, жадно вглядываясь в берег, стоял Иван Шкляев, которого Шелихов вытребовал из Охотского острога. И хотя и на его лице был живой интерес к увиденному на берегу, однако смотрел он строго. «Оно и в новом платье бывает,– думал Иван,– да в старом разуме. Как здесь сложится?» Намыкался за жизнь человек и с осторожностью последнее слово говорил. Да оно и понятно: два раза на худой мост только дурак ногу ставит. А Ивана назвать дураком никак было нельзя.
Рядом со Шкляевым стоял корабельный мастер Яков Шильдс, на знания которого сильно рассчитывал Шелихов. Шильдс был воинским человеком, по выходе в отставку давшим согласие на предложение Шелихова отправиться на новые земли.
– Лес, лес какой! – воскликнул Шильдс, указывая Шкляеву на берег.– К корабельному строительству вполне пригодный.
Шильдс знал, что Иван добрый рудознатец и кузнец, и, как всякий мастер перед другим мастером, имел к нему уважение. Хороший лес был для него залогом хорошего труда, и Шильдс понимал, что эту радость мастер, хотя бы и в ином деле, примет.
– Да, лес куда уж там, – ответил Иван, – хорош...
И хотел было поделиться своими думами (Шильдс нравился Ивану спокойствием и несуетливостью, и он не раз приглядывался к нему за время плаванья через океан), но галиот, убрав паруса, подвалил к причалу. Борт мягко коснулся причальной стенки, и, дрогнув, судно остановилось.
Люди бросились к трапу.
Баранов был счастлив. С галиота сгружали скот, пушки, съестные припасы, книги, железо, канаты, якоря. Но больше обрадовали управителя прибывшие с галиотом люди.
Якова Шильдса он расцеловал, сказав, что теперь– то непременно они начнут на новых землях корабельное дело.
Обняв Ивана Шкляева, пообещал завтра же пристроить в кузне, чтобы начать примериваться к литью металла из местной руды.
Обласкал землепашцев, повел к себе в дом и показал необыкновенные по размерам плоды, произрастающие на острову: репу чуть не в пуд весом, кочаны капусты, которые руками охватить было трудно. Новички дивились чуду, удивленно качали головами.
Обиходив вновь прибывших, Баранов вернулся на причал, заботясь о грузах, и пробыл здесь до вечера, пока все, до последнего гвоздя, не было надежно укрыто в новых пакгаузах, еще сочившихся по стенам смолой.
Вернувшись в дом затемно, Александр Андреевич с удовольствием зажег хорошую свечу (Шелихов специально для него прислал ящик), сел к столу. Свеча горела ровно, без копоти, распространяя мало приметный, но все же ощутимый запах плавящегося воска. Пряный, с горчинкой, запах этот, напомнив о тугом, натужном гуде отягощенной взятком пчелы, как в яве, распахнул перед управителем российское поле, о просторе которого говорят: «Здесь хоть сюда, хоть туда, хоть инаково». Баранов головой тряхнул, потрогал пальцами теплый, живой воск свечи. «Неизбывно,– подумал,– живет в каждом из нас Русь». И, не торопясь, с осторожностью разрезал конверт шелиховского письма, пришедшего с галиотом.
Целый день носил его в кармане камзола, сдерживая нетерпеливое желание немедля узнать, что пишет Григорий Иванович, с тем только, чтобы прочесть спокойно, как сейчас, в тишине и имея время подумать над строчками. Александр Андреевич вытащил из конверта письмо, развернул и, приблизив к свече, начал читать.
После приветов и пожеланий здоровья, Шелихов перечислял посылаемые с галиотом товары и особо подчеркивал, что посылает «классические исторические, математические, моральные, экономические книги» и просит «пустить их в работу». Относительно строительства напоминал он Баранову, что «селения заводить следует сколько можно вкусом и выгодами в строении, дабы сеи селения за город в самом начале ответствовать могли, а не за деревню». Просил строить широкие улицы, большие площади, где со временем «должны были бы воздвигнуты обелиски в честь русских патриотов». «А для входа или выезда,– писал он далее,– след сделать большие крепкие ворота, кои наименовать по приличеству «Русские ворота», «Чугацкие», «Кейнайские» и оные, ежели нужно будет, держать закрытыми, а впускать в них людей или выпускать с докладу вашего. На редутах вкруг города, для бережения новоземельского народа, поставить хотя до двадцати пушек так, чтобы оные во все стороны действовать могли».
Управитель, еще раз перечитав строчку «для бережения новоземельского народа», сложил листы и встал из-за стола. Прошел через комнату, вышел на крыльцо и присел на влажную от опустившегося тумана ступеньку. «Тревожится о нас Григорий Иванович,– подумал благодарно,– вот как пишет: «для бережения».
Баранов прислушался к голосам крепостцы. Он не раз выходил так вот на крыльцо и, сидя на ступеньке, слушал ночную темноту.
Это говорят только, что ночь тиха,– нет, в ней много голосов. И в безветрие, под вызвездившимся небом, наполнена она звуками. В редкие минуты отдыха Баранов, обретя душевный покой, о многом размышлял, и многое ему говорили ночные шорохи, шелесты, шепоты. Сквозь темноту проглядывали свежеобтесанные бревна недавно поставленных изб, и за белизной плах и бревен угадывался для чуткого уха звон топоров, людские голоса, хеканье и выдохи мужиков, рассекающих живую ткань дерева, как ежели бы плахи и бревна в сутолоке и неразберихе таили в себе звуки, но с наступлением ночи, в безмолвии, выплескивали тайну. Не молчала и дорога, текущая меж изб к стенам крепостцы. Нет-нет, в летучем лунном свете та или иная грань на изломе выстилавшего дорогу галечника взблескивала кошачьим глазом, и за неверным взблеском слышался топот множества ног, глухие удары трамбовок, утолачивающих неподатливый камень. Но еще явственнее, различимее угадывались управителем за темневшими скатами крыш людские голоса. Люди говорили со сна, бормотали, вскрикивали, словно рассказывая о пережитом за день. И каждый рассказ отличался от другого. Порой он был труден и даже болезнен, так же как до боли был труден день. В иное время – покоен, уверен, с нотами удовлетворения, как покоен, уверен и успешно завершен был дневной труд. Сегодня в ночном рассказе угадывалась радость. Торжествующие аккорды пели над крышами. В каждом доме был вновь приезжий, и Александр Андреевич угадывал его голос, жадно ловимый новоземельцами.
Баранов ухватился за влажное от росы перильце и, поднявшись, шагнул в двери.
Разбудил его Иван Шкляев.
– Обещано,– сказал,– поутру кузню показать.
– Да, да,– заторопился Баранов,– как же, идем.
Кутаясь со сна в широкий армяк, достававший чуть не до пят, Александр Андреевич вышел под дождь. Глянул на затянутый тучами горизонт, сказал:
– Ничего, через час, два развеется.
Капли дождя били в обращенное к небу лицо, но управитель, помедлив еще мгновение, поглядел внимательно на летящие тучи и повторил:
– Непременно развеет. Нам дождь вовсе ни к чему.– Пояснил Ивану: – За лесом идти надобно.
Шагнул с крыльца. Шкляев, глядя, как управитель бойко шагает по лужам, подумал: «Дельный мужик».
В кузне ковали осадную решетку для главных ворот крепостцы. Дело тонкое, требующее особого умения. Малиновые полосы решетки в горне набирали жар. Двое коняг, обнаженных по пояс, раздували мехи. Над горном снопом вздымались искры, жалили разгоряченных работой людей.
Иван взглянул на полосы, сказал:
– Не пережечь бы. Пожалуй, пора.
Кузнец оборотил к нему освещенное бьющим из горна огнем лицо, но ничего не ответил.
Иван взял стоящий у наковальни молот, взвесил в руке, спросил:
– Нет полегче?
– А чем этот негож? – спросил кузнец.
– Тяжел для такой работы,– ответил Иван.
Кузнец вразвалку шагнул в сторону, вытащил из-за
верстака другой молот. Полегче. С длинной рукоятью.
Шкляев взял его, чуть подкинул, ловко подхватил цепкими пальцами, улыбнулся:
– Хорош.
Кузнец взглянул на него с интересом.
– Давай,– крикнул Иван конягам.
Вымахнув клещами из горна полосу, те подали ее на наковальню. Иван вскинул молот и ударил резко, с оттяжкой. Кузнец заслонился рукой от брызнувших из-под молота искр. Иван безостановочно бил и бил по металлу. Покрикивал только:
– Поворачивай, поворачивай, ребята!
Кузнец, наклонившись к уху Баранова, спросил:
– Уральский? Из демидовских?
– Точно,– ответил Александр Андреевич, не в силах отвести глаз от Ивана.
А тот не работал, играл, молот ходил кругами, и было даже непонятно, как и когда он перехватывает рукоять. Полоса под молотом вытягивалась струной, вздрагивала, вспыхивала огнем и казалось, вот-вот сорвется с наковальни, но, как только малиновое тело полосы, вспучиваясь, отрывалось от черной, блестящей махины наковальни, ее тут же настигал хлесткий удар, и она никла под силой молота.
– Вот это молодец,– ахнул кузнец,– умелец! Да ему цены нет! Александр Андреевич,– он ухватил управителя за локоть,– ты взгляни... Ай-яй-яй! Цены нет, точно!
Лицо Ивана во время работы было необыкновенно.
Работа меняет лица, проявляя на них сущность людскую, и, чтобы судить о человеке, прежде надо взглянуть на него в работе. Пот – великая роса труда – смывает с человеческих лиц лишнее, и промытые черты с очевидностью скажут: кто стоит перед тобой.
– Все! – крикнул наконец он и опустил молот.– В горн! И углей куль!
– Ну, Иван,– развел руки управитель,– ну...
Так же как Иван, обрадовал Баранова корабельный мастер Яков Шильдс.
Человек иного характера, чем Шкляев, Шильдс молча осмотрел новый карбас, заглянул под днище и попросил топор. Всего минуту-то и оглядывал лодью, но, видать, много до того насмотрелся, так как тут же, примерившись к килевому брусу, тюкнул обушком, и брус лопнул. Шильдс поднял спокойные глаза на Баранова, сказал:
– На изломе килевого бруса был сучок. А сие недопустимо. Легкий удар, и карбас погибнет.– Положил топор, достал из кармана большой клетчатый платок, вытер руки.– Подбор лесины для килевого бруса должен быть тщателен.
Шильдс спрятал платок, ткнул пальцем в место слома:
– Работника, подобравшего лесину, наказывать не следует, надобно учить. Сучок был скрыт, и он его не увидел. Распознать сей порок – есть мастерство, и, как всякое мастерство, дается оно трудно. Надо учить,– повторил строго.
Не улыбнулся, не расцвел праздником, как Иван, но видно было, что и это мастер милостью божьей.
В тот же день Кильсей, ходивший с Барановым показывать землепашцам будущие их угодья, вдруг остановил управителя и, насторожившись лицом, сказал:
– Постой, постой,– поднял палец.– Слушай.
Баранов удивленно взглянул на летящие облака.
– Что ты?
– Послушай,– сказал тот,– журавли курлычут. Прощаются. Все. Осень,– качнул головой.– Ах как плачут... Теперь жди ветров, а там и холода придут.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Екатерина играла за большим европейским столом, не жалея козырей, блейфуя и пугая партнеров. Властной рукой она швыряла на зеленое сукно беспроигрышные тузы и российское золото. Императрица готова была любой ценой побить французские карты, на которых было начертано: «свобода», «равенство», «братство». Для этого годилось все. Екатерина не щадила ни своего времени, ни сил своих дипломатов, ни крови российских солдат.
Пламя парижских баррикад так напугало российскую самодержицу, что Екатерина, любившая огонь роскошных каминов Зимнего дворца, вдруг запретила разжигать открытый очаг в царских апартаментах.
Это случилось однажды утром. Императрица, прохаживаясь по кабинету, диктовала фрейлине, только что определенной ко двору, правила поведения. Неожиданно Екатерина замолчала. Юная дева, еще не набравшаяся бойкости у подруг, несмело подняла глаза от бумаги. Екатерина тяжелым взглядом смотрела в огонь. Молчание было тягостно. Императрица забыла о деве, о наставлениях, которым, впрочем, не суждено было никогда осуществиться, так как прелестные груди фрейлины были убедительнее слов и, как вехи, указывали жизненный путь этого очаровательного создания. Какие уж параграфы и экзерсисы!
Однако, как ни глупа была юная прелестница, но она заметила: сквозь краски и пудру, искусно наложенные на лицо Екатерины, проглянули такая глубокая усталость, столь неожиданная отрешенность, что императрица постарела лет на двадцать.
Перо в руках девы мелко-мелко задрожало. Раскрывшиеся от удивления губы сомкнулись.
По лицу самодержицы шли тени. Что она видела в пылающих огнях камина? Ум Екатерины был боек, воображение пылко, судьба необычна.
В Россию Екатерину привезли ребенком. Она старательно молилась православному богу, с настойчивостью учила русский язык, запоминала российские обычаи, пословицы и поговорки и мечтала о троне. Властолюбие копилось в ней, как соки в весенней почке, игрою судеб вознесенной на вершину счастливо освещенной солнцем ветви. Мечты сбылись. Немецкая принцесса была возведена на российский престол, но супруг не спешил разделить с ней власть над великой империей. Однако почка, согретая жаркими свечами собора, где громогласно было возглашено: «...многая л-е-е-е-т-а– а-а...» – проклюнулась.
Пламя камина дышало жаром. Причудливые языки взбрасывались над потрескивающими поленьями, странно переплетались, будя воображение и подсказывая даже и то, о чем не хотелось вспоминать. Возможно, заглядевшись на пламя очага, Екатерина увидела себя торопливо бегущей по саду загородного дворца к заветной решетке, где ждал ее с оседланными лошадьми отчаянный гвардейский офицер. Заговор состоялся, все было решено, продумано до мелочей, следовало протянуть руку и сорвать сладкий плод власти. И она ее протянула. Она простерла навстречу власти две жадные руки и цепко схватилась за поводья заплясавшего под ней коня.
В доме неофита всегда больше икон, чем в доме старого попа, а лучшие охранители порядка – бывшие воры. История знает тому немало примеров. Екатерине хорошо были известны пружины заговоров и переворотов, значение мелькающих теней в задних комнатах царственных покоев, неясных шепотов в ночи, прижатых к губам пальцев и в решительную минуту звяканье шпор в гулких дворцовых переходах. Достаточно было и этого, чтобы не смотреть на пылающие поленья, но русская самодержица видела в огнях камина большее. Она понимала: заговоры и дворцовые перевороты принесут лишь неприятности в царских покоях, а вот то, что происходило в Париже,– угрожает самому существованию монаршего дома. Екатерина в свое время кокетничала с французскими энциклопедистами, ее забавляли некоторые их мысли, обворожительные по форме и чудные восхитительной дерзостью. Беседы в кругу обожателей императрицы... Это было упоительно. Слова... Слова... Самодержица российская с непередаваемым удовольствием ловила обращенные к ней пылкие взгляды не в меру разгоряченных разговорами поклонников. Просветительница на троне... У Екатерины сошлись брови над переносьем. Кто мог предположить, что слова обретут плоть и начнут стрелять пушки?
Царица отвернулась от огня. В глазах юной фрейлины блестели слезы. Она не понимала, что происходит.
– Иди, милое дитя,– сказала Екатерина,– поговорим позже.
Фрейлина низко склонилась перед императрицей, и, хотя Екатерина в эту минуту была в мыслях далека от юной девы, она все же женским взглядом отметила необыкновенно нежный, девственный прыщик на ее тоненькой шейке. Однако самодержица всероссийская вернулась к тревожным думам. «Нет,– подумала она,– у меня достанет сил, власти и золота России, чтобы свернуть шею горластому галльскому петуху».
С этого дня в покоях императрицы топили только голландские печи. Екатерина заметила в разговоре: «В огнях каминов есть нечто мятежное, в то время как тепло голландской печи – сама добропорядочность и покой». Ныне всю энергию самодержица российская отдавала европейским делам. Пронзительные васильковые ее глаза смотрели только на запад. И когда Александр Романович Воронцов – только что вернувшийся после более чем годовой поездки по западным столицам, где он выполнял поручения императрицы,– спросил ее секретаря Безбородко о начинаниях восточных, тот руками замахал.
– Не время... Куда там... Что вы, что вы!
И так непохоже на себя засеменил по навощенному дворцовому паркету... Воронцов, вскинув голову, с удивлением посмотрел вслед Безбородко. Впрочем, глаза Александра Романовича, как всегда, были холодны. Он знал: характер императрицы во многом изменился, она стала резка, категорична, от нее уже не слышали всегдашних шутливых парадоксов, и Безбородко приходилось туго.
* * *
У Шелихова, как Иван Ларионович паи из компании забрал, дело пошло наперекос. Губернатор, как и обещал, с иркутскими купцами разговор имел, но да купец не солдат – ему приказать трудно. Он лапки подожмет, как улита, и в свой домик заползет. А дом его – капитал купецкий.
Генерал купцов не убедил.
– Оно правильно,– говорили иркутские толстосумы на его слова,– оно верно. Надо бы помочь новому делу. Однако...
– Копейка-то трудно по нынешним временам дается. Да-а-а...
Пожимали плечами. Кряхтели. Прятали глаза.
Генерал собирался в другой раз поговорить с купцами, но все было недосуг. Шелихов, выждав, напомнил генералу о его обещании.
– Да, да,– ответил тот,– непременно.– И рукой сделал некий успокоительный жест.
Тем все и закончилось.
Передавали Шелихову, что посмеялся над ним Лебедев-Ласточкин и будто бы сказал:
– Ну, мы их, дураков новоземельских, в косяк собьем да еще и пастуха с кнутом к ним приставим.
– Ладно,– на то ответил Григорий Иванович,– Ивану Андреевичу тоже повеселиться надо.– И хотел было улыбнуться, но улыбки не вышло.
За последний год сдал Шелихов: еще бы – все в дороге. Лицо стало нездоровым. Под глазами повисли мешки.
Забот было много.
Мотался из Иркутска в Питербурх, Москву, Курск, Тобольск, сводя концы с концами. То там, то здесь перехватывал деньжонки, бросал, как и прежде не жалея, в дело, но случайные деньги горели, как в костре. Одно выручало: попервах, как Голиков паи взял, Шелихов отправил три галиота на новые земли, и тем новоземельцы пока обходились. Но подходило время новой посылки, а на то требовался капитал.
Ныне Шелихов приехал в Москву, надеялся здесь договориться с купцами. Когда к Москве подъезжал и объявились у окоема городские огни, рука у Григория Ивановича было поползла перекреститься. «Помоги,– хотелось попросить,– и выручи». Но Шелихов одернул себя: «Что я – милостыню собираю? Эх ты... До чего дошло». Сжал до боли пальцы в кулак.
Остановился на Варварке, у родственника, постоялые дворы обрыдли, хотелось домашнего тепла. Встретили его радушно, и он хорошо, как давно не случалось, выспавшись, рано поутру вышел из дома. Коней не попросил, все, с кем повстречаться хотел, были рядом, рукой подать.
Варварка – место на Москве старое. Многое повидала. Несчастного Бориса Годунова знала, глаза безумного Гришки Отрепьева ее оглядывали. Михаила Романова, первого в царской династии, еще несмышленым мальчонкой сюда привезли. На подворье родовое. Здесь же оно стояло, на Варварке. Юный отрок несмело выглядывал из слепенького оконца на сгоревшую Москву, и тоскливо было у него на душе, неуютно, как неуютно было в ту смутную пору на всей разоренной Руси.
Шелихов, оглядываясь, стоял на крыльце. Пахло калачами. В московских булочных поутру пекли калачи, и над городом стоял сытный, плотный, хоть ножом режь, хлебный дух.
Ударили колокола церкви юрода Максима, что, не боясь смерти, кричал Грозному царю о кровавой жестокости, нежно и тонко отозвались знаменитые певучестью колокола церкви Анны в Углу и мощно, сильно пробил слышный издалека колокол церкви Дмитрия Солунского. Да... Древнее было место Варварка. На Москве постарше и сыскать, пожалуй, трудно.
К крыльцу подкатил возок. Нетерпеливо отбросив кожаный фартук, полез из возка навстречу Шелихову Евстрат Иванович Деларов. Он с полгода как вернулся в Москву, передав управление на новых землях Баранову. Евстрат Иванович все хворал после того, как помял его медведь, но не встретиться с Шелиховым не мог, да к тому же договорились они, что сведет он Григория Ивановича с московским знатным купчиной, у которого Шелихов надеялся раздобыть деньги.
На лице у Евстрата Ивановича была улыбка.
Шелихов спустился с крыльца, ступил на мостовую. Евстрат Иванович махнул рукой мужику на облучке – отъезжай-де, дойдем пеше.
Каменные, со стенами в метр толщиной, амбары знаменитого на Москве купчищи-миллионщика Нила Вахромеевича Яковлева стояли рядом, в кривых переулках Никольской.
Нил Вахромеевич был купец старого закала. Зимой и летом, несмотря на погоду и новомодные веяния, ходил в длинном, клюквенного цвета, армяке, в старомосковской шапке колпаком, шумными торгами и ярмарками пренебрегал, сидел в полутемном амбаре при свече, но знал о том, где и как копейку урвать лучше многих. На Москве, прежде чем цену за товар спросить в случае большой сделки, говорили: «А что Нил Вахромеевич? У него были? Он как?»
Правда, Нил Вахромеевич далеко не с каждым разговоры вел. Однако известна была Евстрату Ивановичу одна особенность купца, и о ней он Шелихову сказал. Нил Вахромеевич иностранцев не терпел. Всех называл французами, и слово это было у него непременно ругательным. Свирепо стоял за русскую торговорили не скрывая – чудак. Другие задумывались, от французов одна беда и поруха для российского купечества. Врочем, считал – все обойдется. И когда прижимали его к стенке, пытая, отчего он так думает, Нил Вахромеевич говорил: