Текст книги "За волной - край света"
Автор книги: Юрий Федоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Вот так – не получился разговор.
Григорий Иванович сомневаться сомневался, но все же верил в Лебедева. Иван Андреевич в делах был дерзкий, с жесткой хваткой. Оборотист.
– Да ты, Иван Андреевич, в рубашке родился,– сказал еще более напористо,– дашь деньги – и за тобой другие пойдут.
Лебедев покашлял в кулак и в другой раз посвистал соловью. Сказал, глядя в упор на гостя:
– Это только говорят, Гришенька, что человек в рубашке родится. Нет. На свет все голенькие производятся. И уж от человека зависит – оставаться ему голеньким всю жизнь или рубашку он на плечи обретет. Так-то.
Помолчали. И каждый, глаз не поднимая, думал о своем.
«Щелкнул меня по носу старик,– встало в мыслях у Шелихова,– да оно бы черт с ним. Дело, дело горит».
Лебедев, ероша бороду, соображал иное: «Ну, что скажешь, Гриша? Припекло тебя, вижу, припекло... Давай выкладывай, послушаем дальше».
Григорий Иванович, охолаживая себя, желваки катнул на скулах.
За окном – бом, бом, бом – поплыл колокольный звон. И тут же, вторя первому колоколу, ударило дальше – бом, бом, бом... И в третьем месте заговорило – бом, бом, бом... Церквями Охотск был богат. Звонили к вечерне.
Иван Андреевич поднялся из-за стола, степенно перекрестился. Пальцы прижимал к груди крепко. Сел. Мысль у него родилась тайная. Купецкие дела всегда черт варил. Мешал, мешал в ступе да подсыпал, подсыпал что позлее и круче.
– Ну, а каков совет будет? – спросил Шелихов. Увидел – не уговорить купца. То, что испугался Иван Андреевич,– не верил, но и понять его мыслей не мог. А то, что за говореными словами дума есть – угадал.
– Совет? Постой.
Иван Андреевич сказал домашнему человеку:
– Пойди позови приказчика.– Оборотился к Шелихову: – Есть у меня один. Ты его не знаешь. Из столичных. Сейчас много люду разного в Охотск понаехало. Из бывших чиновников. Хлюст, но боек, ох боек. Поможет. Да ты пей чаек, пей!
Чашку подсунул. Пальцами, которые только-только к груди прижимал, на краю стола поиграл, словно бы добирался до чего-то, ухватить хотел, но оно не давалось. Пальцы шевелились, подергивались, царапали не по-стариковски крепкими ногтями по скатерти.
«А ведь старик-то лабазы мои обсчитывает,– неожиданно подумал Шелихов,– точно пальцами бумажки слюнит... Ах ты...– И тут сама собой выскочила у него в мыслях поговорка: «С медведем дружись, а за топор держись».
Лебедев, словно угадав, о чем подумал Григорий Иванович, пальцы унял. Ладошки ровненько на скатерть положил. Сказал приветливо:
– Вареньица сладкого откушай.
В комнате было жарко натоплено, свистал соловей, самовар уютно пар пускал, но в груди у Григория Ивановича холодной стынью наливалась тревога. На Кадьяке, да и не только на Кадьяке, а и в Кенаях, и по другим новым местам ждали хлеб, а он лежит в Охотске. Торопиться, торопиться надобно было изо всех сил, а как торопиться? Одно только колесо и могло укатить в таком разе – деньги.
Приказчик вбежал в комнату на вертких ножках. Переступил через порог и поклонился низко. И все по чину: сначала иконам в красном углу, затем хозяину и только после гостю. Лицо умильное и словно маслом смазано. Глаза ликующие. Сюртучок на нем пестренький, столичный, но потертый местами, туфли с пряжкой медной. Ножкой приказчик шаркнул. Согнулся привычно. Спина у человека была гибкая. Одним словом, столичным духом от него пахнуло. Помнил, помнил Шелихов, как чиновники в столице кланяются. Умельцы. Другой так изогнется, так шею гибко наклонит, так плечами нырнет – ну, скажешь, этот уж точно начальство чтит или даже, более того,– любит и бдит за начальников своих. Таких здесь не видел еще Григорий Иванович. Ан вон появились.
– Да ты подойди,– сказал Иван Андреевич приказчику,– подойди ближе. Чайку откушай. А ежели хоть – и водочки отпробуй!
Приказчик лицом скис. Сказал скромно:
– Оно бы и в самый раз, и неплохо.– И вроде застеснялся своей смелости. Добавил в оправдание: – Она-то, горькая, для здоровья пользительна.– И опять застеснялся. Глаза сморгнули. Лицо страдательную фигуру изобразило: в кулачок собралось и морщинки по нему побежали.
– Знаю,– протянул Иван Андреевич с сомнением, но велел водку подать.
Столичный водку пил, как голубь росу. Головенку закинул, горлышком поиграл и только после того напиток пустил внутрь. Стало видно, что человек бывалый. Так-то пивать водицу сею учиться надобно долго.
Ладошкой приказчик помахал на себя, утер губы и взглянул на Лебедева.
– Слушаю,– сказал враз просветлевшим голосом. Щеки у него заалели.
– Да вот деньги нужны купцу,– сказал Иван Андреевич и показал на Шелихова.
Приказчик живо к гостю оборотился. Глаз едучий до затылка, казалось, Шелихова пронзил.
– Григорию Ивановичу?– развел руками.– Деньги? Вот задача... Да ему кто откажет? – Изумление лицом выразил. Подлинно изумился или к тому вид сделал – неведомо.
Иван Андреевич неловкость почувствовал. Сурово поджал губы, сказал со злинкой:
– Ты не балабонь чего непопадя. Говорят тебе, деньги нужны – значит, нужны. Ответствуй по делу.
Столичный изогнулся.
– Что ж ответствовать? Где деньги в Охотске берут – Григорий Иванович и сам небось знают,– хихикнул.– Под процентик такому купцу завсегда дадут.—
И руку протянул к рюмке. Несмело так, будто боясь: по руке не шлепнут ли.
Лебедев, как великую тяжесть, графин приподнял. Набултыхал в рюмку без всякого удовольствия.
– Не много для здоровья-то будет,– спросил,– а?
– Нет, нет,– звякнул тонким голоском приказчик,– мы по сырому климату в Питербурхе к этому очень привычны.– А? Под процентик, говорю, взять можно.
Иван Андреевич ничего не ответил, и столичный все уразумел. Запел не хуже соловья на окошке:
– На слово-то теперь и поп не верит. Расписочка надобна. А о проценте можно поговорить. Сумма небось солидная требуется. Ну и попросим процентик поубавить. Это можно, расстараемся. Можно.
«Так,– подумал Григорий Иванович,– вот, значит, куда меня ведут». И, наваливаясь широкой грудью на стол, приблизил лицо к Лебедеву.
Столичный на краю стола смолк, как подавился.
– Иван Андреевич,– сказал с твердостью Шелихов,– а промашку ты не даешь? Что ж под долги меня толкаешь? Ты ведь компаньон. Компания от долгов-то потеряет много.
– А я и паи у компании возьму,– сказал Лебедев. Глаза его из-под бровей выглянули.– Приметь – возьму. Не святой я, прости господи, и цепи на шею мне ни к чему. Грехов много, в святые все одно не выйду. Это вы с Голиковым в святые рветесь. Конец компании. Конец! – Улыбка сломала губы в бороде у купца. Глаза смотрели в упор, с насмешкой.– Мне медали, как вам с Голиковым, царица не дает, да и не нужны они мне. Мы люди простые, нам денежки надобны. Оттого-то по чужим домам не ходим и не просим. Так-то вот. И запомни, как бывшему компаньону говорю: на весь мир пирог не спечешь.– Зло трепетнул ноздрями. Даже сморгнул от гнева.
Шелихов изумился: «Откуда лютость такая? Отчего уж так ненавистна ему компания? Царские медали, шпажонки жалкие? Нет – сказал себе – это не то. Здесь другое, но что?» Да так ответа и не нашел. Встал из-за стола, громыхнул стулом:
– Ну, гляди, Иван Андреевич, может, пожалеешь.– Более говорить было не о чем.
Шелихов шагнул к дверям и вышел. Каблуки бортфортов четко простучали через сени, затихли на ступеньках крыльца.
Иван Андреевич, вслушиваясь в стук каблуков, стоял молча. А когда смолкли шаги, вдруг поднял руку и ухватил себя за бороду.
Столичный смотрел во все глаза.
Иван Андреевич растрепал дремучий волос, но тут же, огладив бороду, сказал:
– Ты к этим-то, что денежки в рост дают,– добеги. Гришка к ним придет. Другой дороги у него нет. Подумаем.– Лицо у Ивана Андреевича пошло пятнами. Кровь, видать, взыграла. Разволновался купец.
Приказчик согнулся низко.
Шелихов сбежал с крыльца. Лицо горело, словно нахлестали его. Под каблуком хрустнул ледок. И пока шагал по двору, все трещало и трещало под ногами, словно кто хохотал вслед, сухо кашлял, перхал горлом, давясь издевкой.
У ворот Шелихов остановился, оглянулся.
Дом Ивана Андреевича горбился цепным псом. В окнах горело солнце. И показалось Григорию Ивановичу, что пылающие в закатных лучах стекла – как зубы разверстой в бешеном лае пасти. Боль и обида комом стали в горле.
Так началась долгая тяжба.
* * *
На Кадьяке ожидали галиот. Весть давно получили, что он придет, но галиота не было. Проходили назначенные сроки, к ним прибавляли дни на случай, но проходило и это время. Горизонт был пустынен, только чайки ломали над морем крылья. Тоскливо кричали, как кричат они всегда, когда ждут и никак не дождутся на берегу прихода судна. А над островом ветер гнал тяжелые тучи, и надо было ожидать – вот-вот сорвется снег. Тучи шли низко, цеплялись рваными космами за прибрежные утесы, падали на море крутящимися воронками, говоря с очевидностью: подступают осенние свирепые шторма. Какой уж галиот? При такой погоде никакому галиоту не прийти. Но подумать так – не то уж что сказать – никто не смел. Скрепя души, люди помалкивали до времени.
По приказу Евстрата Ивановича Деларова – управителя американских земель Северо-Восточной кампании – ватажников на сторожевой башне подменяли трижды в день. Надеялись – свежим глазом смотреть будут острее и небось выглядят в измятом непогодью море долгожданные паруса.
Но и это не помогло.
Море свирепо било в берег, метался над крепостцой срываемый с труб горький рыжий дымок, и мутно становилось на душе у ватажника, глядевшего с высоты сторожевой башни в пустынный морской простор. Ох мутно... Ни один в затылке поскреб изломанными ногтями.
Деларов велел на щебенистом утесе, поднявшемся над Трехсвятительной бухтой, по ночам жечь смолье. Резкий ветер, как мехи, раздувал костер, пламя вскидывалось к тучам, моталось, плясало багровыми отблесками на волнах неспокойной бухты. Приникнув в ночи к темному берегу, крепостца ждала: вот в следующий миг с моря ударит пушка подходящего галиота. Люди спали вполглаза. Но над крышами только свистел ветер. Неуютно, надсадно, зло. Похохатывал с кривой усмешкой: «Хе-хе-хе, ребята, надую, надую я вам беду-у-у...» Только так и понимался разбойный этот свист. Без хлеба зима была страшна.
Евстрат Иванович людей бодрил, но и сам ночами спал плохо. Сон обходил его, как песец охотника в тундре. Задремлет старик и тут же, словно от толчка, проснется. «Ай пушка ударила?» Но нет. То сердце бьется. Да так нехорошо, неровно. А ветер воет над избами, рвет дерн, которым ватажники обкладывали крыши, остерегаясь пожаров. Не приведи господь ждать в такую ночь. Да еще ждать человеку, годами нагруженному. Ночью старому тяжелее, чем молодому. У молодого за душой немного, а старому есть о чем подумать, пожалеть, рассудить, когда сон не идет. А он не идет к старикам, и мысли текут, текут по известным только им путям, и глаза выглядывают в темноте странные лица, может встречавшиеся, а может не встречавшиеся за долгую жизнь, но все одно – покоя нет.
Проснувшись, Евстрат Иванович нашарил неверной рукой кресало, высек искру, разживил трут и вздул фонарь. Постоял, настороженно прислушиваясь. Но нет и нет. Ветер, только ветер.
Печь погасла.
Деларов разворошил угли. Из темной осыпающейся золы выглянул теплый глазок. Евстрат Иванович корявыми пальцами уложил на угли сухие лучинки. Подождал. Из-под лучин выбился язычок пламени, и огонь ровно и сильно обнял сухое дерево. Пламя загудело, разгоняя невеселые мысли.
Деларов сел на чурбак возле печи и задумался. Лицо его высветилось светом, который озаряет человека, глубоко заглянувшего в душу. Ничто не меняется в чертах лица. Они остаются такими же, но только проступают резче, отчетливее и полнее, явственнее выказывают натуру.
Еще с весны Деларов договорился с Шелиховым, что сдаст управление над землями. Он свое сделал. Его не в чем было упрекнуть кампании. Да и перед собой был чист. Здесь все давалось трудно, и он устал, как может устать человек от непосильной тяжести.
Каждая зима на новых землях была испытанием. Евстрат Иванович знал суровые сибирские зимы, но и самая жестокая зима на матерой земле не в пример была островной. Избы в крепостце, хотя и строенные добро, промерзали насквозь, наледь держалась в углах и при пылающих во все дни печах. Но морозы были не самым большим злом.
Ветры изнуряли сильнее и злей. Ветры разваливали крыши изб, заносили крепостцу выше стен снежными заметями и ревели, выматывая душу и у самых крепких. Ветры бились о стены, плакали, ухали, и на миг не давая забыть о родной избе на далекой земле, где расцветает по весне черемуха, где девки поют у околицы и где ждут тебя который уже год, все высматривая на дороге. Ветры кричали, жаловались, вопили, и иной, зажав ладонями уши, валился на топчан, побелев глазами и стиснув зубы.
Ветры были проклятием здешних мест.
Незаметно, исподволь рождались они. Тишь над островом. Небо ясное. Но вот чуть качнуло ветви талины, тронуло рябью гладкую поверхность бухты, заплескались паруса байдар, и торопись, спеши, сбиваясь с ног, убрать паруса, принайтовить на берегу все, что может быть снесено, так как в следующий миг упадет с ясного неба вихрь и закружится, запляшет, завоет неудержимый тайфун.
Зимой было еще страшней.
Ослепительно сверкают снега, обжигая глаза, неподвижен воздух, но вот побежала, заиграла в солнечных лучах игольчатыми брызгами пороша, завихрилась заметью, и не мешкая ложись лицом вниз под корягу, под утес ли, ежели тебя вдали от жилья застала непогодь, хоронись за плотной дверью в избе – началась пурга. И будет ли она метаться над островом неделю или две – никто не ведает. Так же как никто не ведает – останется ли после нее живым или нет.
Но для того чтобы хотя и вот так вот в холода и пурги просидеть за стенами изб, надо было в путину рыбы запасти на долгие дни зимы. Рыба была всем для ватажников. Ее солили, вялили, варили, жарили, ею кормили собак, она была приманкой в капканах, жиром рыбы освещали избы.
В путину люди выматывались до предела.
В море рыбы много. В такое и поверить трудно: косяки шли стеной, упирались в берег, и по рыбе пешком можно было идти. Но рыбу нужно было поднять сетями, распластать, засолить, закатать в бочки. Путина была коротка на острову. Лосось подходил разом, и ни дня, ни ночи никто не знал.
Евстрат Иванович в свете печи взглянул на руки. Роговой наволочью бугрились на ладонях набитые на веслах мозоли, белыми стебками прохватывали руки шрамы. Тоже – путина. Пластал рыбу – и от усталости, от пригибающей плечи слабости нет-нет, а порол руки ножом. Нож привычно ходил в пальцах, но вот и до живого доставал. А в рану соль. Как уберечься? По локти в соли изо дня в день. Соль рану ест. И язвы такие заживали долго. А Деларову, не в пример другим, меньше доставалось на путине. У него, помимо рыбы, было много забот. Рыба – так, в минуту легкую. На берегу, на ветерке, под ласковым солнцем постоять. Забава. Не больше. Ватажники же по суткам ломались на веслах, у сетей, в кровь, до живой кости, сбивали ноги на острых прибрежных камнях. Хоть ползи, а двигай. Да они и ползли. Сети-то поднять надо, и за тебя никто этого не сделает.
Но, как ни трудна путина, а все одно – праздник для ватажников. Веселая осенняя пора. Хороша рыба, живое серебро, литой, как жакан на медведя, пудовый лосось.
Главным трудом был морской зверь.
Богата шкура кота морского. Нет мягче, шелковистее, теплее ее. Искрами играет густой мех. Денег больших стоит кот. С тощим карманом и не подступайся. Когда о таком мехе речь заходит – глаза купца загораются нехорошим огнем.
Но кота непросто взять.
Евстрат Иванович поправил огонь в печи. Бросил кочергу. Металл звякнул глухо. Деларов знал, как берут кота. До зверя необыкновенного вначале доплыть надо через суровое море, и уж это многого стоит. Не один из команды,– зашитый в холстину, с ядром в ногах – уйдет в неласковую морскую волну. Только брызги вскинутся да чайки прокричат над ним, а крест поставить негде.
Раздирая, калеча тело о скалы, зверя выследить надо. А он сторожек и места для лежки выискивает тайные. Ну а как найдешь да возьмешь зверя – шкуру выделать подлежит. Вымочить во многих водах, травах, во многом коренье, вымездрить, выкатать, выдержать долгие месяцы в холе, и только тогда мех зрелость наберет и поспеет. Он и дорог, потому как труда в нем не сосчитать. Добытчики с промысла Идут, знай – все отдали. Шатает человека, и он, коли доберется до жилья, упадет, и, пока не отлежится, не тронь его. Пустое. Вымотался. Так и лошадь не загоняют. Сдохнет животина. А человек выдюживал.
Но и не это сутулило плечи Евстрату Ивановичу. Работа, как ни тяжка, а выполнить ее можно, коли желание к тому есть. Заботило другое.
Деларов вновь прислушался. Приподнялся, вытянулся у печи. Насторожился лицом и дыхание задержал. Ах, как хотелось услышать выстрел с моря. Но нет, желанного сигнала не было. Все тот же сумасшедший ветер гулял над Кадьяком. Евстрат Иванович коснулся лица и, словно умывая, прошелся по нему ладонью. Крепко взялся пальцами за подбородок да так и застыл. Задумался.
Опасность грозила самому существованию русских поселений на новых землях.
Когда Евстрат Иванович вступил в управление американскими поселениями Северо-Восточной кампании, многажды замечены были подходившие к российским владениям корабли под испанским флагом. Приходили они с юга, но, казалось, к берегам не приставали, а, едва показав паруса, исчезали за горизонтом. Словно бы их и не было, и это только утомленным глазам помнились белые паруса в слепящей дали океана.
Однажды, однако, на рассвете, крепостцу разбудила пушечная пальба. Два фрегата, без флагов на мачтах, приблизившись на выстрел, ударили залпом по крепостце. Щепа полетела от деревянных стен. Люди со сна в чем есть бросились на башни.
Фрегаты стояли бортами к острову, и из боевых люков с удивительной для ватажников частотой вырывались слепящие полотнища пламени. Но видно, волна мешала прицельному огню пиратов. Только первый залп накрыл крепостцу. Ядрами были разворочены сторожевая башня и стена у ворот, в двух местах. Последующие залпы ударили с недолетом. Ядра разорвались у рва, не принеся крепостце больших повреждений.
На одном из пиратских фрегатов попытались было взять ветер и подойти поближе, но, видимо, капитана испугала прибойная волна, а может, показалось слишком опасным почти в упор встать под выстрелы русских? Матросы ссыпались с вант.
Отбились легко.
Иркутский пушкарь Иннокентий Карташев каленым ядром сбил у фрегата грот-мачту. В подзорную трубку Деларов увидел, как засуетились на палубе пираты, подняли оставшиеся паруса и кое-как, галсами, преодолевая ветер и волну, пошли от острова в море.
Иннокентий шапку сорвал, швырнул оземь.
– А? – крикнул.– Взяли? То-то же!
Молодец был пушкарь. Молодец – что сказать? Но Евстрат Иванович понял: у пиратов и пушки мощней, и пушкари они нехудые. Башню разворотило так, что бревна торчали расщепленными обломками. Крепостца ядра такого веса держала плохо.
С тех пор Деларов строго-настрого приказал: тревогой поднимать крепостцу, едва увидят на море суда.
Это было как наваждение. Тревожно загудит сторожевой колокол, упадут боевые люки на башнях, ватажники выкатят пушки на выстрел, а корабли помаячат у горизонта и уйдут.
И так и раз, и другой, и третий.
Потом корабли ушли, казалось, навсегда. Однако позже стало известно, что испанцы подтолкнули индейцев напасть на малую русскую крепостцу на материке, в Кенаях. Индейцы крепостцу сожгли. Евстрат Иванович с большими трудами восстановил разрушенные стены. Поставили новые башни, углубили ров, но беспокойство осталось.
Год назад испанцы спалили британское поселение у мыса Нутка. Британцев вывели к берегу и расстреляли. Евстрат Иванович тогда же получил весть от мирных индейцев, что испанский капитан говорил: «Побережье Америки от Берингова пролива до мыса Горн находится под скипетром короля испанского».
Вот так и не иначе.
Деларов ногтем поскреб щеку, прищурил глаза на огонь. Бойкое пламя слизывало корчившуюся бересту с поленьев. Береста сворачивалась в огненные кольца.
Ныне была получена новая весть. В Кенаи пришел «Меркурий» – корабль под шведским флагом с четырнадцатью пушками на борту. Командовал им капитан Кокс – старый пират, давно известный на побережье. Кокс похвалялся разрушить русские поселения на островах и идти даже до Петропавловского порта.
Тогда же Деларов проверил боевой запас. Спустился в пороховой погреб, пересчитал бочонки с боевым зельем. Поцыкал сквозь зубы. Повешенный на крюк фонарь освещал лицо управителя. Суровые морщины прорезали лоб Деларова, губы сжались жестко. Пороху оставалось едва-едва на один бой, а нужно было ждать, что Кокс вскоре объявится у стен крепостцы. Нет, благодушествовать было никак нельзя.
Евстрат Иванович снял фонарь с крюка и, не оглядываясь, вышел из погреба. Подумал: «Плохо дело». Но о том никому не сказал. Не хотел тревожить до времени. Однако с той поры обошел стены крепостцы, проверил, крепки ли башни – не дай бог подгнили,– осмотрел пушки. А с караульных спрашивал куда как строго. Шли дни, пират пока знать о себе не давал. Над морем только чайки вились.
Деларов поднялся от очага, толкнул дверь.
На сером предрассветном небе черной тенью рисовалась сторожевая башня. Дом управителя стоял напротив ворот в крепостцу. Евстрат Иванович вгляделся в серый сумрак. Увидел: на башне – никого. «Неужто спят? – кольнуло тревожно.– Башки посрываю!» Захлопнул дверь за собой и, оскальзываясь на мокром, побежал через площадь. У подножья башни еще раз глянул вверх.
Над черным обрезом стены маячила голова сторожевого.
С башни окликнули:
– Эй, кто там?
Деларов остановился. Тревога отлегла от сердца.
– Кто, кто там? – крикнули с башни зло. – Отвечай.
Деларов понял: «Сейчас пальнут».
Поспешно ответил:
– Я! Не признали?
Над обрезом стены маячило уже две головы, вглядываясь в тень.
Нет, не спали на башне. Погрешил с оговором управитель.
Деларов застучал каблуками по широким плахам лестницы.
Лестница была крута. Евстрат Иванович задохнулся, взбежав наверх. Из сбитого из крепких сосновых бревен лаза глянули на него два лица.
– А-а-а, Евстрат Иванович,– облегченно прогудел старший из сторожевых. Был он из первых ватажников, что пришли на Кадьяк с Шелиховым.– Давай,– сказал отсыревшим на ветру голосом – подсоблю.
И, крепко ухватив управителя за руку, помог взобраться на боевую площадку.
Площадка была невелика. Здесь стояли пушка, посвечивая в просыпающемся свете утра крутым начищенным медным боком, и подзорная трубка на треноге.
– Ты, Кондратий? – одергивая полы тулупчика, узнал Деларов.– Ежели бы ведал, кто на башне,– не пришел.
Кондратий показал в улыбке зубы:
– Ничего, молодые тоже сторожки,– ответил добродушно, хотя видно было, что мужик продрог. Лицо было тёмным, губы стянуло.– Вот Осип,– он ткнул второго сторожевого в бок,– все долдонит: сюда погляди, дядя Кондратий, да сюда погляди. Глазастый.
Осип, рукавом армяка утерев лицо, промолчал.
С моря тянуло влажным, знобящим предутренним туманом. Горизонта не было видно, только серая наволочь клубилась над бухтой. Тяжко из непроглядной мути вздыхали волны. Чаек не было слышно. Еще не встали на крыло. Качались где-то на волнах серыми комками.
Деларов подошел к краю боевой площадки, оперся руками о сырое корье предела и, подавшись вперед, в который уже раз прислушался. Плечи поднял, словно еще на шаг хотел ступить ближе к морю. «Ну,– подумал с надеждой,– может, выстрел грянет из тумана и объявится галиот?» Но в ответ только ровно и безучастно рокотало море.
– Ждешь, Евстрат Иванович? – все поняв, участливо спросил Кондратий.
Деларов оглянулся через плечо.
Лицо Кондратия белело бледным пятном в тени нависавшего шатром верха башни.
– Сам по всей ночи маюсь,– сказал тот,– сейчас не придет, и ждать нечего. Шторма раскачают воду.
«Это точно,– отвернувшись, подумал Евстрат Иванович,– а как быть-то? Кокс нагрянет – чем отбиваться? Топорами?»
– Придет,– сказал сквозь зубы,– должен прийти! – и ударил кулаком по влажной лесине.
– Дай-то бог,– поддержал Кондратий,– дай-то бог.
Поежился неуютно под армяком, плечами повел,
надвинул на глаза шапку. Потянуло сырым, а мужик за ночь и так нахолодался.
Но ни в тот день, ни в другой и ни в третий галиот не пришел.
Шторма все ближе и ближе подступали к Кадьяку.
Остров, окруженный белой, пенной прибойной волной, горбился над океаном черной громадой. Иззубренные утесами берега стыли на ветру и, казалось, сами ждали и выглядывали паруса в туманной дали.
* * *
Ивана Ларионовича Голикова принимал вновь назначенный иркутским и колыванским губернатором генерал Пиль. Голиков знал: от этой встречи многое будет зависеть в делах кампании, и шибко волновался. Да и было от чего волноваться. Разное говорили о кампании. Год-два назад завидовали. Не тут, так там можно было услышать: «Ишь как шагают. О кампании уже и в Питербурхе известно. Царица и шпаги и медали выдала. Широко, широко заводят купцы».
Ныне разговоры были иные. И зверя-де на островах выбили, и меха сбывать негде, и народ-де засомневался и к земле Америке идти не хочет. Все сходилось к одному: были, были времена хорошие у кампании, да прошли. Отпел соловей. Отцвела черемуха. И доброхоты, словно сговорившись, и предупреждали, и предостерегали, и удерживали: «Мил человек, Иван Ларионович, да мы тебе добра желаем. Брось, брось, не туда тянешь». Да еще с состраданием, с жалостью в голосе: «Вовсе пропадешь». А вслед с недоброй усмешкой: «Спекся Голиков!»
И эдак довольно советчик дремучую бороду разгребет. Нет, доброта пока не про людей писана.
Более другого говорили, что в Питербурхе на Северо-Восточную кампанию теперь, не в пример прошлому, смотрят косо и никому-де она не нужна. Так, прыгает Гришка Шелихов, да вот Голикова за собой тянет. А тот, по недомыслию конечно, тащится за ним.
«А к чему,– спросит иной,– дело-то, дело в разор пришло. Тележка под горку покатилась. Да-а-а...»
Говорили вслух, не таясь. А в коммерции такое плохо. Ох как плохо – что девке ворота дегтем вымазать. Кто пойдет к купцу, имя которого по углам треплют. «Знать,– скажут,– товарец у него с гнильцой. Народ брехать не станет, что язык-то попусту ломать?»
Иван Ларионович все это, конечно, слышал.
Раньше-то, на его характер, ежели бы слово сказали поперек компании? Ну... Закричал, ногами затопал. А теперь молчал. Болело у него сердце, нет ли – неведомо. Молчал, и все. Не возражал, нет – а так: послушает иного доброхота, и в сторону. Может, думал: «Молва что волна – накатится да уйдет». Может, по-иному как соображал. Кто знает? Приметно было только, что после таких разговоров глаза у него нехорошо вспыхивали. Лицо темнело.
За последний год Голиков во многом изменился. То, что бороду сбрил и от того, изумившись до крайности, жена о стенку зашиблась,– было мелочью. Как в Охотске посидел, вдохнул соленого ветра, поверил, что за новые земли и впрямь зацепиться можно,– переродился. Так случается: сидит, сидит человек в лабазе вонючем, гнет спину, а может, ему положено разогнуться да шагать по приволью, траву мять каблуками и хватать руками голубой окоем, как коня за гриву. Хоп! И на спину длинногривому. Каблуками в бока, и – вперед! Только ветер лицо режет, перехватывает дыхание, копыта звенят, и глаза, налитые восторгом, в половину лица. Иван Ларионович из тех, видно, был, кто разогнулся, и уже не лабаз, но широта потребна ему стала, размах, воля. Но о том разве скажешь купчишкам? А ежели и скажешь – поверят ли? Сомнительно. Скорее, посмеются: бывало-де, все бывало, да возвращалось на круги своя. Вот то-то и оно...
Иван Ларионович подобрался, лабазный жирок растряс, жилистый стал, угластый, недобрый. И веяло от него непонятной многим, да и неприметной ранее в нем, разящей силой. Есть такое в людях. Он еще и пальцем не шевельнул, а ты понимаешь: этого не тронь, его задевать нельзя, опасно. Сдачи даст. Да еще как. Обойди, в крайнем случае, но не тронь. Отчего такое? Думать надо, силы этой всю жизнь люди набираются, а она у них, наверное сказать можно, была непроста. Эти молодцы редко словами сорят. Все больше молча делают свое. Но ты в глаза такому загляни – и, думаю, поймешь, с какого конца пироги он ест.
Накануне визита к губернатору был у Голикова гость. Сидели за столом. Гость, глядя, что Иван Ларионович и куска с тарелки не взял, сказал:
– Ишь как тебя...– и не договорил.
Голиков бросил со звоном вилку. Посидел, зло царапая ногтем заметную только ему нитку на скатерти. Наконец сказал, морщась:
– Оно, конечно, за чужой щекой зуб не болит.
Больше разговора не было.
Однако, несмотря на опасения, генерал встретил Голикова до неожиданности приветливо.
– Уведомлен, уведомлен,– сказал бодро,– о полезной деятельности компании вашей любезным Федором Федоровичем Рябовым. Вот имею послание.– И, взглянув на купца добро, встряхнул листиками:– Федор Федорович лестно отзывается о службе вашей и Григория Ивановича Шелихова на пользу отечеству.
Генерал с должным уважением, как бумагу важную, положил на стол письмо Федора Федоровича. На плече у губернатора державно, золотом полыхнул погон.
Голиков другого ждал. Не лаю, нет, но чиновничьей напыщенности, сухости начальственной, а здесь и голос, и взгляд, да и вся повадка генерала выдавали доброжелательство.
Иван Ларионович пальцы сцепил за спиной до хруста. Слова-то подготовил для встречи злые, напористые и сейчас соображал: как и что говорить? Все не те слова с языка просились.
Генерал – неведомо как понимая затянувшееся молчание – вышагнул из-за стола:
– Рад, рад, что пришли. Давно жду.
В мыслях у Голикова мелькнул вчерашний разговор с гостем. Тот рассказал, что накануне в город Заморскими воротами вошел медведь. Прошел вдоль палисада и вышел в Мельничные ворота. Гость, наклонившись к столу, шепнул: «Говорят, то к беде, и тебе разговор с генералом резон есть отложить». И рожу такую состроил, что иному бы и страшно стало.
«Нет,– подумал Иван Ларионович,– купцы наши вовсе, видать, обалдели». Но это про себя, а генералу ответил:
– Да, да... Федор Федорович дела наши знает.
Генерал любезно показал на стоящие поодаль от стола кресла. Но сам не сел, а, остановившись посреди кабинета, покачался на каблуках скрипливых ботфортов и с тем же приветливым лицом сказал:
– Знатно, знатно. Для России земли обрести не силой оружия, но отвагой землепроходческой да коммерцией – достойно похвал.– И, посерьезнев, добавил: – Осведомлен: трудов это стоит немалых – и высказываю восхищение и готовность быть полезным в сем подвиге.– Глаза генерала, прищурившись, остановились на Иване Ларионовиче.– Да, да, трудов,– повторил он,– великих трудов...