355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Малецкий » Физиология духа. Роман в письмах » Текст книги (страница 8)
Физиология духа. Роман в письмах
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:28

Текст книги "Физиология духа. Роман в письмах"


Автор книги: Юрий Малецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Он будет несчастен до тех пор, пока не помножит себя на нуль и не станет нулем. Пока не примет, не полюбит себя таким, каков он есть, – нуль так нуль, просто – любимый нуль.

Но чтобы к этому прийти – надо к этому идти, через “обломы”. Какой дурак, однако, будет призывать к самодеятельному сотворению собственных катастроф? То, что было органичным для Блока, для всех остальных может оказаться искусственным.

Если же жизнь и сама собой сложится для нашего “мужчины” катастрофически – сомнительно, чтобы, при всем его уме, он нашел в себе силы оставить комфортабельную раздвоенность, в которой пребывает, и забыть “красивые уюты” ради сомнительного, жалкого “счастья нуля”.

Ума не приложу, что делать. А цель совсем рядом. Все как на ладони.

Я знаю мальчика, которому купили маленькую водяную черепашку. А он и не просил об этом. Он поместил ее в аквариум и долго наблюдал за ней; изо дня в день он видел подтверждение тому, что прочел о ней в прилагаемой к покупке в зоомагазине брошюре: водяные черепашки – абсолютные индивидуалисты, не то что не признающие, но даже не знающие хозяина. Они не привязываются ни к кому – им просто не дано знать, что к кому-то можно привязаться, кого-то полюбить. У них есть уши, они даже называются “черепаха красноухая”, но почти нет слуха, и они не слышат подзывающего голоса человека, который принес им корм. Они знают только сам корм – и быстро, в отличие от обычных черепах, плывут к нему, заглатывают его и спокойно чешут дальше, не глядя на кормящего. Они живут своей и только своей жизнью, эти совсем не домашние, немые и глухие маленькие животные; и он все думал – зачем тогда ему это создание, если оно по природе своей никогда его не полюбит, не нуждается именно в нем; выходит, она не-для-него, это – не его черепашка; а если не его, чего ее и любить – подрастающему человеку для любви всегда нужно что-то свое и только свое, сокровенное. Но раз уж она у него была, то куда от нее деться, надо кормить ее, менять ей воду, мама смешивала ему воду нужной температуры, очень теплой, потому что эти черепашки теплолюбивые, они родом из Миссисипи. Но однажды, пока мамы не было, он сам налил в аквариум воды, на улице было холодно, и он решил ее как следует согреть – и подлил горячей воды прямо из чайника... В общем, оказалось, он сварил ее. Он пытался ее оживить, но она умерла по-настоящему. И когда он понял, что ее больше нет, он заплакал. Он понял, что теперь не за кем больше наблюдать, как она хищно заглатывает кусочки пищи, как грациозно высовывает свою длинную шею, чтобы высунуть голову из воды и дышать; не о ком будет думать, как и почему она – амфибия, и должна по очереди долгое время дышать то под водой, то над водой – воздухом. И когда он понял, что она была интересна ему и без того, чтобы отвечать ему взаимностью или признавать за хозяина, что жизнь его неполна без того, чтобы просто смотреть, как она живет для себя: ест, и плавает, и дышит, он понял, зачем ему она была – всего-навсего чтобы любить ее. Чтобы держать ее в своем сердце, совсем отдельную от него, не присвоенную и все равно – у-своенную им. Никогда не его, но уже навсегда его черепашку. Вынеся за скобки какую бы то ни было взаимность, он не лишился любви, и ему пришлось понять, что вся любовь – внутри него.

Правда его: черепашка – целое живое существо – разве не достойна того, чтобы ее любить? Но ведь и человек, хоть он и не амфибия, имеет столько не менее удивительных качеств, наблюдай за ним хоть всю жизнь... – а пришло ли бы нам в голову не любить ту из-за того, например, что кто-то ее уже любил и держал в своих руках “обнаженной”, вылезшей из панциря, если бы могла? Легло бы нам на душу ревновать к тому, страдать из-за того, что кто-то, кроме нас, любил ее такой, какова она есть? А каким же еще знать живое? Теряет ли другое свою действительную таинственность из-за того, что только видимо обнажено для всех и разгадывается не только нами?

Если бы можно было, – через все невозможности, – чтобы мужчина полюбил женщину – целого живого человека, целого другого – пусть не больше, но и не меньше, чем этот мальчик любил черепашку, если бы он до конца осуществил свою полноту (скажу, полемически обострив: все равно по отношению к кому – если можно к любому, купленному случайно вот этому попугаю, то можно и к любой, вот этой, “случайно подвернувшейся” женщине), думаю, ни ему, ни ей не понадобился бы “неизвестный друг”. Полнота не знает недостаточности; ей попросту не знакомо чувство “остатка”.

Увы, все это не более чем мнение, которое Вы просили высказать.

С огорчением,

Искренно ваша,

Н.Н.

Р.S. Да, но мне все не дает покоя одно странное ощущение. Под всем, что сказано выше, я могла бы подписаться двумя руками... если только письмо действительно принадлежит тем, за кого они себя выдают. Я имею в виду, если мужской голос в самом деле принадлежит мужчине, а женский – женщине.

Что я хочу сказать? То, что временами при чтении письма мои впечатления начинают двоиться.

С одной стороны – голоса столь жарки, что, очевидно, каждый говорит о глубоко своем, наболевшем. С другой стороны – то и дело кажется, что каждый из двоих всего-навсего старательно выполняет задание. Местами возникает сильное ощущение того, что женщину попросили, насколько это для нее представимо, высказаться на заданную тему от лица мужчины, а мужчину, соответственно, от лица женщины.

Чтобы не говорить долго, ограничусь парой примеров, только чтобы быть понятой. Рассуждения о курящей женшине... а тем более о безобразии полового акта (и себя в нем) своей сторонней наблюдательностью и болезненностью восприятия, хотя и приписаны женщине, с головой выдают – для меня – мужской взгляд на вещи. Женщине в принципе не свойственно мнимо-объективистски, до форсированно спокойного самоомерзения, смотреть на себя в любви; она органически воспринимает себя созданной для физического восприятия мужчины и дальнейшего воспроизведения потомства, и холодное, чисто объектное восприятие сферы интимной жизни как некоего физического малопривлекательного акта – это не ее восприятие. У женщины другая оптика, а точнее, она в сфере сексуального вообще не “оптична”, а скорее “музыкальна”, не смотрит сбоку, а настраивается на музыкальную волну изнутри, где всякое “извне”, если б оно и было извне-безобразным, переплавляется во внутренне-прекрасное и в любовном расплавлении исчезает всякое субъектно-объектное разделение, всякая неслиянность. Вот почему – мой ответ на один из вопросов письма – вот почему женщины и не ревнуют к прошлому так, как мужчины: потому что вообще воспринимают сферу половой жизни (стало быть, и прошлые связи своих мужчин) как нормальную и достойную, не выделенную чем-то гадко-непереносимым. Эта норма отношения к сексуальному может у них быть и достаточно строгой, и достаточно либеральной, но сама психофизиология видения “этого” (как выражаются авторы письма) далека от демонстрируемой здесь болезненной цепкости, “технической” подробности вглядывания в безобразный для субъекта высказывания акт “проделывания того и этого” в “корчах и стонах” “двух спаривающихся животных”. Если что-то в этом роде (исхожу из своего опыта общения с пациентами) бывает у женщин, то именно как сексуальное расстройство – для обычной женщины восприятие всего связанного с половым актом как противоестественного нехарактерно. Между тем женшина, выступающая в этом письме, имеет, по ее же словам, достаточно богатый и в целом нормальный сексуальный опыт. Сфера сексуальности ей знакома с лестной для нее самой стороны, она здесь нравится самой себе – и ее претензии к мужчинам связаны вовсе не с сексуальностью как таковой, а с мужским общим, в том числе и сексуальным потребительством. Это совсем другая история.

В “мужской части” письма тоже многое настораживает. Один пример. Разумеется, есть не только масса мужчин с прекрасно развитым зрением, слухом или осязанием, но и мужчины с повышенной развитостью всего перцептивного аппарата. Однако сам факт того, что к ним часто относятся, например, писатели, мужчины пограничного типа, который стоит на грани... не скажу гомосексуального, но – расширенного, почти андрогинного, такого, кому доступно и женское восприятие мира, – наводит на размышление. Но и просто демонстрируемый в письме от лица мужчины вкус к столь пристальному рассматриванию поволоки женского века и столь дробному внюхиванию в “легкий запах осеннего листа от волос” и т.п. о д н о в р е м е н н о, столь конкретное, детальное “ощупывание” мира мелочей... не то чтобы характерно только для женского восприятия, мне встречались самые разные случаи... но именно после этих встреч, из этого опыта – мне интуитивно слышится здесь какой-то женский обертон, и он как-то выпадает из преобладающего у “мужского голоса” в письме логико-аналитического дискурса, желания “уяснить мысль”, а не зафиксировать все тонкости “падения густой тени от ресниц на верхнюю часть щеки, по контрасту с затененной лишь слегка скулой”.

Вообще же в порой чрезмерной исповедальности обоих есть привкус некоторой пережатости, форсированности, умозрительной игры. Впрочем, может быть, мне так кажется – если хочешь найти, отыскиваешь улики во всем, приписываешь вещам то, чего в них нет.

И все же можно предположить здесь желание – как “по заданию”, так и по велению сердца, перевоплотиться в другого, понять его изнутри (достаточная осведомленность об обстоятельствах мужской или женской судьбы объясняется в этом случае тем, что супруги “в подготовительной фазе” опасно много рассказывали друг другу о себе; трудно тогда сказать определенно, что именно поведано, а что – после этого домышлено, развито). Если это так, то взаимоперевоплощение временами даже слишком сильно, доходя до отрицания в себе собственного пола. Такого рода “интеллектуальное актерство” говорит о двух незаурядных натурах... может быть, слишком однородно незаурядных, чтобы ужиться вместе.

Хотя незаурядность их – именно в расширенной способности к пониманию; казалось бы, наличие этого качества является главной составляющей прочного супружества, столь часто недостающей. Но все на свете индивидуально; бывает и так, когда именно избыточное понимание другого, именно выход за пределы собственного не зря заданного, не только в плохом, но в конструктивном смысле о-граниченного “я”, становится деструктивной, деформирующей силой.

Во всяком случае (если я права, и “мужчина” на самом деле – женщина, а “женщина” – мужчина), тогда то, о чем я говорила в начале: попытка самолечения как опыт “аналитической исповеди”, – нужно исправить на: опыт “понимания чужого”, вживания в “другое”, по-н-имания как в-н-имания через во-ображение. Но результат тот же: все сошлось. Все просто обречено на симметрию. Наверное, это было им очень нужно, раз они рискнули всем, чем рискнули, и проделали то, что проделали. Что опять же выдает с головой – союз не назовешь ни счастливым, ни слишком прочным, коль скоро его нужно чем-то подпирать.

Но теперь, когда они нашли точку опоры, столп и утверждение истины – их союз таким для них станет. Сведя воедино свой опыт переживания другого, убедившись, что местами они понимают друг друга до буквального употребления одних и тех же слов, даже “своих” знаков препинания для обозначения одних и тех же состояний, они закольцуются друг на друге, как однояйцевые близнецы. Как те, они станут псевдовзаимодостаточны. Пробить оборону каждого из них, все видящего, все понимающего, но плавно перетекающего в другого и уходящего тем от действительного ответа – изменения себя, – будет невозможно.

Это происходит уже на наших глазах, в ходе “опыта”. Временами действительно есть ощущение, что голоса звучат словно из одного ствола говорящего дерева, которое говорит из разных дупел голосами разных, но иногда сливающихся тембров. И тогда чуть ли не начинаешь верить, что полное слияние и без полной любви – возможно. Но тут же убеждаешься, что это не так – это именно не слияние, а самозакольцовка, да и в той зазор на зазоре.

Вот – навскидку. В тексте письма жена говорит о муже, что он нравится ей “не тем, кто он есть, а тем, кто он не есть”. Если и в самом деле я права, и этот пассаж на самом деле принадлежит не жене, а мужу, говорящему, таким образом, в 3-м лице о самом себе, продумавшему себя в третьем лице до того, кем он н е является – и до того, что другому он таким и нравится, – то перед нами – тотальный ироник, до самоутверждения через самоотрицание. А тотальная ирония – единственная броня, которую нельзя пробить (ее нагляднейший образец – вовсе не хваленая еврейская ирония, в которой слышен закомплексованный серьез, а русское невозмутимое “по кочану”, от которого отскакивает любое “почему?”). Если сначала мы представляли себе мужчину, в лучшем случае лишь догадывающимся об ином понимании любви, кроме эгоцентрически-пользовательского – но в таком случае на него можно было подействовать, его можно было “пробить” открытием ему глаз на вещи (повторяю, перед нами чуткий и обостренно-умный человек, которого, кажется, стоит лишь развернуть навстречу истине...), то теперь перед нами – человек, в с е продумавший, видящий все “из жены”, да еще и додумавший за нее логику иного понимания любви до логического конца, – и тем не менее спокойно остающийся собой. Теперь он закрыт своим все-пониманием-без-изменения – окончательно и бесповоротно.

Именно так – они совершили страшное дело перевоплощения. Написав все это, пройдя все это один за другого, из-другого, они наверняка решили, что это и есть истинное понимание (во всяком случае, человеку больше не дано – разве лишь “неведомому другу”). Сойдясь и в жизни, и в воображении – в одну и ту же точку схода, решили, что уже отыскали то, что более всего нужно человеку: свое “второе я”.

А это неправда. Давняя человеческая неправда. Я хочу сказать, человек постоянно находит не то, чего искал, потому, что ищет не то, что ему на самом деле нужно. Человеку нужно не второе “я” (второго “я” вообще не бывает – есть только миллиарды первых-и-последних). Человеку нужно настоящее, полноценное “ты”. Думаю, здесь не нужна оговорка, что я не претендую на новаторство, а только подписываюсь решительно под словами Вам-известно-кого. Я позволила бы себе только такую экспликацию, если не популяризаторство: человека, выступающего в качестве нашего “второго я”, мы присваиваем как свою законную часть. Человека, выступающего для нас как “он”, просто используем, насколько он может быть использован. Первое не расширяет объем нашей души и не меняет ее содержания. Второе питает и укрепляет нашу душу в формульной неизменности ее кристаллической сетки. Но когда человек выступает для нас как “ты”, он, приближаясь, занимает собой все большее поле нашего сознания и, наконец, не умещаясь в его раме, выходит за ее пределы, подключая нас к просвечивающей сквозь него беспредельности мира, являясь перешейком, полупрозрачным мостом, алмазным путем, соединяющим с целым бесконечности, частицей которой он является. Но в бесконечности часть равна целому. Следовательно, “ты”, соединяя нас с бесконечностью, и само является ею...

Мальчик полюбил черепашку, конечно же, не как свое второе “я”. И не как “ее”. Он говорил ей “ты”, хоть и знал, что она его не слышит. Но он слышал ее ответ в себе. Он освоил целое мира, не присваивая его, через любовь к его живой частице. Какой-то немой и глухой эгоистической амфибии.

“Я” нужно “ты”. Но для этого оно само должно стать способным быть-навстречу – не самодостаточным, но и не ущербным. Быть собой – с вымытым из себя “собой”. И главное препятствие, главная опасность для “я” на пути к “ты” – встретить того, кто нужен тебе на самом деле – и принять его за свое второе “я”. Того, кто в чем-то совпал с тобой, настолько, что теперь его в своем воображении – или, если он позволит, в действительности – можно подделать или подмять, словом, как-то вылепить и “заполировать” под “мое второе я”. Самое большое счастье, но и самая большая опасность – встретить понимающего тебя человека.

Когда слишком близко подходишь к истине (не на расстояние ста тысяч шагов, как остальные, а всего тысячи шагов), когда она уже виднеется, – кажется, что уже обрел ее, и теперь, здесь, где ее уже все равно не потеряешь из виду, самое время обустроиться поудобнее. С комфортом. Устроить все “себе к покою”. Последнее иногда удается. Тогда пиши пропало. Что с нашими супругами, кажется, и произошло. А жаль. Пройденный ими путь понимания продвинул их к цели почти вплотную – но стоит поддаться мысли, что истина отделима от предельности усилий по соприкосновению с ней и, не движимая вместе с ними, не ускользая, стоит на месте, позволяя разглядеть себя со всеми удобствами... Все остальное не беда.

А вот это письмо – уже беда.

Потому что, когда кругом говорят и говорят, на все лады, что “главное – любить”, они даже не догадываются, насколько тотально правы. Это знал апостол Павел (пусть приверженный чуждой мне идее вертикали): “Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий”. Но сколько бы ни повторяли все кругом эти слова, кто и когда видел, чтобы руководствовались ими? Руководствуются чем придется: тем, что некие мудрые политические, экономические и другие решения, вовремя принятые, некая “добрая воля” и “политическое здравомыслие”, вовремя проявленные, могут сами по себе изменить ситуацию к лучшему, решить или “урегулировать” проблему – всем, только не тем, о чем сами же больше всего и говорят: любовью. Между тем дело лишь по видимости в том, что арабы не могут ужиться с евреями, чечены с русскими; в том, что нам угрожает генная инженерия; в криминалитете Восточной Европы; в глобалистских амбициях Америки; в... в.... в... Все это лишь следствие того, что мир состоит из миллиардов людей нелюбящих и нелюбимых. Недолюбленных, реже перелюбленных, но всегда н е т а к любленных, пока они становились тем, кем стали. Других нет – не любили (не так любили) нас такие же, как мы сами, как мы не так любили и любим их. Не наученные, именно что понятия не имеющие о любви. Называющие этим словом, словом о другом, свои смутные порывы, случайные симпатии и привязанности, эгоцентрические влечения – сексуальные, родственные, приятельские, этнические. Процесс разъедания тела раковой опухолью нельзя урегулировать – это смешное слово; разве только в смысле – сделать процесс дальнейшей раковой экспансии более регулярным, правильным, чтобы помереть в предсказуемый день под утро. Перерожденные раком клетки нужно пере-пере-родить; можно это или нет – но нужно только это.

Если на одной чаше весов будут лучшие экономические, политические, нравственные и технические идеи лучших умов человечества, воплощаемые лучшими практиками – но, как всегда, в мире людей, не любящих и не умеющих любить друг друга, а на другой – мир, лишенный учителей и гениальных практиков экономики, политики и нравственности, но всего-навсего на каждом месте под солнцем, где находятся два-три человека, эти двое-трое будут связаны отношениями действительной, не деформированной, не подмененной любви, – второе перевесит. Его одного вполне было бы достаточно, чтобы человечество наладило все остальное наилучшим способом. Первому же понадобится для того же еще хотя бы одно, крайне дефицитное: любовь. Без которой всякая “добрая воля” – не добрая, а если случайно сегодня и добрая, то завтра же вывернется наизнанку – да так, что опять никто и не заметит, когда добро вывернулось во зло – и опять откажется признавать, что сам все сделал для того, сам шел к тому по мебиусовой петле.

Вот почему печально становится, когда на твоих глазах люди, неожиданно подошедшие к пониманию любви ближе, чем многие и многие, пропускают нужный поворот и на твоих глазах уходят от истины за угол, искренно думая, что идут прямиком к ней...

Письмо третье.

Уважаемый господин К.К.!

Мы с Вами видимся чуть не каждый день, но все равно я решил написать Вам письмо. А то – только начну говорить, как Вы меня перебьете взглядом (потому что Вы думаете, что Вы как умный врач – а Вы и вправду врач хороший, во всяком случае, я к Вам привык, а неправда, что ко всему привыкаешь, – не перебиваете и даете выговориться, это, я так понимаю, часть техники Вашего дела; но Вы так умно смотрите, что перебиваете взглядом, в том смысле – путаете меня, сами того не зная). Так что лучше я напишу.

Можно, я спрошу: это что – все, на что способны ваши самые лучшие? имею в виду – самые умные? В смысле – Вы говорили, в вашем деле из всех, кого Вы знаете, госпожа Н.Н. – из самых. Я и подумал – с чьей точкой зрения еще считаться, если не с Вашей, когда не знаешь другой? – и, значит, решил: ей и покажу бумаги. Вы знаете, о чем я. О моих покойных родителях. Об этом тексте. Раздобыл ее адрес. Не так просто, между прочим. А Вы думаете, я не способен на решение сложных жизненных задач. Шучу, кроме шуток.

Я не к тому, что она плохая. Когда я говорю: это, по-Вашему, и есть самая хорошая? – то совсем не то имею в виду, что нехорошая это плохая. Она согласилась сделать, о чем я ее просил, хотя не всякий будет читать такую кипу писанины, присланную посторонним человеком, тем более отвечать. Вы и то, я считаю, их только поглядели, одним глазом (извините). А она, видно по ее ответу, прочла по-честному. Да еще подробно ответила; памятник ей за это поставить. Еще был бы я ее больным, а то она вообще не знает, больной я или здоровый, и тогда вообще не по ее части – нечего и отвечать. А если больной, то тоже – могла бы ответить, но как у вас больному отвечают. А она серьезно. Не знаю, со всеми она так, нет ли, но ко мне отнеслась, как человек к человеку. В полном смысле – как в полном смысле.

Но только что она пишет? Вы говорите умная. Да, она не дура. Куда там. Она правильно выходит на главное: научить любить – и больше ничего не надо, все само устроится. Но именно в таком случае, когда умный человек выходит на главное, – где элементарная последовательность мысли? Она же мешает, как все вы, сколько я вас видел и читал (не все, не все, Вы – нет; шучу, если, как всегда, неудачно, простите, кроме шуток), кислое с пресным – и сама этого не видит; у нее такая стройная мысль, и, наверное, сама она стройная, да? и чувствуется, как она видит свою мысль – такой же стройной, как сама.

Вот она пишет о школе “милования”, как она изящно выражается, об “умилении-до”. Прекрасно. Взял бы портфель и сам бы бегом в ее школу. Сообщает, что западные прошли мимо такого неоценимого клада, как восточные отцы-мистики. Памятник ей поставить, если она введет Авву Дорофея, Иоанна Лествичника, Максима Исповедника и Симеона Нового Богослова в вашу науку. Хотя какая это наука, если так-то говорить? когда кого из отцов-основателей ни возьми – один оперирует “эдиповым комплексом”, другой орудует “анимой” и “персоной”, третий подавно – “бегством от свободы” и “целостным человеком”, который почему-то “должен отвечать на вызов жизни всем собой”? Наука занимается не каким-то там “целостным человеком”, а клоном, гемоглобином и гаммаглобулином. По науке человек ничего не “должен”, кроме как быть изучен (и этот свой долг отдаст, будьте уверены; куда он денется – не станет одного, возьмут другого, нас в запасе – будь здоров). Так что все они (хорошо бы если бы и Вы, но Вас я знаю хуже, чем Фрейда, потому что мертвого и незнакомого всегда легче узнать целиком) вовсе не ученые, а художники жизни; так ведь и святые же отцы называли свой путь “художеством”, а “сердечную” или “умную” молитву – “художеством художеств”; уже то, что сердечная, по их, это и есть умственная, что надо “свести ум в сердце”, говорит о них, конечно, как о поэтах, а по-Вашему говоря, творческих личностях художественного типа; и уж, конечно, они как никакие чаньцы-дзенцы могли бы прийти на помощь психоведам Запада. Возьмите египетского отшельника первых веков, а то какого-нибудь авву Герасима. Сидит он себе тихо на берегу Иордана и, хоть имеет ручного льва – да, ручного льва, мне бы такого! – и мог бы напугать, никогда не высунет в ответ язык, не заорет на вошедшего: “Убей Будду!”, – а о том, что не вломит тебе палкой по балде, чтобы ты отведал полновесного сатори, про то и говорить нечего... или вот наш отечественный преподобный Серафим – говорит себе ласково: “Радость, – говорит, – ты моя”, “Ваше, – называет любого, – боголюбие”, – от такого милого, светлого человека просветление само входит в душу без масла – хоть и не менее безумно, чем надо, чтобы быть гениальным, в смысле – истинным. Тертуллиан по части достаточного безумия своим: верую ровно в ту силу, в какую это абсурдно, – устроил бы Нильса Бора; это сто двадцать пять процентов. А Пелевина не устраивает. Я к тому, что Вы меня прошлый раз спрашивали, как я к Пелевину. Я не знал, кто это. Ну, взял прочел. Не только его сочинения, еще и интервью с ним посмотрел в интернете. Чего, он талантливый сводник, не в том смысле, что сводничает, а в том, что сводит – компактно-суммарно – самые параллельные вещи, о которых его занятые делом читатели знают хорошо если понаслышке, берет буддизм и Кастанеду – и выдает их заодно... или за одно, как правильно пишется? словом, за одного – самого себя. И понятно, почему все его читают – времени мало. Времени мало, жизнь коротка, а успеть хочется много серьезного, но неплохо бы и много узнать, только заодно, без напряга, легко как по радио, а серьезно, как будто не так и легко, а как когда можно себя уважать за знания, тут тебе сразу и Будда, и мухоморов поесть, и я бы так же на их месте, в смысле, если бы занимался делом, а не книжками и грибами (я эти грибы немного, но едал, имею небольшой опыт, и берусь даже из тех колес, что можно у вас тут получить, составить такой коктейль “Молотофф”, что и дон Хуан Карлос Кастанеда не отказался бы... шучу, не бойтесь). У него много есть сразу над чем подумать и остроумно, кроме шуток: да, говорит, всё в сознании Будды, да только сознание-то Будды – само в руках Аллаха; или, говорит, человеку, не отличающему Канта от Шопенгауэра, нельзя доверить дивизию, это точно, тут которые в соседнем бесплатном отделении лежат, которые из армии, я когда им рассказал – двумя руками за, смотрите, что творится в нашей армии, а все потому, что от начальника Генштаба до прапорщика все с бодуна перестали отличать Канта от Шопенгауэра, войдет к прапору Артур Шопенгауэр, без знаков отличия, – тот и не икнет: видит же, после третьего стакана, вошел к нему всего-навсего безобидный калининградский профессор Кант; а войдет к генералу Иммануил Кант – генерал, после четвертого: “Кто пустил Шопенгауэра без доклада, мать твою вволю и в представление?”; точно говорю, он прав, все дело в этом; вообще мне понравилось, как изложено, в смысле, когда раз – и ты в мире мудрых мыслей, а не всякие там образы излишних людей; я же говорю, он читателя любит, чтобы тому самому “Чжуанцзы” не читать, он трудные мысли популярно, с чувством юмора пополам, иллюстрирует, я бы так не сумел, только иногда забывает сказать, что про бабочку это он не сам придумал, а оттуда взял, но, во-первых, он знает, что все равно никто его поправит из товарища маузера, как его же Чапаев, а потом, это не грех, если делаешь общее дело всенародного освобождения от “я”, какая разница, истина высказала себя устами одного Цзы или другого, или оба иллюзорных Цзы высказали себя устами истины, нечего и закавычивать, все равно и они, и мы, и Чапаев – герои сна Котовского из сна Пелевина (я его понять могу, не знаю, как он – меня, тем более, что, если он прав, то кто – “он”? если его “я” иллюзорно, то о ком мы говорим, говоря о “нем”? Пелевин – это только сон “Пелевина”, а “Пелевин” – опять сон “Пелевина” (как говорил один Цзы другому: “То, что одно – одно; то, что не одно, – говорит, – тоже одно”), но и этого утверждать нельзя наверняка, не разобравшись: а что такое – сон? правильно? а тут вообще труба: мало того, что я без снотворных не засыпаю, так еще и понять не могу, зачем – сон? что это вообще такое? почему так задумано, что без него нельзя? почему, если нам отведено каких-то несколько десятков лет, так нельзя было, дав нам этот жалкий мизер, по крайней мере дать его без введения всеобщей сонной повинности, чтобы сократить выданное еще на треть? почему такие, как я, которые сами не засыпают, зачем-то должны, не отоспав свои 7-8 часов, мало что мучиться бессонницей, так и еще и потом доходить с недосыпа? кто ответит? восточные – мастера только загадки загадывать, а западных или наших копни – эти кто в лес, кто по дрова. Один: сон – это смерть и какие сны в том смертном сне приснятся? другой прямо наоборот: сон есть не смерть, а жизнь; третий про жизнь ничего не сообщает, сон она или нет, но уж что она “кругом объята снами” – это как дважды два; и когда перемножишь одного на другого-третьего, прочтешь их всех сразу вместе – приторчишь качественно, безо всяких мухоморов, и тут тебе еще четвертый навесит по рогам, на сладкое, что лично он вообще хотел бы забыться и заснуть, притом навеки, но не холодным сном могилы; вот Вы скажите – как это заснуть навеки, но сном не могилы, заснуть навеки, но не умереть – это что за штука? сразу видно – русский, умом не понять, объясните, если понимаете, а то как начну вдумываться – голова как закружится, бывает, до утра не сплю, так и захочешь – не забудешься, задумаешься – и забудешь заснуть навеки... Короче, спит Пелевин, когда “Пелевин” просыпается, или наоборот, но компакт-литературу оба делают заодно – и классно. Как Ильф, приснившийся Петрову, приснившемуся Ильфу. Да, так вот. Он (они) в одном интервью на вопрос, какое отношение у него к христианству, так и говорит (ят), буквально, что “еще недостаточно ошизел, чтобы иметь хоть какое-то отношение к христианству”, конец цитаты; выходит, и он (они) понимает (ют), что буддизм, даже кастанедизированный, даже такой “поцелуй тети Клавы” (тоже Вы мне советовали прочесть, спасибо огромное, и вот такой пьющий ангел напишет за 50 лет одну тонкую книжку и всё, хочешь с ним поговорить, а он уже десять лет как мертвый, Вас это не наводит... ладно, после), – всего-навсего благоразумен, а где н а с т о я щ е е безумие – это в христианстве. Но ему (им) еще до этого – шизеть и шизеть, если сам это понимает (ют), и дай ему (им обоим) Бог когда-нибудь понять это прямо как есть, и дошизеть, что до неба очень просто пешком; кроме шуток. Дай всем нам Бог дошизеть как следует – до неба пешком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю