Текст книги "Физиология духа. Роман в письмах"
Автор книги: Юрий Малецкий
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
А однако же, дорогой мой, нет способа лучше насолить им, чем, встретившись, в их сопровождении, в компании (все ведь вращаемся более или менее в одном кругу), на улице с одним из своих бывших, – нет, не броситься ему дружески на шею, но – всего-навсего не отвернуться, посторонне поздоровавшись, а вступить в товарищески доброжелательную, по-человечески внимательную беседу... Это восхитительно, как они тогда сразу ретивеют и прядут шеями – беда только, что восхитительно это лишь при начале, но несносно в продолжении, которому нет конца ниже краю: решительным (то есть таким, которые никогда ничего не в состоянии решить) выяснениям отношений до утра. Разумеется, с предсказуемым до тошноты итоговым требованием дать, чтобы доказать, кого я “на самом деле люблю”. Ну, на. А так —больше ни с кем? Ни с кем. И с ним? Да. А ты в этом уверена? Уверена. А как я могу знать, что ты не врешь? А никак. Только под мое честное слово. А ты его даешь? Даю (что же делать, даю ... а может быть, и не вру, я ведь не помню, было так или не было, когда любишь, не придаешь значения способу выразить чувство адекватно, это они все помнят, коллекционеры). Теперь спи спокойно.
Между тем, встреться они случайно со своей бывшей – не замедлят тебе потом отчитаться, что встретили ее и говорили с ней, и о чем; им ведь очень интересно, как она там поживает, ну, и они уверены беззаветно, что и тебе жутко интересно все, с ней связанное в его давние годы, когда они там чушь прекрасную несли... Да, снова и снова, когда-нибудь я спрашивала, наконец, у кого-нибудь: а это у тебя с той или той тоже было? К чему этот мазохизм. Может быть, где-то в глубине души-тела я тоже хотела бы, чтобы все (или хоть что-то) было только со мной; но конечно же, у него было и это, и это тоже, жизнь до меня он прожил не малую, век жил-век учился, а с другой стороны, нового еще ничего не изобрели, ну разве что кто взошел на вершины тантры, уж там я не знаю, что и творят (и все равно ведь, как и мы: что хотят – то и творят; не более). Все у него было, что у всех, и не в этом дело, а в том, чтобы отныне и навсегда, пока мы вместе, все, что желанно из возможного и возможно из желанного, было у него только со мной.
Я доподлинно знаю “про это”, что оно гадко.
Знал с семи лет, когда не мог поверить, что все т а к и происходит, что взрослые занимаются э т и м, тычут это свое в это чужое... И поныне уверен – “устами младенца”-таки глаголет истина, если нынешние борцы за безопасный секс все же считают нужным не говорить об этой хорошей и здоровой вещи маленьким детям пусть до 10 лет – а почему, спрошу я? если это красивая вещь, то почему нельзя-то? разве хорошее нужно скрывать от детей? что вообще тогда значит – “растлевать малолетних”? если это только хорошо, то ничем таким и младенца растлить нельзя, само понятие растления – вздорный исторический предрассудок, – но нет же, детям до... пока еще – ни-ни; выходит, даже просвещенные внуки сексуальной революции признают – это какая-то особая вещь, которая до стольких-то лет – растлевает, а со стольких-то – теряет свою гадостность и становится беспорочно-красивой, как роза на рассвете; ну, хорошо, красивой она становится, ну, а почему перестает быть гадкой? куда девается гадостность? или еще... но хорошо уже и то, что борцы столь непоследовательны. Пока они не свели концы с концами, имею право задавать вопросы.
Знал позже, когда в период созревания натерпелся от отвращения к самому себе; знаю, как именно здесь мужчины получают (хотя бы в воображении) самое гадкое из человеческих удовольствий – удовольствие от унижения другого человека... знаю много еще такого... и потому всегда, при любой попытке возведения соitus’a на степень обычного дела, как еда или сон, или эстетизации его как мускулистого явления природы вроде прыжка пумы или Ниагарского водопада, – всегда, видя и слыша это, хмыкаю: “Ну, давайте, ребята, мало вы уже отстояли придуманных вещей как действительных, мало вам освобожденных сексуальных меньшинств и “демократических” людоедских сообществ, всего вам мало, скучно жить так просто – давайте и это нарисуем-будем жить согласно новым доктринам... а все же нет бы да посмотреть этот секспросвет на просвет”.
Но знаю и обратное: это светло и невыразимо прекрасно.
Не так, как роза. Роза красива как о н а , на взгляд постороннего. А это безобразие (со стороны, как о н о ), оставаясь собой=безобразным (куда оно из себя денется?), непонятным образом становится прекрасным. Одновременно. Когда это не о н и о н а занимаются любовью, а т ы и т ы, когда вы – любите.
Стало быть, это не вмещается в один ракурс-дискурс, и может быть описано разве что...
И теперь смотрите, вот что вынесла я из всего опыта любви к нему – в многообразных вариациях. Любовь эта невозможна даже не потому, что “цель творчества – самоотдача” при всем своем бескорыстии вполне человечна – и любит встречное движение самоотдачи; это так, но верно и то, что любовь милует и долготерпит, и я смогла бы, кажется, с грустью, но и с надеждой, век пролюбить человека, не умеющего отдавать, а только брать...
Но хотя бы это-то свое он умел. Весь ужас не в том, что они отдавать не умеют, а в том, что не лучше умеют – и брать.
Если согласиться с тем, что, живя вместе, мы питается друг другом, – все они слились в памяти в существо, которое не умеет правильно пользоваться ножом и вилкой. “С чем изволите есть спаржу, мсье? – С благоговением!”. Ответ человека, ценящего дары жизни. Между тем, ужели же я, моя любовь, меньший дар, чем какая-то спаржа? Я, целый мир, совершенно автономный, могущий полюбить кого угодно, а полюбивший именно его, – чтобы дать ему драгоценные вещи – понимание, сочувствие, ласку... Он мог же быть никому не нужен, это норма, сколько достойных людей мучаются под небесами от неприкаянности. Его слушают, его гладят по голове, его поддерживают в перманентно трудной ситуации жизни. Верны. Ему. Да кто он такой? один из внешних мира сего, точка в поле зрения, выделенная мною.
Никакой благодарности. Не мне – жизни. Судьбе. Просто – никакой благо-дарности.
Через принцип дополнительности? Через сопряжение взаимоисключающих взглядов? Словом, я как-то смотрел какой-то эротический фильм. Всякий раз во время такого рода смотрин (редко, от случая к случаю) я ловил себя, ничего дурного по-прежнему не находя, на какой-то ерунде... каком-то пустяковом смущении.... каком-то глупом стыде... А тут вдруг соединил эти разорванные во времени ощущения в одно: почему? откуда смущение? Это же прекрасно? Да. Тогда почему же красота не может быть показана? Потому что кадр объективирует=отдаляет. Но отдалившись, близость перестает быть собой-близостью и становится безобразным “половым сношением”. Попытки его эстетизировать состоят именно в том, чтобы, все обнажив (законы жанра), тут же все и сокрыть (законы красоты): снять в ракурсе, превратить сплетение тел в арабеску, наложив сверху еще стильную решетчатую тень от жалюзи и романтизировав музычкой. Эмманюэль-трень-брень-Эмманюэль. Близость прекрасна только для тех двоих, которые внутри близости, видят друг друга внутренними глазами (как слышим запах своего тела внутренним обонянием) в ее преображающем пламени; и только до тех пор, пока внутри. Встречаю женщину, с которой был близок десять лет назад; стоит вспомнить, что с ней проделывал, и только диву даюсь – что упоительного я мог находить в том, чтобы голым вытворять с заголившейся посторонней невемо что. Остается поблагодарить свою память за то, что она слаба. Поблагодарить свое восприятие за то, что оно бессильно. Увидеть себя в известные минуты по-настоящему чужими глазами... Гадость какая.
Внутри – так, снаружи иначе. Безусловно прекрасна, безусловно безобразна. Так устроена главная вещь в жизни. Зачем? Почему бы самому главному не быть только прекрасным? Не знаю.
Нет, если бы на меня наставили автомат и сказали: “Говори, что думаешь, как если бы знал наверняка, а то нажмем на спусковой крючок”, – и если бы я по глазам увидел, что так и будет, – если бы выбора не было, я бы сказал: эта ощутимая двузначность, когда человек чувствует, что только при определенном условии – вспышке “любви” – ему это не просто можно, но нравится, и сам он себе нравится, по крайней мере съедобен, сам у себя хотя бы не вызывает даже легкого омерзения, когда делает это, – эта двузначность “пола” дана людям даже не для того, чтобы они соблюдали нравственный закон (вполне возможно, этот закон подвижен и относителен) и тем самым оставались людьми, не лелея в себе чисто животное начало (возможно, представление о Человеке в человеке не менее относительно, чем формы нравственного закона, и возможно, а ныне кажется чуть ли не аксиомой, именно лелеяние в себе животного – ведь само-то животное не способно ничего лелеять – и есть один из отличительных признаков чисто человеческого), а просто затем, чтобы оберечь, упасти от ужаснейшего бедствия человеческой жизни: дурной бесконечности, скучнейшей повторяемости, одуряющего до тошноты порочного круга новых и новых однообразно и забвенно происходящих сово-куплений постороннего с посторонней, ненужных со-единений чужих друг другу людей. Хотя бы уменьшить число этих сплетений, сетей, пут, в противном случае стремивщихся бы к бесконечности. Бесконечности ненужного страдания. Мороки распутывания спутанного. Расхлебывания слишком большого котла заваренной тобою – и не от голода, а по привычке – же каши. Пусть хотя бы почувствуют вспышку, хотя бы подумают горячечно: “Я ее люблю” – и только так откроют ворота самой возможности этого. Такие моменты не часты... их не 365 в году....
Но это я скажу только под дулом автомата. А так – я бы вообще не хотел высказываться. Потому что чем больше думаю – тем больше не понимаю этой вещи. Знаю только, что она, эта двузначность, е с т ь, и в ней все дело. Толстой прав, говоря в “Крейцеровой сонате”, что “естественные отношения” между людьми – на самом деле неестественны. Если интимные отношения между разнополыми людьми были бы столь же естественны, как между животными, они бы не значили столько в человеческой жизни. Животные не сходят с ума от ревности, не убивают себя и любимых из-за того, что их обманули или не ответили взаимностью.
При сближении благодарность еще присутствует. Пока не произошла диффузия, он еще способен чувствовать мою отдельность. Но по мере слияния-без взаимо-проникновения это чувство смывается. И именно в момент наиполнейшей моей самоотдачи чувство моей отдельности и свободы исчезает внутри пищевода его бесо-знательного. Он ест и ест, прямо руками, он ест этого все больше, он проглотит все и никогда не скажет: “Я сыт”, – не выйдет из-за стола. А пока не выходят из-за стола, не говорят спасибо. Ты любишь – ты должна. Да, правда. Если люблю – значит должна. Но – снова – должна ли я любить? И любить – тебя?
И ведь ни один из них не возьмет того, что плохо лежит. Не возьмет того, ч т о. Он возьмет только того, к т о . И стесняться не будет.
Опять скажете, дорогой друг: когда ждешь чего-то от него, это не любовь. Любовь – это когда сама любишь и не ждешь спасиба.
Все попытки превратить секс в нормальное дело, в “книгу о вкусной и здоровой пище”, разбиваются о то, что в наши продвинутые дни обнажаются так, как только могут, предписывают активный секс как лечебную гимнастику, интервьюируют всевозможных знаменитостей (среди них тоже, как ни странно, оказываются вполне приличные люди) на предмет их сексуальной жизни (и заморочили им голову уже до того, что приличные люди почитают нормальным делом рассуждать о том, что такое настоящий оргазм, а что – его имитация), – а все никуда не могут уйти от э т о г о , обнажают именно э т о , а не мизинец, обсуждают э т о, изо всех сил форсированно не придают значения именно э т о м у, то есть ему-то только и придают значение, бессознательно понимая его от века врожденную чрезвычайность, на которой можно играть сколько хочешь – по-прежнему пользуется спросом.
Все будут пытаться в сотый раз “открыть глаза” на очевидную “естественность” отношений полов и в сотый раз разбивать лбы и сердца об их очевидную “неестественность”.
Толстой прав. Пока не говорит, какого рода эта не-естественность. Для него очевидно: самого противо-естественного рода. Блуд и мерзость – и только. А я думаю, это не естественно, но и не противоестественно. Был бы верующим, сказал бы: есть вещи естественные, есть противоестественные, а есть – сверхъестественные. И тут как раз противоестественное (нижеестественное) борется со сверхъестественным (вышеестественным). Но происходит эта борьба – на уровне естества, то и другое проявляет себя через естественные “носители”.
В акте близости=самоотдачи любимая приносит мне не только свое высокое светлое, но и срамное, стыдное. А точнее, она приносит мне одно в другом, одно только через другое. То, что противоестественно и потому так постыдно и некрасиво, это-то самое как раз и даруется мне в дар как нормальное – со мной можно то, чего вообще нельзя, ни с кем нельзя, а со мной можно; и то, что это стыдно, пока не стирается от повторения, то тем и хорошо, тем и сладко, что стыдно. Этот стыд-по-зор и приносится мне в дар эксклюзивного срама.
Но эксклюзивность по определению не может повторяться! Если этот стыд-позор дарится нескольким, он лишается всей своей исключительности, которая только и наделяет его высотой и красотой, и остается только собой – только стыдом и срамом.
Как пережить эту боль?
Мне известны из наблюдения над другими и собой – три возможности.
Я и не жду спасиба. Но надо же сообразовываться и со своей органикой. Я так любить не могу. Может быть, раньше, пока совокупный он еще не выпил из меня... У меня больше нет на это сил. Я слаба. И надо строить хотя бы по возможности правильную жизнь, исходя из своей слабости, не беря на себя слишком много, чтобы не надорваться.
Больше не стану надеяться на приход “настоящей любви”, ждать, что она, наконец, придет и тогда построишь на ней жизнь. Это строительство на песке, на береговом песке набегающих и отливающих волн “настоящего чувства”.
Я осведомлена, что мой удел – самой любить, а не ждать, что он полюбит. И согласна: именно так только и должно быть. Но, посильно идучи по этому пути, сталкиваюсь с тем, что в действительности дело любви никогда не делается так, а делается всегда прямо обратное.
Если я одна возлюблю, все одна да одна – в деле общей любви это не приведет ни к чему иному, как только: о н съест мою душу поедом, а, увидев, что пищи не осталось, органично слиняет, уйдет за угол, сменит пастбище.
Любовь, которая не перестает, держится на плечах двоих любящих, любовь каждого из которых может перестать – и тогда, рано или поздно, но в конце концов обязательно перестанет и любовь другого. В меру своих сил я делаю, что должна, и не жду справедливости, я бы даже не хотела ее здесь, но она есть, и она в том, что игра в одни ворота заведомо обречена на поражение, а любовь одного без ответной любви другого – на медленное умирание.
Горький мой опыт. Грустная судьба. Мойры мои, мойры, почему шьете всегда – умирание – и всегда на живую нитку?
Первая возможность – путь, по которому идет большинство мужчин: сказать себе: этого нет, это только б ы л о . Это было д о т е б я , значит как если бы не было.
Прекрасно, если родился так чувствующим. Но не всем же везет. Как быть человеку с воображением? Как быть тому, для кого б ы л о и е с т ь – вещи одного порядка: либо все, что б ы л о , тем самым и е с т ь , либо все, что “есть”, превращаясь в “было” (а это ждет всякое “есть” уже через мгновение), перестает тем самым – быть, и тогда ничто вообще не наделено реальностью?
Нет такому человеку спасения в мысли: “Было и прошло”! Для него ничто, раз происшедши, не проходит. Все, что случилось, в том или ином виде е с т ь . Беда не в том, что время утрачивается. Если бы! я бы его и искать не стал. Беда как раз в обратном. Есть прошлое или только было – вопрос, но в форме настоящего оно всегда тут как тут. Ее “бывшие” присутствуют в ней сегодня – своим неизбежным влиянием, “уроками любви”, уроками чего угодно! она помнит, она несет в себе вкусы, мнения, психофизиологические особенности каждого, ведь с каждым происходила диффузия, все они растворены в ней – и в большой мере определили всю ее сегодняшнюю формулу – и все ее способы любить тебя! Все ее интимные ноу-хау открыты и развиты были ею с ними – они в ней, они и сейчас в ней... Как же тогда?
А так: если некуда бежать от беды – отворить для нее ворота. Принять свою любимую в м е с т е со всеми ее любовями – как с настоящим прошлым. Нечего и пытаться отодвинуть от себя то, что не отодвигается. Надо длительным, не одномоментным, усилием души раздвинуть самое себя – и в м е с т и т ь вместе с нею в сердце их всех, представимо-непредставимых. Со всеми их представлениями о ней... И так с трудом держать свою раздвинутую душу, не позволяя ей сузиться, как привыкла.
Со всем ее стыдом-срамом-унижением перед другими, ее доступностью для других, ее... не могу дальше. Вы же понимаете, дорогой друг, что это значит в полном объеме – в с е , все представить. Глядя на н е е всеми глазами всех их.
А ты, вполне отдавая себе отчет, что твоя пассия – женщина как женщина, млекопитающее, ты в то же время неистребимо “трансцендируешь” (хочется своего слова о главном, да что-то у нас своих слов не на все напасешься) ее, воспринимаешь в каком-то ином, отчасти... да, именно, отчасти-небесном плане. Можно верить в Бога или не верить – во что-то высшее, что-то небесное веришь всегда. Тут – какая-то параллель, это как-то связано – может быть, по смежности: женщина – иного пола и божество иного измерения, иного плана. Эта иность – в равной степени отличает обоих в твоем восприятии, слегка отождествляя их, оттого-то, может быть, в женщине всегда просвечивает божество. Эта-то поэзия неземного в любви к земному существу (силуэт е е в глазах твоей памяти двоится по контуру, земное словно бы окружено протуберанцами некоего светила) и летит в тартарары – божество, залапанное многими руками, не может оставаться божеством.
В посудомойры отдать вас после этого, вот что, мойры мои.
Наученная горьким опытом, правильно я поступлю, если больше не стану ждать “большого и сильного чувства” ни со своей, ни с его стороны.
Не надо иллюзий. Надо найти... не так. Искать никогда никого и ничего не надо, вообще ничего не “надо”, это глупость, а вот если (е с л и ; это уж как доведется), не ожидая ровно ничего, идя своим пожизненным коридорчиком, набредешь, невзначай встретишь (если...) такого человека... Такого человека... просто вызовет у тебя нежную симпатию, а ты – у него (если...). Просто подождать, просто жить. И если глаза, уголки губ сами откликаются при его появлении. И если у него все только то же самое... И все ровно идет по накату, но все только нежность, ровно растущая нежность, никакой страсти, никакой романтики, ничего с-большой-буквы... И из него не высовывается другой, мистер Хайд, господин Мужчина, пан Чоловiк, по мере того как (может быть, просто боится, чувствуя, что я могу отдавать, а могу и нет, ведь когда я свободна от страсти, эта свобода от-любви-в-любви всегда чувствуется, вот и страх стронуть хрупкие вещи с их мест)...
И если увидишь, нежданно, но чаянно, что отдавать – из его исходного импульса (возникающего всегда, при начале любой влюбленности, но затем гаснущего, оставляя лишь воспоминание о том, как вначале все было хорошо и легко, потому что вначале все бывает правильно, так, как и должно быть) становится его привычкой в отношении тебя (ведь на самом деле, я же понимаю, на самом деле они тоже хотят отдавать себя, это входит в формулу человека, наверное, на клеточном уровне, а они все люди, просто у них привычно, инертно другая ориентация, установка: душу отдавать делу или друзьям, а брать у нас и аккумулировать), тогда можно (осторожно, плавно, не совершая неосмотрительно резких движений – каждое может стать необратимым) попробовать построить с ним – семью.
Вот это нестерпимое поругание поэзии, неотделимой от твоей влюбленности, окрашивающей ее всю, – вот эту-то рваную рану – и принять, каким бы диким мясом она ни зарастала. Принять свою любимую как лишенное всякой поэзии естество, весьма прозаическое тело, знакомое не тебе одному; не слишком высокую душу, податливую на обольщения отнюдь не тебя одного; со всеми ее шепотами и вскриками, предназначенными отнюдь не только тебе... принять ее, податливо-телесную, слабо-человечную, ничуть не более благообразную, чем ты сам, – и, отказавшись от двойного зрения, от трансцендирования любимой, принять ее... как себя.
Эти плевочки – жемчужиной.
Мне несказанно, внезапно, незаслуженно повезло. Встретить такого человека. Три года живу с ним... душа в душу? вопрос. Скорее частью души в часть души. Но четвертый (!) год живу с человеком другого пола, с другим человеком – в мире и согласии. В мире и согласии – подумать только; стерпится-слюбится – и слюбилось; только подумать. Счастлива уже этим.
С ним и с его сыном от второго брака. Сыну: не его сыну, а просто – сыну. Не могу скрыть от себя, что люблю его тою любовью, которой любят ребенка, – больше, чем его отца тою любовью, которой любят мужа.
У меня нет своих. Нет, если все говорить, есть. Там. Если там есть, и они там, их двое. Имена их – Выкидыш и Аборт. Апорт. Рекс. В Америке это человечье имя, почему нет? что мешает имени “царь” быть человечьим? Так и Аборт: человек, стоит ему просто открыть рот, только тем и занимается, что убивает сам и претерпевает убийство себя. О Выкидыше уж не говорю, ничего более жалкого, человеческого, и не вообразить. Те, кто верит, что там ч т о – т о е с т ь (и им-то и дано знать – что именно! но что, если самонадеянность их вдруг да и оправ...), говорят – умершие младенцы автоматом пополняют число ангелов. Хотела бы верить. Одного я узнаю – и обрадуюсь. За второго отвечу, только узнаю – а уже не обрадуюсь ни ему, ни себе; или все же – и я успею, и он – мне? а потом уж отвечу... но какое может быть т а м “потом”? а как же может быть там такое с р а з у?..).
Но тут у меня своих нет. Это боль моя и облегчение – з д е с ь кажется, что лучше отвечать там (знаю-знаю, но испугаться еще успею – на всю вечность или на большую ее часть; а что это значит – часть вечности? что-нибудь вообще это значит?), чем в наше время... только и думать каждый Божий день, глядя, как он вырастает, каждый вечер думать, что с ним, почему он не пришел домой... ах, достаточно того, что это будет мальчик и ему придется пойти в армию даже не на смерть, того горше – на унижение и слом (если он будет чувствителен; а альтернатива? – бесчувствен? то есть дебил?!). А девочка? Боже ты мой, это еще хуже, сколько всего о н и над ней вытворят...
Плевочки – жемчужиной. Может быть, это и значит принять другого не как свою лучшую половину... Не как образ, икону того, каким должен быть человек.
Все вертится вокруг сказанного: то, что внутри так, снаружи – иначе.
Хорошо, когда и внутри, и с виду женщина – женщинка как женщинка. От нее ничего и не ждешь, кроме тепла и нежности, а это она тебе даст, именно такая мышка, с накопившейся в теле-душе любовью, она-то и даст (а чего еще тебе на самом деле хотеть? что же большего может дать человек человеку?), – и никакие ключи не возмутятся в твоей душе, сколько ни воображай ее с кем-то. Почему нет? Но нужно несовпадение между внешностью женщины, на лице и в осанке которой так и видится “высшая духовная жизнь”, и ее действительным, вполне земнородным поведением (с кем-то, кого ты себе рисуешь по ее поведению с тобой, подставляя, полагая с ней рядом вместо себя) – вот от этого-то перепада в тебе все екнет, вот тогда твое выпученное сердце начнет разрывать грудную клетку. Есть лица, подобные пышным порталам. Плохо, но не беда. Но есть еще более чудные, есть сокровенно значительные лица. И то, что они есть, беда для таких, как я.
Этому лицу не подобает быть искажену половой истомой! Это прямоходящее существо не просто не имеет права быть всхлипывающим животным – по его самоутверждающейся воле. Не должно, не может. Разница между нею и нею – провальна.
Между тем для нее все иначе. Как и я, она видит себя – из себя, оттуда, где все ее побуждения для нее органичны, откуда они – вовсе не красивы или уродливы, высоки или низменны, но только – ощутимы, сильны (тогда она им поддается) или слабы (тогда она не следует им). Это слитые с ней побуждения е е натуры, это о н а с а м а и есть – и только. Она для себя совершенно целостна – что бы ни делала, в чем бы ни была одета (раздета), что бы ни выражало ее лицо, в каком бы положении ни находилось ее тело.
В моей картине мира она – одна из его предметных, компактных точек (я же незрим, но безусловен, бесконечен и всеобъемлющ; сколько бы я ни понимал умом свою относительность, ощущаю я себя из себя – абсолютом). О ее внутренном я могу лишь догадываться по ее внешнему. В ее картине мира конечен – я, весь я со всем своим компактно вписан в свой силуэт; она же – бесконечна и абсолютна. В отношении к себе для нее, как и для каждого, не существует проблемы тождества внешнего и внутреннего. Она для себя вся – внутренняя, внешнего попросту нет, сколько бы она ни пеклась о своей внешности, но и ее она видит изнутри, даже в зеркале себя видит внутренними глазами, какой себе скорее мнится, представляется с давних пор; она умозрительно смотрится в зеркало, удовлетворенно видя в нем то, что ожидает увидеть, или недовольная тем, что лицо в зеркале после плохой ночи отклоняется от ожидаемого.
Но я же знаю, чувствует она или нет, что это тождество – должно быть! Ее внешний вид – это явленный (вы-явленный вовне) образ ее самой. По смыслу человек должен быть подобен зданию эпохи Ренессанса, где все внутреннее устройство правдиво выявлено на фасаде, а не зданию эпохи рококо, где экстерьер здания скрывает прихотливость интерьера.
Образ ее самой. А кто она сама?
А сама она, в свою очередь, – образ меня.
Всякий другой для меня есть образ. Того, каким должен быть человек – и каким он не должен быть.
Я только не хочу понимать, что послание послано по адресу. Мне.
Я потому так полюбила этого мальчика, что любовь моя не отягощалась, не несла отпечаток никаких упреждающих страхов. Меня, как в воду, бросили в любовь к тому, кто уже был; прежде чем успела испугаться, уже поплыла. Мальчик до сих пор сопротивляется мысли, что я его мать: он не хочет предавать ту, что его родила (я его понимаю – но не ее; странная женщина, отдавшая ребенка отцу, она не то чтобы живет для себя, эгоистически, она просто, по ее словам, никак “не сфокусируется”... рассеянный склероз воли? по-своему она его любит... но уж очень по-своему... ладно). Если подумать, сама жизнь дала мне недостающее в ситуации материнской любви – свободу от изначального и хронического страха недодать, не защитить, страха, портящего любовь почти всякой матери, – и свободу от чувства, что это мой ребенок, что я имею право ждать и требовать от него отдачи любви, что он должен быть не хуже моих представлений о нем. Я от него н и ч е г о н е х о ч у. Даже чтобы он любил меня. Ну, немножко... хочется-перехочется.
Ведь Вы сами знаете, Вы же знаете лучше меня, какую роль выполняет для нас тот из других, которого мы хотя бы в эту минуту называем “любимый”. Он для меня – зримый образ меня самого, каким я должен быть. Но каким, во-первых, не являюсь (хотя потому-то и тянусь, что это желанно м н е , неотделимо от меня, это должно быть моим, это должен быть я), а во-вторых, каким не вижу себя обычно. Не посмотревшись в другого.
Но понимаю я это ровно настолько, насколько мне это нужно=желанно=удобно. Когда я вижу, в частности, красивую женщину, я хочу сблизиться с ней, чтобы присвоить ее себе – в качестве с в о е й лучшей половины.
Кому охота читать это послание в полном объеме. Себя как в зеркале видеть, да так, чтобы оно не льстило.
Я и мужа люблю – если живу с ним в мире и согласии. Согласие – это согласованность, на той зиждится музыка сфер, а та движет солнце и светила, и имя ей – какое другое, когда не любовь?
Мне нравится в нем, чего никогда не любила даже в любимых: как он ест. Никогда не понимала, почему культурного человека должно отличать, наряду с пониманием литературы и музыки, знание толка в еде-питье, в том, какие сорта сыра подают к тому-то и тому-то вину, каковы национальные традиции набивания утробы. В чем величие и красота традиции быть животнее животного – животным со вкусом к животности, скотом с тонким пониманием скотства? В таком случае пора уравнять в правах искусство приготовления борща и “Искусство фуги” – если этого еще не сделано, то, видимо, только по человеческому нежеланию доводить что-либо до логического конца .
Мне нравятся, как едят животные и дети, серьезность отношения к жизни, для них тождественной пище. Но жизнь взрослого человека в слишком уж зримой вовлеченности в чистую динамику процесса еды и переваривания – зримо же теряет какое бы то ни было смысловое наполнение.
Когда же мне чается женщина, не обнажившая свой “срам” ни перед кем, кроме меня, я опять-таки хочу без усилий, со всеми удобствами получить уважение к себе за счет своей лучшей половины. Что, по существу, мечтается мне? Что мы соединились с ней – и я как одна часть целого буду творить что хочу, а она как другая часть целого должна являть м о е ч е л о в е ч е с к о е д о с т о и н с т в о. Ее нетронутость и есть икона моего неизменно высокого достоинства.
А что значит, по существу, это возложение на нее высокой роли? Конечно же, удобное для меня освобождение, сложение этой роли с себя.
Но он ест как-то незаметно. Не сказать, что мало, съедает все, что ему положишь, но как-то плавно убирая с тарелки. Этот процесс стерт, не воспринимается ни им, ни мной, и я получаю от этой непроявленности, скромности принятия пищи больше удовольствия, чем хорошая хозяйка – от похвал ее кулинарному искусству.
Никогда не замечала (хотя должно же было это быть), чтобы после еды он ковырял в зубах. Подхрапывает он как-то ровно и естественно, не мешая спать. Живет в полноте телесной жизни, но она как-то не форсирована. Словно бы вынесена за скобки. Странно и непривычно (приятно непривычно) для меня также отсутствие притязаний на мое время, вкусы, на мое желание нравиться себе и уважать себя.
Да, именно: мне нравится в нем то, чего он не делает. Не кто он есть, а кто он – не есть.