Текст книги "Физиология духа. Роман в письмах"
Автор книги: Юрий Малецкий
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Поскольку женшина, с моей точки зрения, подошла к истине, во всяком случае, ближе, чем мужчина, постольку проблема ее излечения упрощается до одного решительного шага. Ее установку на самоотдание надо всего-навсего очистить от противоположной установки на получение. Одно движение, один ход. Нужно только сместить акцент – на то, о чем Бог в Библии устами одного из пророков говорит: “Милости хочу, а не жертвы”.
Стоит лишь выйти из плоскости “жертвования”, в самом искреннем случае сохраняющего память о себе, жертвующем, всегда ожидающего, а значит, всегда несчастного (ибо ожидания никогда не сбываются – или сбываются не так, как ты ждал): “вот, я и этим пожертвовала”, “и вот это из любви оторвала от себя и принесла ему”, “наконец, я пожертвовала последним – а когда же он, наконец, оценит и откликнется?”, – и погрузиться на глубину “милости”, поднырнуть, сделав начальное усилие, в плотные, но раздвигающиеся воды “милования”, чтобы, растворившись в его теплом подводном течении, перестать чувствовать собственные очертания и до незаметности просто уйти от половинчатости, которой не терпит само неостановимое движение со скоростью потока. Понимание любви как “милости, а не жертвы”, имеющей начало не в чувстве долга (вообще не в каких-либо установках нашего супер-эго), а в естественном, свободном от цензуры “должного” истечении энергии сердца, струении ее на милуемого, позволяющее забыть о себе, не ждать результата, а раствориться в потоке, делает чувство мало уязвимым, практически не-истощаемым – разумеется, при исходной установке отдавать, а не брать в любви; но наш разговор вообще имеет смысл, только если мы примем эту установку – в противном случае, каковы бы ни были вариации, при всех попытках выхода, я убеждена (и показывает опыт) – сознание любящего человека (что бы мы ни понимали под словом “любящий”) останется несчастным сознанием.
Фундаментом же любви как милования может быть только полное – не умозрительное только, но всем естеством – осознание реальности другого как реальности другого. Одно из главных уродств наличной жизни, приводящее ко всевозможным бедам от любовных трагедий до этнических войн, в том и состоит, что детское сознание нереальности другого самого по себе, сознание его существования только пока он не “ушел за угол”, у большинства длится до могилы. Ощутить же другого как столь же бесконечную и полновесную реальность, что и ты, может помочь только серьезная практика видения другого-из-другого, а не из-себя, опыт “выведения себя за скобки себя”. “Ему надлежит (в тебе) расти, а тебе (в себе) умаляться”. Опыт переживания “единичности” и единственности другого немыслим без опыта переживания своей нулевости. Умиление не мыслится без умаления. Вам это может показаться ни к чему не обязываюшей игрой слов, но это не так. Любовь есть полнота самоотдания, но правильно еще в начале “письма” говорится, что “на самом деле никто никому и не собирается отдаваться”. И не соберется, добавлю, пока не обретет чувства реальности другого. Потому что отдаваться можно только тому, кто – есть, есть – не ты; а отдаваться только лишь образу, тобою же рисуемому, некоей выделенной точке в поле твоего вожделения, – это отдаваться самому себе.
Назовите меня прожектершей, но мне видится новое направление терапии, которое синтезировало бы достижения западной мысли по всей линии “от Фрейда к Фромму” (линии наращения целостно-духовного подхода взамен рационалистического интеллектуализма) и невыученные уроки восточнохристианской мистики. Здесь не место останавливаться на этом подробно; но применительно к “науке любви” я говорила бы о школе или пути “милования” или “умиления через умаление” (эту мысль прекрасно иллюстрирует любая из православных икон Богоматери типа “Умиление”, будь то Владимирская или Феодоровская, где мать приникает щекой к щечке младенца, не глядя на него, но – перед собой и ним, в их будущее; момент соприкосновения – это момент полного проникновения, и в то же время каждый остается собой и следует своим путем; мать знает наперед путь своего сына, знает, что путь этот – страдальческий, страдает от этого сама, но, умаляясь, не препятствует ему идти его путем, а только милует его наперед, отказываясь от своего эгоцентрически-материнского “я” и только давая ему тепло материнской любви с собой в дорогу). Этот опыт предельной реальности “я” при предельном отсутствии индивидуализма – есть искомая золотая середина между слишком “западным” культивируемым “я” и слишком “восточным” утверждением его иллюзорности.
Опорная мысль Фромма, что надо не лечить, а спасать, и что врач не может спасти пациента вместо него самого, но не должен ослабевать в своих попытках помочь ему спастись самому, что врач должен быть наблюдающим участником (со-участником), который, леча пациента, лечится сам (делая это только более зряче, чем пациент), здесь подкреплялась бы самим способом любить больного. Назовем это “умиление-до”: одной из практик, “методик” любви, пограничной между ничего не меняющим чувством-эмоцией и бесчувственной, суровой “деятельной любовью”, которая спасительна только для людей сильных или продвинуто-духовных. Умиление, милование, милость – это особый характер отношения к другому, особый характер отношения м е ж д у двумя – милующим и милуемым; в этом , наконец, есть особый оттенок чувства, не передаваемый словесно, но отчетливо чувствуемый любым, кого хоть раз в жизни что-то (или кто-то) умиляло, кто хоть раз кого-то миловал, кому-то оказывал милость. Такой человек отчетливо чувствует разницу между прощением (отпущением греха) и помилованием (по любви, как любимого сына). Это предельный настрой на другого – полное стремление к нему при полном отсутствии эротического влечения (стремление без влечения – нонсенс? или парадокс – друг гения любви?). Поток чувства, где человек ясно чувствует свое “я” – и вместе с тем растворяется в милующем потоке, потоке частиц умиления, где он предельно трезво и просто видит того, кого милует, но это не мешат ему радоваться даже и нашкодившему ребенку, где, наконец, сама теплота, приятность милования, умиления вытесняет из него все остальное, например, мешающую нам избыточную, сверхконцентрированную память о себе, о том, что “вот, я его еще раз прощаю, сколько же можно..?”.
Впрочем, не буду садиться на своего конька. Добавлю одно: в описанном случае сам собой отпадет и излишний объект любви – “неизвестный друг”. Не могу выразить, как рада была бы я отпадению пятого колеса от телеги.
Труднее избавиться от химеры “друга”, как и от прочих химер, в случае с мужчиной. Тут вообще требуется куда более многоступенчатая работа. Его установку надо еще прояснить ему самому, добиться от него согласия в том, что она ложна, и только затем попробовать ее изменить. Первое, учитывая его способность к самоотчету, представляется вполне достижимым. Второе, пожалуй, тоже. Третье же под вопросом.
Одной из главных трудностей на этом пути самоизменения – если он все же встал бы на этот путь и мы столкнулись бы с ней практически, то оценили бы объем трудности – была бы необходимость его отказа от духовно-психологической в е р т и к а л и.
Если умиление (как и многое другое) является неоценимым вкладом восточного христианства (православия) в строительство личности (вкладом или кладом, который мы, устремляясь за духовным обогащением в Индию или Китай, проглядели у себя под носом), то наличие духовной вертикали, неотделимой от представления о “личном”, персонифицированном Боге, является, на мой взгляд, слабой стороной не только православия и христианства вообще, но всех монотеистических религий. На территории своего исторического распространения оно генетически порождает в людях, пусть даже далеких от конфессионально-религиозного мировоззрения, ложную картину мира, задает фальшивый “скрипичный ключ” восприятия реальности.
Хорошо уже, что “мужчина” своими умом и сердцем дошел до того, что “трансцендировать” очередной увлекший его женский образ, то есть именно считать его образом чего-то иного, высшего, нежели он сам, носителем этого высшего, сказала бы я, “по доверенности”, – неправильно и вредно. Однако от мысли о самом существовании этого высшего, о т д е л ь н о г о от нас, стоящего н а д нами, более того, от необходимости именно это высшее где-то вовне отыскать и в него “поместить свою любовь”, – он не только не отказался, но настаивает на ней, и в обретении этого высшего в “неизвестном друге” видит для себя решение задачи любви. Отказываясь утвердить в качестве реальности одну распространенную и губительную иллюзию, он воздвигает на ее место другую.
Это ведет, я сказала уже, к раздвоению чувства, что всегда чревато трещиной, а потом и изломом. “Держать деньги в разных банках” уместно где угодно, но только не в сфере любовной. Не говоря о том, о чем уже говорилось: “помещение” любви в “неизвестного друга” бесплодно, непродуктивно в отличие от переноса чувства на лечащего врача, вполне определенной и сполна п р и с у т с т в у ю щ е й индивидуальной фигуры.
В сущности, что происходит? Ту силу любви, которая есть в каждом их нас, которая нуждается в объекте-любимом человеке, оба автора письма – по разным причинам – считают невозможным и ненужным направить на другого человека, а считают возможным и необходимым для себя “поместить” в несуществующего-существующего Друга. Направить ему. Такой точкой может быть – почему не назвать вещи своим собственными именами – только Бог. И это традиционный Бог монотеизма, некое верховно-личностное Существо. Сверхличность, которую можно любить и быть Ею любимым в ответ. Что ж, вообще это не по моей части (позже еще скажу об этом пару слов). Но если бы Бог и существовал как “Бог Авраама, Исаака и Иакова”, то и тогда, я уверена, это не выход из положения. Потому что тогда чисто духовная любовь к Нему и плотская любовь к себе подобным – необходимо были бы даны нам как разные виды любви. И вряд ли плодотворно “смешивать два этих ремесла”.
По всему по этому нетрудно предсказать, что вся эта мечтательная “любовь” однажды кончится – и хорошо еще, если просто ничем.
Что же надо, чтобы решить проблему? На мой взгляд, следующее: елико возможно – и невозможно – п о л н о с т ь ю, без прокламируемого “остатка”, сполна “вложиться” в сполна присутствующего рядом. В начале письма говорится (совместно), что любовь возможна только тогда, когда человек н е з а и н т е р е с о в а н. Как раз наоборот – любовь невозможна тогда, когда человек недостаточно заинтересован. Но не собой, а другим. Если ты заинтересован в нем, ты должен быть бесконечно заинтересован им. Можно ли это сделать? Почему же нет.
Надо только отказаться от любезной сердцу псевдоаксиомы, согласно которой наше чувство от нас не зависит и нами не управляется, у него непременно должен быть конец, и это совершенно естественно: чувство, как все живое, умирает. Хватит уже мифологем. Наши чувства в наших же руках – во всяком случае, в достаточно большой степени; и они, конечно, смертны, но только вместе с нами – и кто мешает чувству жить ровно столько, сколько живет его носитель? Никто, кроме нас самих; так, может быть, мы просто не хотим, чтобы наше чувство не прошло, не умерло – и тем самым освободило нас для нового “чувства”, нового увлекательного переживания взамен привычного и стершегося? Но если мы уже рискнули любить всерьез, то есть необратимо, то есть поняли, что перед нами жизненно важная вещь, не обретаемая, как все важное, без отказа ото всего, кроме выбранного, тогда сразу уясняется то простое (хотя и нелегкое), что любовь, если мы строим не на песке, не на нуле, если есть исходный, зародышевый элемент действительного эроса между двумя, любовное чувство может быть разработано, умножено, выращено, как угодно, точно так же, как разрабатывается любой дар, способность, талант, который ничто без работы, без возгревания (и почему-то никого из художников эти слова не шокируют; так почему они должны шокировать или вызывать к себе снисходительное отношение художника своей жизни?), – а может быть заброшено, оставлено без ухода над ним, и тогда действительно обречено рано или поздно завянуть и умереть. Но ведь и балетный танцовщик, прекратив заниматься каждый день у станка и оттого неизбежно потеряв рано или поздно способность танцевать на высокопрофессиональном уровне, скажет (если честен перед собой), что это естественно, в том смысле, что иначе и быть не могло, когда не занимаешься. Однако странно было бы, если бы этот “естественный факт” был бы для него нормальным, воспринимался бы им не катастрофически. Так работай! Не сваливай на “у любви как у пташки...”. Через не-могу и не-хочу – качай свои душевные мускулы.
Разумеется, каждая работа предполагает условия, без которых она невыполнима. Одно из них – в нашем случае, для нашего мужчины, – чтобы возгреваемое, возделываемое чувство не сопровождалось бы непереносимо, до непоправимого слома личности, болезненными переживаниями (или не привело бы к ним), связанными с тем, что настоящее, полное соединение с женщиной (очевидно же, его нынешнее слияние с женой – неполно, оно все – по типу “соблюдай дистанцию”, что только – согласитесь – и позволяет ему не ревновать ее к ее “бывшим”) для него чревато болью ревности к ее прошлому. Ревность же, по его собственному наблюдению, связана именно с двойственным восприятием женщины, с ее “трансцендированием” и – в конечном счете – с наличием духовной в е р т и к а л и , иерархии “земного” и “небесного”.
Вообще-то это еще вопрос – не обманывает ли он себя. Не проще ли все на самом деле, чем ему лестно видеть. Может быть, в отношении достаточно распространенной мужской ревности к прошлому – безысключительно прав Толстой: в начале его “Воскресения” князь Нехлюдов почти уже сватался к одной особе, но ему не нравилось, что ей уже двадцать шесть, кажется, следовательно, она не могла ни в кого до него не влюбляться, а это оскорбляло его самолюбие. Толстой всегда ищет простое решение – и, может быть, прав, может быть, ничего иного мы и в нашем случае, за всеми красивыми наворотами, не найдем, копни мы нашего мужчину глубже. Но, может быть, в нем говорит не только самолюбие, а еще и впрямь то, на чем он настаивает.
Очень возможно. Не надо думать, что наш мужчина нетипичен; свойство “трансценденции” такого рода, то есть перевода инополого в ино-мирное, вообще говоря, даже слишком распространено. Другое дело, что не каждый склонен это свое восприятие другого (не всегда инополого – достаточно, если этот человек наделен какими-то вообще и н ы м и, высшими, например, властными функциями) формулировать, – но вообще такое восприятие другого к а к и н о г о свойственно отнюдь не только людям “сложным”. Мне доводилось году в 78-м, в какой-то случайной компании, слушать пьяные откровения одного начфина воинской части, циника без каких бы то ни было предрассудков, – так вот он говорил: “ А Вы на самом деле представляете, что Брежнев ходит в туалет? Я – нет”.
Такого рода “трансцендирование” (со всеми вариантами) составило личную драму не только Блока, но и множества “обычных” людей, которые только не делятся этим, но имеют в душе такие же незаживающие раны из-за своих “прекрасных дам”... Когда мужчина говорит кому-то: “Моя богиня”, “обожаемая моя”, – это вовсе не только слова сомнительного вкуса; нет, в какой-то степени они всегда называют буквально то, что е с т ь: о-божаю, то есть отношусь к тебе как к божеству, в твоем лице для меня “отобразился Лик”, сквозь тебя, посредством тебя со мной говорит божество. Это “иконное” отношение к любимому есть уже в платонизме (если не раньше, в “Песни Песней”), но прямо, в том сгущенном до чистого яда виде, который затем отравил непосредственно, или опосредованно, или уже чисто генетически, тьмы и тьмы мужчин бесчисленных поколений, прошедших с тех пор, – прямо оно появляется у всех этих трубадуров и труверов, у незадачливых “рыцарей бедных”, и выдумавших на свое и чужое несчастье “прекрасную даму”, утверждающих ношением цветов своей госпожи на доспехах – прямое восхождение от человеческого к божественному через все эти символы, отсылы, через держание человеком духовного божественного феода, через якобы-просвечивание сквозь худосочное личико жены сюзерена – лика Девы Марии. Ну, а уж потом пошла вся эта морока, “Вечная Женственность”, вплоть до русской “софиологии”, то есть, на самом деле, воспаленно-сублимированной эротики Владимира Соловьева, попутавшего человек пять гениальных “русских мальчиков”, во вдохновенном порыве захотевших соединить несоединимое – православие и “рыцаря бедного” (судя по Вашему письму, Вам не надо все это разжевывать).
А я вот не хочу быть прекрасной дамой, не хочу быть воплощением вечной женственности, не хочу всего этого высокохудожественного бреда (Вы ведь знаете, что такое бред в собственно медицинском смысле слова? на всякий случай: это “ложные суждения, возникающие на болезненной основе и не поддающиеся переубеждению”) в отношении себя, и знаю, что этого не хочет ни одна женщина, как ни один мужчина не захотел бы быть воплощением “вечной мужественности” – со всеми возложенными на него ожиданиями...
Причем, как видим, отказ мужчины “трансцендировать” женщину без отказа от вертикального мировидения вообще – ведет только к созданию иллюзорно-трасцендентного образа “друга”, то есть к псевдорешению задачи. И что интересно, это тогда, когда задача почти уже решена правильно. В сущности, он и сам уже говорит о том, о чем и я, – о необходимости замены вертикали горизонталью. “Отказаться от комфорта!” – совершенно правильно восклицает мужчина – и совершенно закономерно остается на ступени чистых восклицаний.
Почему? Думаю, не столько потому, что он в самом деле “развращен комфортом” (хотя и это тоже), сколько потому, что он полубессознательно не хочет – неприятно, понимаю, ведь речь идет об изменении себя или по крайней мере отношения к себе, а кому приятно этим заниматься серьезно? – внимательно проследить всю цепочку. Он пишет: “Следует принять свою любимую как лишенное всякой поэзии естество из мяса, кожи, костей и волос... как не слишком высокую душу, податливую на обольщения... со всеми ее безобразно-прекрасными стонами и вскриками... ничуть не более благообразную, чем ты сам, столь же низменно-животную... столь же лишенную ореола иного мира, как ты сам для себя, – и, отказавшись от двойного зрения, от трансцендирования любимой, все равно принять ее, уже не по-прежнему высоко... но все равно любя”. И потом еще: “Примириться с ней, прозаически любя, как, обыденно (но и как еще поэтически) любя и невысоко (но и как еще высоко!) ставя с е б я , примиряешься с малопривлекательными отправлениями своего тела и проявлениями жалкой своей души”, – и не видит, что примириться с данностью, с миром, с ближним по-настоящему именно и нельзя, пока будешь “невысоко, но еще как высоко ставить себя”, пока будешь “любить обыденно, но еще как поэтически”, пока что угодно, пусть хоть телесность, будет оцениваться в категориях “низменности” и “возвышенности”, “безобразно-прекрасного”. Пока не будет понято, что настоящая прозаичность вовсе не лишает вещи поэзии, а как раз только и делает их подлинно поэтичными.
Ставя себе правильную задачу, он хочет решать ее негодными средствами, вливает новое вино в старые мехи – и не будет в состоянии достичь поставленной цели, пока не перестанет путать то и другое, пока до конца не откажется от “возвышенного” в женщине (именно унижение другим этого якобы возвышенного не дает ему покоя, но зато и какое наслаждение, когда это “возвышенное” унижает он сам, возвышаясь над возвышенным!), для чего надо забыть само слово “возвышенное” вообще – пока, словом, не перестанет заниматься духовным альпинизмом и не обретет горизонталь. А ее он сможет обрести, только когда на самом деле перестанет хоть сколько-нибудь высоко ставить себя. Нуль собственной вертикали – вот что ему необходимо. Обретение горизонтальной шкалы ценностей, вообще не предполагающей оценки, дзенское “человек-собака”, снимающее все эти “высокие обманы” и “низкие истины”, – вот противоядие для таких, как он, позволяющее увидеть вещи такими как они есть и принять женщину вне всяких ее оценок, просто как любимое, милуемое живое существо.
Не думайте, что я вообще против трансцендирующей способности человека и его потребности в и н о м . Когда бы так, святость перестала бы быть для него святостью. Это самое страшное, что может случиться с человеком, что с ним ежеминутно происходит сотни и тысячи лет, а все никак не произойдет до конца – и, значит, сколько бы мы над собой ни издевались, до конца не произойдет никогда...
Божественность всего сущего. Кто с этим спорит? “Чистый” материализм – такая же закрытая страница серьезного человеческого опыта, как “чистый” капитализм Х1Х столетия. Весь вопрос только в том, что для человека – божественное сущее. Когда над сущим ставят Единого Сущего... вот тогда понятие божественности отождествляется с понятием вертикали. А я – за горизонтальную трансценденцию. Для героя Пруста (следуя Мамардашвили – думаю, и здесь мы говорим о том, о чем осведомлены оба) за возлюбленной тоже стоит “богиня”, разговаривая с дорогими людьми, человек на самом деле говорит “с богинями”, через связь с человеком человек выходит к божественному, divinitе. Но это божество, через которое человек воссоединяется с собой. Это не что-то Высшее, стоящее над человеком и приказывающее ему, карающее и награждающее его (раболепство монотеизма, неотделимое от корысти монотеизма), это – абсолютное, присутствующее в любом относительном, вечное внутри любого смертного, это столкновение человека с абсолютными, неизменными инстанциями в самом себе, столь, казалось бы, относительном и текучем, это высвечивание divinitе в себе. Когда человек открывает иномирность этого мира, абсолют, располагающийся не над миром, а – внутри него, в нем. И поэтому герой Пруста, тоже ведь страдающий от ревности к своей “богине”, но сполна наделенный горизонтально-божественным чувством бесконечной красоты и святости мира и потому неисчерпаемой драгоценности другого, даже обманывающей его бисексуалки, – трансцендирует продуктивно, а не редуктивно. Он созидает себя, тогда как наш мужчина принимает за медитацию – галлюцинацию.
Вот почему я за отмену вертикали. Точнее, не за отмену – мы живем в таком здесь-и-теперь, когда отменять или запрещать что-либо уже поздно, а тем более глупо отменять то, что есть, что пока еще сидит в человеке, – но за постепенную замену, незаметно-медленное ее замещение.
Чувство духовной вертикали опасно для мужчин, во всяком случае, куда больше, чем для женщин – во-первых, женщин, возможно, охраняет от излишнего “вертикализма” материнское чувство к мужчине, заменяющее любовь к бесконечному – бесконечной любовью, простой материнской любовью, не позволяющей видеть в своем ребенке божество; во-вторых, если “трансцендирующие” женщины и есть (а они есть, и их немало), то – женское восприятие мужчины как некоего держателя божественности, по крайней мере, не двоится. Женщина такого типа, с восприятием любимого как “младшего бога”, по натуре не склонна к захвату; она сама охвачена чувством любви-служения любимому, она не дерзает посягать на овладение божеством, а отдается ему, чувствуя, что это не унижает, но возвышает ее до него. Считаю ли я “вертикаль” истинной интуицией Бога или нет, но женщину она, по крайней мере, ведет к целостному, интегрирующему личность взгляду и чувству. Это ее опыт не-двойственности, ее житейская адвайта-веданта (хотя наша женщина с ее “возвышенным” гнушением любовью поесть внушает опасения ... можно ли уравнять борщ и “Искусство фуги”?.. А мне кажется, сам Бах мог бы отнестись к сравнению всерьез... и чем “медитация борща” хуже медитации чайного церемониала? “Когда я ем борщ – для меня все умерли”, – не то же ли самое, что: “– В чем твое Дао? – Когда мне хочется есть – ем, когда хочется спать – сплю”...). Иное дело – такого типа мужчина. В нем “восходящая вертикаль” в отношении к возлюбленной как женской ипостаси божества сосуществует (а точнее, именно не может мирно сосуществовать) с инстинктом покорения, овладения самкой (в интеллигентском слое мужчин этот инстинкт сохраняет силу лишь частично – зато сублимируется в якобы оплодотворение якобы недосознательного существа женщины якобы мужским логосом; эта невыносимая претензия играет большую роль в том, что в среде интеллигенции неуживчивость особенно велика); ясно, что два эти противоположно направленных потока энергии, восходящий и низводящий, не имея возможности спокойно ужиться, будут раздирать на части их носителя. Таким образом, если женщину психология и аксиология вертикали ведет к интеграции личности, то мужчину – к фрустрации.
Обретение горизонтали позволит ему выйти из “любви с оглядкой”, зависящей от оценки своей любимой, чужой или своей, уйти от боли, возникающей, когда “богиню” в нашем представлении сладострастно “унижают” в близости с ней – самыми разными способами (которые мы же в своем воображении домысливаем, посыпая раны, может быть, чрезмерной, небывалой в действительности солью); жизнь по ту сторону “высокого” и “низкого”, “достойного” и “похабного”, “грязного” и “чистого”, “прекрасного” и “безобразного”, словом, “хорошего” и “плохого”, жизнь в прямом смысле слова по ту сторону добра и зла, жизнь полная – вместо этого всего наносного за тьму веков оценочного хозяйства – любовью и умилением перед любимой просто потому, что она чудесным образом е с т ь (ведь не у каждого, совсем не у каждого есть любимая, есть тысячи людей, у которых есть все, а любимой нету... и почему она обязана быть? а у тебя она – есть!), – такая жизнь сделает его свободным от боли ревности, а заодно и от сексопатологии, увидев это так как оно есть – не-двойственное, не прекрасно-безобразное, сверхъестественно-противоестественное – нормальное чудо жизни.
Между прочим, духовная вертикаль неотделима от вертикального понимания человеческого тела, согласно которому в человеке – существе, стоящем на перекрестке ангельского и животного, есть чело, глядящее в небо, несущее на себе высокий отпечаток лика Божьего, а есть нижние и низменные “срамные части”, которые следует скрывать и которые не только русские, но все народы (что и отмечает наш мужчина) вертикальной духовной ориентации называют оскорбительными, недопустимыми для человека словами (а не было бы “высокого”, не было бы и “низкого”, значит, не было бы и посыла к возникновению такого действительно срамного и гадкого отношения к себе и другому), – такое понимание одною своей иерархической вертикальностью неизбежно ведет мужчину к болезненному отношению к проблеме пола, полового акта. Обнажение тела любимой женщиной перед другим мужчиной, не говоря уже о соитии, всегда есть для него обнажение того стыдного и срамно-безобразного, что не может нормально, не-мерзко быть обнажено ни перед кем, кроме него (он поймет, оценит эту страшную жертву – ради него пошли на такую мерзость, на такое унижение, но пойти на т а к о е , крайнее – ради еще кого-то?! если единственная настоящая жертва уже совершена для кого-то, что же тогда останется ему? объедки ). О каком же нормальном отношении к женщине (если ей не 14 лет, как справедливо замечает наш мужчина) можно в таком случае говорить? А ведь такое болезненно вертикальное отношение к телу, выработанное веками христианства, закономерно вытекает из “духовной вертикали”; без отмены последней нечего и думать о преодолении первого.
Но эту горизонталь он первее всего должен обрести в отношении к себе. Наша ревность начинается не в том, к кому мы ревнуем. Не в ревнивом отношении к нему. Она начинается в ревнивом отношении к себе. Это себя я числю достойным самой высокой участи, это своего унижения не могу перенести – и только проецирую на любимую. Она должна быть Прекрасной Дамой, чтобы я был ВластелинПрекраснойДамы. “Возвышая” свою избранницу до богини (пусть только через символическую отсылку к “женской ипостаси божества”), я тем самым – через дальнейшее овладение своей избранницей – возвышю до божества – себя, покоряю себе божество.
Если бы я верила в бога в авраамическом смысле, в верховно-личностного единого Бога, стоящего над нами, то сказала бы, что наш мужчина хочет дешевой ценой купить свою божественность, а дешево в этой системе мышления можно только продать свое первородство.
Причем все, о чем я говорю, он видит сам. Видит – и не видит. Он весьма дельно – в умозрительной самокритичности ему вообще не откажешь – замечает, что ему потому и необходима “нетронутая” возлюбленная, что “ее нетронутость и есть икона его неизменно высокого достоинства” – и что “по существу, это возложение на нее высокой роли” есть не что иное, как освобождение от высокой и тяжелой, некомфортабельной, но желанной роли – себя самого, труднодостижимое убийство сразу двух зайцев: отказ от роли-сохранение роли (за ее счет).
Но он не видит (для этого он слишком “слит с собой”, как каждый из нас), что еще читается в этом “возложении на нее высокой роли” “жены Цезаря”. А читается тут: человек, настолько любящий самого себя, что ему непременно надо быть Цезарем, тем самым открывает как раз то, что любит самого себя – недостаточно. Не настолько, чтобы, при всей обычной для каждого самовлюбленности, принять себя как себя, а не как Цезаря. Если я себя приемлю, то должен принять, полюбить себя – в нашем случае – и в совокуплении с другим, не подозревая в этом акте ни возвышения над другим существом, ни унижения перед ним и надругательства с его стороны (ведь если себе нравишься, то и не подозреваешь – в крайнем случае, чисто умозрительно и очень спокойно допускаешь, – что кто-то глядит на тебя другими глазами); а увидев дело так, так почувствовав его, должен принять и ее не как “жену Цезаря”. Должен почувствовать в ней что-то стократ более важное для меня, нежели то, была она с кем-то, как со мной. близка или нет. Когда же я чувствую как чувствую сейчас, то это значит в действительности, на глубине – я не ее, а себя в ней не принимаю: если она видится мне в совокуплении безобразной, и я не могу перенести, что безобразие ее видит другой, то, значит, таким себе кажусь и я сам – когда вижу себя в ней со стороны. Я не выдерживаю в ней разрушения, перечеркивания, надругательства над иконой меня самого. М о е г о надругательства над моей иконой.
Повторяю, кому-то иконное, вертикальное мышление пойдет на пользу (нужно считаться хотя бы с традиционным, уже генетическим монотеизмом), промежуточно подготовив его к истине – трансценденции горизонтального типа. Но для нашего мужчины это губительно. Ему прежде всего нужно отказаться от иконного мышления всякого рода – по всем трем линиям отношений: к Богу, к другому и к самому себе. Причем непременно от всех трех сразу: задействование любой из точек треугольника неминуемо приведет к задействованию всех трех.