355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Малецкий » Физиология духа. Роман в письмах » Текст книги (страница 10)
Физиология духа. Роман в письмах
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:28

Текст книги "Физиология духа. Роман в письмах"


Автор книги: Юрий Малецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

И думаете: теперь-то я поставил его в тупик. Теперь он поддастся на мою врачебную провокацию с лучшими целями – и должен будет как-то нестандартно проявиться, а я его проявление проанализирую. Видя Ваши истинные, излишне хорошие намерения, отвечу нестандартно спокойно. Спокойно отвечаю: а – из снисхождения так говорят. Не из снисходительности, а из снисхождения. Потому что – с земным человеком. Стронуть его боятся, чтобы он совсем не тронулся. Передают знание в том виде, в котором они его сами на земле предчувствовали и по себе знают: в этом, приготовительном виде его принять – можно. Потому что мыслящему человеку весть подают. А мыслящий человек мыслям не доверяет, он с ними на слишком короткой ноге – ему весть подать лучше в форме чувства; а еще лучше – в форме предчувствия. Что Вы хотите, чтобы они мне сказали? “Сынок, мы на небесах. Все в порядке. Бог есть, Он тут рядом и передает тебе привет”?

Ладно. Тут Вы подходите к делу с другого бока и, конечно, говорите: ладно. Пусть так. Ну, а ты не допускаешь, что как раз то, что оба не желали ни от себя, ни от другого изменений – а вовсе не какой-то там “друг” – органически изменило обоих, незаметно для них самих слило воедино? То есть произошло то, чего раньше они оба так хотели всегда от другого, но это-то диктаторство и вело их к прямой противоположности цели, а вот теперь, как бы нехотя... как только и происходят самые важные вещи... как ты засыпаешь только когда не думаешь, что должен как можно быстрей заснуть... И не надо никаких неопознанных объектов, когда все опознанно субъективно.

Я все допускаю, даже недопустимое. Вы даже не представляете, какие недопустимые вещи. Допустим и это. Это-то еще куда ни шло. Вполне правдоподобно. Но спрошу и я Вас.

Ну, а я? ведь это не они сами, это я записал за ними их текст. Откуда бы, если это всего-навсего и х субъективное дело, взялся он во м н е ?

Галлюцинация.

Правильно.

Крестившиеся три тысячи народа в Иерусалиме на Пятидесятницу после проповеди апостолов – массово галлюцинировали (слухово), что к каждому из них эти малограмотные рыбаки обращаются на языке тех стран диаспоры, откуда понаехали все эти люди на праздник. Ученый фарисей Савл на пути в Дамаск, где собирался от полноты идейного сердца пересажать всех христиан, обратился тоже под влиянием галлюцинации. Мохаммед у вас тоже эпилептик, но это ладно, с этим спорить не собираюсь, хотя лишнего на себя брать и утверждать наверняка тоже не стану. В общем, памятник нам поставить: в центре фонтана стоим мы, в своем уме. В высоких струях своего ума. А вокруг – клумба. Цветочки на прахе колумбария бедных безумцев. Всяких блэйков, сведенборгов, андреевых. То, что он видит как розу мира, на самом деле анютины глазки. Душистый такой табак.

Почему нет? Кроме шуток, почему нет.

Имейте только в виду, между прочим, на минуточку: это всего-навсего события, на которых всего-навсего стоит вся дальнейшая история. Которая и привела к нам. К тому, что мы – это мы, такие, как есть, и видим всё так, как видим. И смешнее всего, что всерьез объявляем все это, именно это и только это, приведшее к нам, галлюцинацией и вздором – мы же сами. Опираясь на что? на заключения нашего ума. Да ведь серьезно к нему относиться и можно-то только, пока он сам серьезно относится к тому, на чем стоит. Пока не объявит себя порождением галлюцинации. Вы же согласны, что “менталитет” наш порожден нашей цивилизацией. Вот мы всё видим в прямой перспективе, прямо перед собой вдаль. А китайский “пейзаж гор и вод” писал человек, который то же самое видит совсем по-другому: сверху вниз. Потому что сама его оптика порождена другим навыком смотрения. Его так его цивилизация вышколила. А нас – наша. У конфуцианца добро – это подчиняться властям и законам безоговорчно. А у нас – только если власти и законы не противоречат нашей совести. А сама эта совесть – откуда взялась такая, а не другая ? Да и совесть эта, и наша цивилизация, и все было бы другим, если бы не ничем, кроме чуда – или галлюцинации – не объяснимое обращение гонителя христиан Савла во всемирного апостола Христова Павла. Выбираем чудо – продолжаем относиться к себе серьезно. Выбираем галлюцинаторный бред – тогда мы дети бреда и так в бреду 2000 лет бредем. И даже не знаем в бреду, взаправду ли бредим, или в бреду “правду” за “бред” принимаем, до того сбрендили.

А я заявляю – никакая не галлюцинация то, что я записал. И это не как шум в ушах, как в последнее время, я Вам говорил, он все чаще и все усиливается, страшный шум во мне и вокруг. А это связный текст о том, о чем я мало знаю. Как мне об этом знать? Мой мужской опыт... о нем чего и сказать-то, все, что можно и нельзя, я Вам уже рассказал, и больше Вы ничего не добьетесь, потому что больше ничего и не было. Вот и выходит, скажите Вашей Н.Н. Хотел бы я, чтобы все было иначе, и я был бы хотя бы таким любимцем женщин, как отец (он жалуется, что у него не было случайных связей – у меня почти не было н и к а к и х).

Нет, это они сами через меня мне же подали голос. Голос из двух голосов, и тут Ваша Н.Н. как раз это почувствовала (памятник ей поставить) – одно дерево с разными дуплами, и из них оно говорит – на голоса (но не думает: а что бы это значило? рано ей ставить памятник). Оно ими говорит, я ясно говорю?

А почему – еще раз – почему – вот что ее спросите – почему они срослись в одно? я настаиваю, что это никакая не “закольцованность”, а если близнецы и есть, то не однояйцевые, как она говорит, а сиамские, о которых не скажешь даже – при двух головах у них две души или одна на двоих; и я никакой “тотальной иронии”, как ей слышится, не слышу, сколько ни напрягаюсь, в словах “жены” о том, что “муж нравится ей не тем, кто он есть, а тем, кто он не есть”; даже если это отец как бы сам о себе говорил во мне от лица “матери”, перевоплотившись, как Н.Н. предполагает (это может быть, я ведь не знаю, кто из них на самом деле через меня что говорил, может, какую-то часть каждый говорил сам от себя, какую – то – от другого, а может, там вообще нет “себя” и “другого”, а каждый чувствует другого в себе и себя в другом и еще тысячи других в себе и говорит от всякого лица, всеми голосами); ну, говорит он о себе в 3-м лице и хвалит сам себя от имени другого, ну, и почему это ирония? что уж, себя и похвалить серьезно нельзя? если я к себе спокойно отношусь как к другому и ясно вижу, что во мне хорошего? Тем более его не так уж много, глаза не разбегаются. Нет, они именно срослись, я в жизни ничего от лица другого от них не слышал, так ей и передайте от лица компетентного лица. Вот пусть она и объяснит почему. А не может, так я сам объясню.

Потому, что именно не поверили россказням о “настоящей любви”, а послушались своего чутья и поверили только в Неведомого Друга. Не в “неизвестного”, как она выражается, а – неведомого. Не в химеру, а в реальность. Вы, может, и не знаете, а вот госпожа Н.Н., начитанная в таких вещах, конечно, помнит, что в Афинах, по словам апостола Павла, тамошние жители поставили алтарь “неведомому Богу”. Вот Его-то, Того, на ком только и могут сойтись все люди – на вере в единого (но только до имени, именования Его; после называния Его по имени все всегда расходятся в вере – и они правы) Бога, – Его, а вовсе не пустое святое место, не призрак, не проекцию их неудовлетворенного чувства любви (как Ваша Н.Н. безапелляционно пишет), почувствовали и полюбили отец и “мать”.

И это Он их надо-умил, что, если Он выше всякого определения, Он – неназываем; если Он больше всякого определения, то больше даже и того, что Он – “есть” (хоть Он Сам о себе и сказал, что он есть Сущий, то есть Он есть Тот, кто – есть, но Он выше даже собственного определения). Он должен быть и не быть – одновременно.

И дальше, надоумленные, любили друг друга не напрямую (думаю; а то бы не вышло того, что вышло), а окольно – через Него. Только эта тяга к Нему и была в них – общей, только Его они и чувствовали – одинаково. Только в Нем, значит, и были – едино.

И не о том они вовсе говорят, чтобы, как Н.Н. поняла, любовь, предназначенную человеку, спутать – и подменной любовью полюбить Бога, а о том они говорят, что у кого не получается, мало ли почему, любить настоящей полной любовью человека, тому все равно дана еще любовь, к Богу, и вот ее-то они и путают всю жизнь с влечением к инополым людям, и страстно “трансцендируют”, а потом, набив себе кучу шишек, понимают, в чем дело, и направляют по адресу, и ничего больше не хотят, как предложить Ему свою любовь. И он по одному этому, по соединенности с Ним, Он их, хотя они о том не просили, их – то ли еще тут, то ли уже там, не пойму, а спросить некого, но, насколько я их помню, все-таки уже там – соединил Собой между собой. Вы скажете, что-то уж больно жирно будет. Так каждый будет любить друг друга опосредованно, а получится – непосредственно. Может быть, я не знаю. Только знаю, что они всегда были очень сдержанны друг с другом, и если срослись в один ствол, то потому что нашли простой способ полюбить друг друга как-то в обход своей сдержанности; они тянулись к Нему, а когда притянулись, оказались совсем рядом и друг от друга. Но, думаю, я ошибся (хотя могу, конечно, ошибаться, что ошибся), думаю, не настолько они все же притянулись к Нему, чтобы в Нем и соединиться. Тут мало одних тяготений и всяких там порывов, это Вы правы (хоть Вы этого и не говорили, но я вижу. что Вы так думаете), что тогда больно жирно будет. И все равно – уже так близко, что их нельзя было не, их как-то надо было уже совсем соединить. Но Собой Он не мог их еще соединить, и Он их соединил – мной. Понятно, да? Ну, я не знаю. Понятнее не умею.

Потому что она и вправду меня любила больше родного, может, даже больше чем он, она не стеснялась говорить мне ласковые слова перед сном, хотя я был уже взрослый – и всегда, с рождения, был ей чужой ребенок, но она не стеснялась меня любить, ведь ласковые слова надо еще уметь говорить, я на дешевку с детства не покупаюсь, для этого еще надо на самом деле захотеть их сказать, чужому взрослому сыну, который не может вовремя заснуть и злится на себя и весь мир, и на нее, да, ведь я уже не лапушка, у меня уже ноги пахнут не детским молочком, чужие ноги не как у родного пахнут, когда ничто плохое не мешает, а вот она меня любила как совсем своего, я бы сразу почуял, если не совсем; но и он, отец, он меня любил. Когда я понял, что самое интересное это огонь, и нет ничего лучше, чем самому поджигать огонь и всматриваться, как он делится на три слоя красно-желтого-белого света, три языка в одном, и я подумал, зачем мыть руки, если огнем еще чище, это самое чистое, и подставил руки, и после больницы все только и ахали, что в моем возрасте нельзя подпускать близко к огню, а тем более давать в руки, – а он один говорил тогда, что теперь это совершенно безопасно, что я умный, мне на все достаточно одного раза, одного опыта, и мне показывал, как работает зажигалка, и я понял, что ничего интереснее на свете нет, и тогда он начал мне их дарить, отовсюду привозить, и никогда не боялся, что я себя или хоть что подожгу, и я так никого и не поджег, а в итоге собрал сорок семь, даже одну зажигалку-пистолет. И к тому же он терпеть не мог даже домашних животных, потому что из-за них нельзя в отпуск спокойно поехать, не на кого оставить, а меня водил в зоопарк, когда я узнал, что гепард самое быстрое животное в мире, но боится огня, а я не боюсь, и мне захотелось посмотреть на огонь их глазами. И мы пошли, и я поглядел, их глазами, и испугался, потому что огонь вдруг стал страшный, но только пока я как они, а когда я опять я, мне он не страшен. Если к нему не приставать и руками его не трогать, то и он тебя не тронет. Он же живой. Вообще-то я все это Вам рассказывал, но ведь Вы сами просите, чтобы я рассказывал даже старое, если оно вспомнится, потому что вспоминается всегда по-другому, чем до того, с другими деталями, может, Вам пригодится. Например, я вспомнил, что мой отец летом ходил всегда в белых брюках и сам их всегда отглаживал, чтобы стрелка была как отточенная, даже на пляже сидел в белых штанах и летнем белом пиджаке и не раздевался. И еще он, когда я ему вечером что-нибудь рассказывал, никогда не перебивал, хоть час говори, а только ложился на диван, я у него в ногах, и он слушал-слушал, а потом скажет: “Ты рассказывай, рассказывай, а я помолчу, это очень интересно, это я потому молчу, что интересно слушать”, – и я еще час говорю, а иногда вдруг смотрю – он уж спит, и улыбается во сне, тихо так, что никогда и не усмотришь когда, хоть специально следи, может, две минуты назад, а так и не перебил ни разу, вот это была психотерапия, столько давать говорить и спать так сладко, что самому за себя приятно, что так хорошо с интересом его усыпил, всем бы такую. А один раз отец мне сказал, что французы умеют поджигать мороженое, а потом есть в обожженном виде, кроме шуток, я потом узнавал и запомнил на всю жизнь, это называется фламбировать, представляете – м о р о ж е н о е г о р и т, самое вкусное горит как самое красивое, самое холодное как самое горячее, а один раз к нам на пришел отцов приятель, и он мне говорит: “А больше всего в жизни я люблю мороженое. Я за раз могу съесть килограмм мороженого”, – и я не поверил, мороженое же страшно вредное, даже в малых дозах от него страшный диабет, поэтому мне его редко давали и немного, а отец потом сказал – это правда, он так же любит мороженое, как ты, только ему нельзя запретить, он взрослый и может съесть сколько захочет, а через неделю отец пришел грустный и сказал, что тот человек вдруг сегодня ночью умер, и я подумал – сколько же он съел мороженого? и как же все-таки они были правы, что не часто мне его давали. И тогда я расхотел быть взрослым, если от того, чего никто не может тебе запретить, только и можно, что помереть. И он иногда читал мне на ночь взрослые книги, даже такие, которые не развивают, я долго не мог понять, зачем пишут книжки, которые не развивают, не сообщают нужных знаний, так называемую художественную литературу, но однажды он мне зачитал из одной (американской, кажется, но это все равно чьей, всякая книга – даже не того, кто ее написал, а только того, кому она интересна) про одного дурачка типа дауна, который сам не знал, сколько ему лет, то ли три, то ли тридцать, и я тоже не понял, сложно написано, не то что у Канта, у него только кажется, что сложно, а на самом деле только напрягись – и все четко выводится из предыдущего, а здесь все из-под пятницы суббота, но этот дурачок зато лучше моего понимал огонь, и когда огонь уходил, он плакал, а потом огонь опять на месте, и он говорит – позади меня огонь пришел, или – огонь вырос, а то еще – огонь пахнет болезнью (а сестра у него пахнет деревьями; а я так никогда и не узнаю, чем пахла моя сестра, потому что у меня ее нет; у меня ее вообще все время никогда не было). И тогда я понял, эти книги как раз самые полезные, потому что ни химия, ни физика про огонь не говорит самое важное, что он пахнет болезнью; я понял, даже стихи бывают полезные, а не только люблю грозу в начале мая, и позже много прочитал всяких стихов и прозы, но всегда удивлялся – почему это один человек может написать такую неотложную книжку, как “Крейцерова соната”, до такой степени правильную, что с ней никак нельзя согласиться, – и этому же человеку не лень накатать совершенно необязательную книгу вроде “Анны Карениной”, не лень семьсот страниц рассказывать про всякие вещи, которых уже сто лет как нет, да и не надо, вроде ручного сенокоса или скачек... зачем? Зачем нам знать, как сено косили? Любит кто грозу в начале мая или в конце октября, мне какое дело? Книга должна быть такая, чтобы людям глаза открыть на то, чем они всегда живут (а не видят), что всегда при них (а не знают), даже когда все сено скошено. Вот возьмите – “Идиот”. Во-первых, уже название клевое. Не захочешь – прочтешь. А как прочтешь, поймешь, что не зря. Кто-то же должен хотя бы раз в тысячу лет напоминать, что слабый сильнее всех сильных. Особенно сейчас это забыли начисто, а ведь нарвутся – поздно будет. И до какой степени в больном человеке приятного мало, не как у Диккенса тихо-мирно, съедобно умирают, нормальные больные, а как он может быть нормальным-то, когда он – больной? в смысле – съедобным-то? а все равно пора уже и его полюбить – других-то уже все расхватали, разобрали нормальных, по интересам, любить-то всем хочется, но всегда того, кого нравится, а всем нравится любить по интересам... и вообще кто-то должен был на весь мир сказать, что вся штука в том, чтобы понять не только себя, но и не “другую точку зрения”, а просто – всякого, самого ехидного и нахального, а то у нас умные люди вроде ученого дьякона Андрея Кураева упражняются только в умении быть сами-правыми, всегда правыми, всю логику на то бросают, чтобы доказать одно: в чем все остальные, кроме них, неправы. А какой интерес доказывать то, в чем ты заранее, и без доказательств уверен? Ты докажи то, чего ты еще не знаешь, как оно выйдет, когда ты его докажешь, – и вот тогда это и будет настоящее, непредвзятое доказательство. А то берутся доказывать, что настоящая, правильная любовь к Богу – только у них, а сами по дороге раздают оплеухи направо-налево, так что видно – им бы сначала просто полюбить, хоть кого, чтобы понять, о чем они вообще говорят, что такое любовь, а то ведь никогошеньки не любят, не обучены, как и Ваша Н.Н. говорит, или вот как в “Идиоте” эта Аглая говорит: нет там правды, говорит, где одна правда, а любви нет, – хотя и сама никого не любит. И все пекутся только о своей правоте, как будто на самом деле есть “свое” и “чужое”, пора хоть кому-нибудь и вора тактично не обидеть, и убийцу погладить по голове. Брошенную Аглаю там все жалеют, а Рогожина никто, кроме князя. А я бы даже и ее пожалел, но только после Рогожина. Кому из них хуже? Ведь она никого так и не убила. А он эту Настасью не зарезал, а заклал, как на алтаре, считай, она сама его просила, чтобы она через это невинная воскресла, но все равно, хоть и из высоких чувств, – он убил. Ты попробуй сначала убей, кого любишь, даже для его же пользы... Кроме шуток, я считаю, если бы на любого, даже безнадежного хроника типа Ленина, нашелся бы Лев Мышкин... правда, он профилактически ничего не может, он только после убийства гладит по голове, но все-таки... если бы сразу после первого раза, когда Ленин как врежет кому-то первому по башке, его бы в ответ по башке погладить, не нарочно, а любя, и не бросать любить от отвращения (потому что когда привыкнешь людей изводить списками, сразу остановиться трудно) и гладить (он опять грохнет по списку человек пятьсот, а ты его гладишь, не программно, а просто любишь, хоть убей), он может, тогда не вошел бы во вкус – необратимо. Может, он вообще образумился бы и бросил это дело.

Да, и отец разговаривал со мной обо всем “взрослом”, вообще про это все... а один раз он сказал, я помню, самое странное во всем этом, говорил он, что мы придаем такое значение любви, о которой толком мало что знаем, и стремимся к ней, к которой совершенно не готовы, что делать с ней – не в курсе, не можем ни жить в ней, ни сохранить ее, – так что для нас на самом деле гораздо лучше, что мы чаще всего никого не любим, и нас – никто. Иначе только и происходили бы, что настоящие трагедии, а так они все же происходят среди ненастоящих, только через два раза на третий.

Да, так они мной и слепились, я собой их связал, это я уже говорил, хотя связал и не сам (и не собирался!), а по Его воле (почему отец, понятно, но почему она-то так меня любила, все же никак не возьму в толк? текст, продиктованный ею, что-то разъяснил мне... но не совсем, совсем не совсем...). Хоть Вы делаете вид, что не верите (я понимаю, мне же легче будет, если и я перестану верить), но я еще раз скажу: я знаю, что они и умерли из-за меня... за меня. Они хотели, чтобы меня было на что... чтобы мне было хорошо по крайней мере у Вас, чтобы Вы меня слышали и не перебивали, а такой Вы, у которого хватает времени каждого такого, как я, слушать и не перебивать, стоит денег, и они их достали, а сами влипли и погибли. Ведь так же было? В смысле – он влип в историю (Вы, конечно, знаете, в какую – только не говорите мне), а она с ним заодно, ведь они уж не могли быть – не заодно. После того, как Он их слепил опять вместе, как будто до сотворения Евы. Понимаете, о чем я? Что Ева уже в Адаме – была, Он ее только – отлепил, вывел вовне, чтобы Адаму было виднее, потому что “адаму” всегда надо все показать и з в н е , глазами, а то он – не увидит. Ведь так же было, как я думаю? правильно? Я не про Еву теперь, а про родителей. Так? Вы потому и не можете убедить меня в обратном, что сами знаете – я прав. Они умерли, чтобы я жил по-человечески (раз уж я такой человек): у Вас, а не в Кащенко.

Но я не хочу больше у Вас. Я хочу к ним. Они все время меня отдавали лечить, думали, мне рано или поздно станет хорошо. Они всё не могли понять. что мне уже хорошо. Мне только с ними и хорошо. Когда зимой греют батареи и можно ногами уткнуться в батарею и даже ни о чем их не спрашивать, да их и дома не было, а я знал, что они и так меня любят, когда их нет, а тем более когда они есть, а мне и так хорошо, потому что тепло, и целый стакан каленых семечек, и книжка о Шерлоке Холмсе. Терпеть всегда не мог всякой фантастики, всяких межзвездных пространств, всяких подземных гобблинов. Это все выдумки. Нигде нет ничего, кроме Него и нас, а если и Его нет, то и нас нет, просто нет ничего, а есть только “остальное”, про которое и сказать-то толком ничего нельзя по определению, да и неохота. Но Он есть, потому есть и теплая батарея, и Шерлок Холмс, и течет время, как вода по батарее, а иногда батареи забиваются черным мазутом и время останавливается, и наступает самое сладкое провисшее время грызть семечки, а кожурки складывать в блюдечко, читать про пеструю ленту и думать, она раньше приползет или они придут раньше, а она их побоится; а придет время, и время кончится. И я попаду, где мы все были дома навсегда, все и навсегда, даже когда у нас не все дома.

Я хочу к ним, и знаю, они хотят, чтобы я был с ними, чтобы где они, там и я. Настало время, когда у нас в России все окончательно, уже совсем по-настоящему захотели к своим. Я раньше думал, почему Россия себя так не как все ведет во все времена среди всех народов. Почему мы такие самоубийственные, погибельные люди? и самоубийственные-то глупо, погибельные-то тупо? другие для разнообразия хоть из интереса чему-то учатся, глядь, а немцы уже совсем не как при Гитлере, и американцы уже другие, чем парни времен Вудстока, и японцы уже никакие не камикадзе, а мы всё как плевали себе в бороду, а другому в суп, так и остаемся плевать, тем же макаром, и никому отчета не даем, как будто никто кроме нас не человек – а мы и подавно. Потому что себе-то отчета не отдаем в первую очередь. Вот что не давало мне покоя, кроме шуток. Или мы вправду Богом ушибленные? Тогда почему Он нас совсем не приберет? Все же люди как люди, а мы не – как. Мы как из Заира (или где – всегда гражданская война?). А сами белые, как Тюдоры. И Монморанси. Зачем мы белые, когда нас все другие белые за белых не считают и имеют на то основания ? Но мы и не как желтые и не как черные. Мы народ совсем особый. Тогда что бы Ему нас не отметить отдельно, как никого? Зеленым или оранжевым? Вот что меня донимало, Вы знаете.

А не помню, знаете ли Вы – хоть я не говорил Вам, но я понял. В смысле второго вопроса. Насчет почему мы белые, этого никто из нас-то не понимает, не то что из них; это только если Бог Сам захочет, тогда Он и скажет. Но я понял, почему мы так себя ведем. И когда понял, то перестал стыдиться своего народа, а начал уважать его как Йорка и Ланкастера. Кроме шуток. Мы, как и все другие, не ниже всех других. У нас тоже есть свое. Иначе и быть не могло: Бог не создал целый большущий народ напрасно – или только в поучение другим. Бог нас не забыл и не ушиб. Он сполна снабдил нас своим. Но только это вовсе не идея, никакой “русской идеи” нет, и не нужно, идеи могут быть только у недостаточных народов, которым нужно еще идею осуществить, идея – это лестница в будущее на пути к недостающему в настоящем, по которой надо еще с трудом подняться. А недостаточных народов нет, иначе бы этих народов вообще не было, поэтому нет и никаких национальнеых идей, их только выдумывают, а есть чувства. Так и мы. У нас тоже всего достает в настоящем, у нас тоже вместо выдуманной идеи – прямое чувство, простое видение сути дела, когда уже и делать ничего не надо, просто жить своим чувством. Другие народы пусть каждый показывает по-своему, как надо жить; а мы вовсе – не как не надо. Мы вообще о другом: всею своею Не-путевостью мы говорим: э т о т путь только для жизни на земле. А нам чего на этой вонючей земле делать-то? Не в том смысле, что жить не нравится. Наоборот, даже слишком нравится. Поэтому хочется, чтобы еще сильнее, хочется усилить и разогнать до степени рая. Потому что как можно определить человека? Человек – это кто создан, чтобы жить в раю. И мы, таким образом, люди в наиболее полном смысле слова. Нам хочется в рай сильнее других. В смысле – если не радоваться, так и нечего жить. До того, чтобы уже сейчас в рай. Однажды все разом как ухнут в этот земной рай, а там ад. И теперь говорят – нечего было лезть. А я скажу – спокойно, все к лучшему в этом худшем из миров, этот опыт был необходим, чтобы теперь мы в основном опомнились, вспомнили, на каком мы свете, а на каком – рай. Мы потому всё и делаем якобы во вред себе, что не земля нам дом. Это есть наш основной инстинкт, а не в койку, не эрос как танатос, а танатос как эрос, смерть как обретение полноценной жизни. Понимаете, да? Некоторые наши на земле в гостях, где хорошо, но дома лучше. А другим нашим земля – штрафная зона, а Богу полигон, Свои замыслы-воплощения=нас – испытывать. А мы хотим побыстрее освободиться, сокращенно срок отмотать – и домой. В вечный общий дом. Где хорошо без никаких, а не при условии и до тех пор, пока.

Потому-то Господь и не попускает нас повергнуть в прах окончательно, как Германию и Японию, потому что без этого им было не научиться правильно жить на земле. Это их задача. А у нас такой задачи нет, а прямо противоположная задача, и мы ее всегда выполняли и выполнять будем; мы и без разрушений до основания все равно всегда опоминаемся и выходим на свой путь. Когда мы вдруг ни с того ни с сего начинаем процветать, в смысле земное начинает в себя затягивать, мы вовремя себя укорачиваем через что-нибудь такое, чтобы жизнь медом не казалась. А когда уж совсем карачун – слегка вылезаем из удавки, слегка поднимаемся, слегка освобождаем пояса, чтобы не через силу мучиться, чтобы умирание могло идти своим спокойным чередом. На самом деле мы действуем не во вред себе, а на пользу – не из жизнеотрицания, а как раз наоборот – ради жизни не на земле. И саботируем людоедский, тленный земный порядок жизни самым органичным, естественным, ежедневным способом – живем так, чтобы побыстрее остальных умереть. Зря только, опять говорю, некоторые наши думают – где свое, там тебе и идея, а где идея, там и миссия, а где миссия, там и мессия.

Мы свое дело – помирать – делаем по-настоящему. А все, что человек делает по-настоящему, он делает не для поучения кого-то, а для себя самого. Это ему так хочется. Не наше это дело учить тех, кто не спешит из гостей, кто чувствует себя здесь как дома, кто не соскучился, как мы, по небесной родине, а потому готов на небо хоть через преисподнюю, лишь бы быстрей. Но напоминать им всем мы имеем право, и это наше назначение, если его выполнять тактично, то есть юродиво, то есть именно себя выставляя дураками, а не их; и в основном мы свое главное дело так и делаем: как деликатная, цивилизованная нация. Чем меньше они понимают, до какой степени мы деликатны, чем больше принимают нас за дураков, тем, значит, тоньше делаем мы свое дело.

А то – учить. Безумный русский гений Федоров хотел воскресить всех отцов навсегда. Хорошо умный русский человек, простой русский народ его жизнью поправил: перепутал ты, батя. Перемудрил. Проще надо, отец. То же самое, но проще. Истина же проста: они все и без тебя, и так воскрешенные – и ждут тебя, а это тебе надо воскреснуть – и попадешь куда всю жизнь мечтал. А чтобы воскреснуть и надо-то только что? умереть.

Западные тут будут долго домирать, думая, что продолжительно живут (а сами только вялотекуще гибнут, за металл – а против чего гибнут, Бог один знает, а я врать не буду), а мы уже там, где – как оживем навсегда! как заживем полной жизнью!

Все приличные люди давно уже ожили. Кто домирает здесь – и кто уже дома? Вспомним, кого мы знаем, всех, кто живет и кто уже помер, – сравним их и подумаем: где, с кем нам лучше? и кого где больше из тех, с кем нам лучше? с кем хотя бы в три недели раз хотелось, по-настоящему интересно было бы поговорить? А? Вот и я о том.

Я хочу, чтобы всякому было хорошо, ну, и мне как всякому. Пора нам всем домой, к своим. Домой, братья и сестры, домой! пора, пора, летят перелетные птицы. Шумят крыльями во мне и вокруг. Засиделись мы здесь, на земной чужбине, вдали от родины. В разлуке. Зачем это разлучить меня с родителями и святыми, а свести с соседом по лестничной клетке? И даже у кого еще остались родители... ведь у каждого, кроме родителей, есть и другие свои, а где они здесь? Хорошо, когда человек за “жизнь” приобретет и удержит двух-трех друзей, а у многих – при мне многие жаловались – и того нет. И не знают, где их взять. А там? Там каждый попадет в общество знакомых ему, желанных лично ему собеседников. Нужно старца Силуана – первым делом увидишь старца Силуана. Потому что “времени больше не будет”. А где нет времени, там какое же может быть пространство? Если нет времени перейти из точки “а” в точку “б”, то и самого этого расстояния между точками – нет. Значит, нет такого места, где не было бы старца Силуана, потому что там вообще нет м е с т а. А кому нужно Достоевского – не сможешь найти места, где не было бы Достоевского. А не нужно тебе Достоевского – и нет его как не было. Не будет такого места, где бы он был. Опять же потому, что там нет м е с т.

Пора нам, пора. И мы, вещие птицы, стремимся домой быстрее других; но все равно это выходит медленно, даже при помощи многой водки не выходит раньше, чем эту “жизнь” прожить. Надо бы ускорить процесс. Но как? если не водкой, чтобы не грешить самоубийством. Не хочется возвращаться домой с грехом пополам. Как?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю