Текст книги "Каменный пояс, 1977"
Автор книги: Юрий Никитин
Соавторы: Юрий Яровой,Лидия Преображенская,Людмила Татьяничева,Семен Буньков,Нина Кондратковская,Рамазан Шагалеев,Геннадий Суздалев,Римма Дышаленкова,Михаил Шанбатуев,Надежда Михайловская
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
МАРК ГРОССМАН
МЫ КРОВЬЮ НАШЕЙ ОРОСИЛИ
Виктору Бокову,
Михаилу Бубеннову
На плоской площади Версаля
Втроем встречаем мы зарю.
Мы помним тех – что нас терзали,
Я о версальцах говорю.
Да, это нас рубили саблями —
Страшны им наши имена!
Да, это нас сгребала граблями
В могилы братские война.
О нет! Не из брошюр заладили!
Мы знали бой и лязг оков,
И ярый шепот обывателей,
И умиленье пошляков.
И крови пролили в избытке мы,
Нас в печь живьем тащил Колчак.
Мы помним, как молчат под пытками
И как убитые кричат,
Как брат родной идет на брата,
Как Пер-Лашез горит в огне.
Стена кровава и щербата,
И тени трупов на стене.
И боши в сгорбленном Париже
Жуют веселые слова,
И высится луна, как рыжая
Адольфа Тьера голова.
Бульвары полночи, как нары —
Лежи, дыши разбитым ртом.
И умирают коммунары,
Чтоб жить в бессмертии потом.
Мы кровью нашей оросили
В сто лет дорогу к Октябрю.
…Три коммунара из России
Дозором врезаны в зарю.
Версаль – Париж
СТАНИСЛАВ МЕЛЕШИН
БАЮШКИН ИДЕТ НА ВЫ
Маленькая повесть
1Выехать за город на массовку отказался только сталевар Баюшкин. Нескладный длинноногий парень по прозвищу Верста, бросая голубые взоры на решетчатые закопченные стекла крыш мартеновского цеха, смущенно ссылался на неотложные дела, нездоровье, неожиданный приезд родственников и просто нежелание терять заслуженный день отдыха, мол, проведет этот день, как он хочет – в общем, приплетал бог знает что, лишь бы Жолудев, член месткома, отвязался.
Жолудев – его подручный – не отвязывался. Он наседал медведем, рубил воздух широкой ладонью, давил на сознательность, на святое чувство товарищества, торопясь и как бы захлебываясь, бросал своим басом в бледное лицо Баюшкина тяжелые, как булыжники, укоризны, мол, нельзя отрываться от коллектива, мол, необходимо всем работать и веселиться плечом к плечу, и, порядком устав, хотел добить неотразимым, по его мнению, аргументом: «Выпьем как следует».
Уломал-таки настырный Жолудь, хотя и знал, что Баюшкин непьющий. Они стояли на чугунных плитах рабочей площадки около бачка с газировкой, поочередно пили шипящую воду и кричали друг на друга под скрежет и грохот завалочной машины, размахивая руками, словно решали какую-то очень важную производственную проблему. Жолудев пил много и жадно, отдуваясь и фыркая, поднимал пустую кружку над головой, гремел длинной цепочкой. Баюшкин отметил впервые, что у члена месткома один глаз косит, смотрит как бы отдельно от второго, не в ту сторону. Ему стало как-то неловко и немного жаль Жолудева, вот тогда он и согласился поехать отдыхать на лоно природы «плечом к плечу со всем обществом».
– Ну, вот и славно! – выдохнул Жолудев и ласково припечатал свою ладонь на худую чуткую спину Баюшкина, будто обнял.
Главной же причиной неохоты дополнять своей персоной массовку, чтобы культмероприятие было, по выражению подручного, «с охватом на все сто», для Баюшкина явилось то, что он до нервной дрожи ждал этот воскресный день, чтобы увидеться с Флюрой, студенткой пединститута.
Пригласить же ее на массовку он не то, чтобы стеснялся, а просто знал: Флюра с ним даже в рай не пойдет… Это уж точно. Она у него строго принципиальная!
Он до сих пор жалеет, что согласился поехать на эту массовку, и теперь вот клянет последними словами тот бестолковый день, который назвал «днем чертополоха».
Помнит переполненный заводской слаженно поющий автобус, лихо мчавшийся по степному шоссе, к голубым горам Урал-Тау, дебелую Полину – сестру Жолудева, лаборантку ЦЗЛ, с которой едва уместились на одном сиденье. Все пели «Я люблю тебя, жизнь», он один не пел по причине того, что сидел неудобно, на краешке, было горячо: от Полины веяло жаром и веселостью. Чтобы он не свалился, она придерживала его, властно обняв за шею своей волнующей, что-то обещающей рукой, и шептала в ухо: «Сядь ко мне на колени…» На колени садиться он устыдился и, словно не расслышав ее просьбы, тоже запел, как ему показалось, громче всех. Орал, в общем.
И когда автобус остановился перед крутым спуском с горы и все выгрузились, уже на земле, Полина отстала, затерялась в толпе.
Отсюда, с высоты, открывался вид голубой шелковой глади огромного спокойного озера, словно опрокинулось на землю полнеба, сжатого зелеными горами и желтой степью. А говорили, что на нем все время играют бури…
Припомнились стихи в заводской газете рабочего поэта Юрия Петрова:
Разыгралось окаянное
Не на шутку озеро Банное.
А в бору сильней слышен волчий плач.
Говорят, коней здесь купал Пугач.
Вот, наверное, здесь, на травянистом пойменном лугу, где разместилась массовка, и купал свое пыльное войско Емельян Пугачев.
Баюшкина тогда потянуло к воде, поплавать, понырять в сине-зеленые глубины. Он любовался далеким степным берегом с каменными лбами взгорий, словно обрубленных водой, рассматривал башкирское село в несколько деревянных юрт, березы под горой, лодки, плетни, щитами уходящие в озеро, и над ним светлым сторожем – чистое утреннее солнце. Славно было на душе среди зелени и озерной прохлады после дымного и душного города и огненных сталеварских ночей.
Широкая мягкотравная поляна манила прилечь и забыться или смотреть в огромное пустое небо, не обращая внимания на пылающие костры, волейбольную суматоху, громкую музыку, его тянуло к природе.
Но Жолудев и Полина разыскали его, взяли под ручки, усадили на расстеленное одеяло и налили ему фужер красного вина. Штрафную! Он отшучивался, мол, я непьющий воробей, но потом махнул рукой и под хохот Полины выпил. В груди сразу потеплело и на душе просветлело, чего уж тут ломаться, когда вокруг гуляют все цеховые – в общем, вся родня! Баюшкин помнит, что он с непривычки быстро опьянел, каким-то образом очутился у воды, уселся на большую ярко-зеленую кочку с осокой и опустил руки в озеро. Вода у берега была рыжеватой от глинистого дна и теплой, но он знал, что дальше начинаются страшные многометровые глубины с мощными донными родниками – там холод и мрак.
Эх, искупаться бы, да кругом народ… Вот если отойти подальше… Нет, все равно увидят, засмеют – ведь последний день августа все-таки. А ему что?! Он и дома плескался в ванной только холодной водой, охлаждая раскаленное мартеновским зноем тело.
Вот и сейчас он охлаждал руки и пришлепывал ладони к горячему гудящему лбу, пока не увидел сбоку, рядом со своими руками чьи-то другие руки. «Ну вот, уже и двоится!» – испуганно подумал он, но, приглядевшись, отметил, что те, вторые руки, были не такими худыми и жилистыми, как у него, а белыми и округлыми. Женские, догадался он и поднял голову.
На него хитро и влюбленно смотрела Полина, стоя на коленях, чуть не терлась тугой щекой о его щеку.
– Что же это ты, Федор Иванович, от общества где-то вдали хоронишься? – упрекнула и засмеялась сочным пухлогубым ртом.
И глаза ее смеялись, даже прищуренно лучились, сплошной розовый румянец темнел, заливал щеки и шею. Она отдувала губами золотые завитки волос за уши и успевала закреплять торопливо и накрепко шпильки в копну пышных соломенных волос, уложенных узлом на гордой, как говорят, королевской шее. Роза! Бутон, в общем, отметил Баюшкин, любуясь Полиной, и стеснительно пробормотал:
– Да… вот… я температуру воды пробую на ощупь.
Услышал в ответ ее гортанный и грудной певучий голос:
– В гости не заходишь. Раньше часто бывал.
– Некогда. Спроси у брата, у Петра, после смены выспаться нету времени.
– А если ты, Феденька, меня вдруг полюбишь, ведь часто будешь наведываться?!
– Сердцу не прикажешь.
– Слушай-ка, металлургия, пройдем на лодке. На озере будем только вдвоем!..
– У меня водобоязнь…
Ничего не значащий вроде разговор, но он заметил, как погасли ее глаза и потух королевский румянец на сразу уставшем лице.
– Тогда давай вместе… поплаваем?!
– Простынешь, Поля. А мне потом за тебя отвечай.
– А мне чихать на всех! Иди на Вы, как князь Владимир Мономах когда-то…
– Ну, какой из меня князь…
Баюшкин покраснел и не знал, куда девать свои длинные руки, забоялся, что сейчас Полина станет расхваливать его, называть «статным» и «величавым», добавит в шутку «прямо верста», но она доверчиво и нежно положила руки ему на плечи, задержалась, заглядывая в глаза.
– Ну?! Иди ко мне на Вы…
Вот сейчас сграбастать бы ее, прижать и на виду у всех действительно пойти на Вы, впиться губами в ее раскрытые спелые ожидающие губы. Но он сдержал себя, похлопал ладонью по ее рукам так же тихо и нежно в ответ.
Им кричали что-то от крайнего костра, махая руками и приглашая. Костер чадил дымом больше всех, и оттуда, перебивая соседние песни, неслось по озеру:
Ох, загулял, загулял, загулял… Парень молодой…
Полина только вздохнула и презрительно усмехнулась. Уходя, покачала головой.
– Ну, ну… монах!
Что она хотела этим сказать, он не понял, но уж так получилось, что поплавать вместе им так и не пришлось, а от этого еще не пришлось и то, что очень уж ему хотелось увидеть ее свободное от одежд пышное тело, дотронуться до атласной кожи пальцами. Он думал о том, что его необъяснимо тянуло к Полине, к ее глазам с зеленым теплым светом, к человеку, который может стать невестой и женой, а сейчас – к вальяжной здоровой и красивой женщине, искренне и открыто зовущей его к себе, и, словно очнувшись, сравнивал, болея совестью, ее с Флюрой, маленькой ростом, с тонкой фигурой, черненькой татарочкой.
Когда они шли с Флюрой вместе по городу, он высокий, она, как девочка, прохожие, наверное, отмечали, мол, идут брат и сестра…
Ну и пусть.
Когда он просил ее сказать что-нибудь по-английски, Флюра сбоку стреляла в него веселыми черными пульками глаз и серьезно произносила:
– Эли ту бед, эли ту хайз, майкс ю велфи…
Он ничегошеньки не понимал, но ему казалось, что она говорит самое-самое доверительное: «Я тебя люблю». Вот жаль только, что на иностранном языке.
А теперь у нее переэкзаменовка по английскому, и где-то она зубрит до пота на круглом белом лбу, и пот и слезы смешиваются на ее бледных яблочках-щеках из-за проклятого «эли ту бед!..»
А у него?! Точно переэкзаменовка по любви!
Полина… Флюра… В общем, витязь на распутье. Ах, как это все и важно, и в то же время – пошло! Ну, да ведь сердцу не прикажешь. Ну и что ж, что две невесты?! Не в лотерею играть! Пойдем-ка мы к теплу, к кострам…
От костра Баюшкин отошел к одинокой березке.
Какие-то безответственные мысли приходили ему в голову. А что же?! Кроме любви, есть еще жизнь, есть люди, он сам и вот эта одинокая березка…
Если бы забыть шелестящий синий шелк воды исторического озера, высокое над уральскими горами тихое небо, степную, сжимающую сердце пустынную грусть, да еще издалека доносящиеся звуки поющих, орущих, играющих родных людей, если бы не рождало в подобревшей веселой душе опьяневшего Баюшкина чувства умиления, всеобщности, товарищества…
Если бы забыть…
Еще по приезде на пойменном лугу у берега он приметил эту одинокую худенькую березку. А сейчас посмотрел на ее худобу, и так ему стало сладко-печально, словно она, так же как и он, нуждается в особом внимании, ласке, что ли, и в запоздалых сердечных словах.
Он обнял ее за белую прохладную кору и, ударяясь о ствол своим большим лбом, бормотал ей одной, по его мнению, самые что ни на есть душевные признания в любви и дружбе.
Баюшкин говорил:
– Видишь ли, меня упрекнули в том, что я отрываюсь от масс. И ты оторвалась. Вон на горах сколько растет твоих подружек! А ты сбежала от них к воде, вроде как на разведку. Но если оторвалась – значит, как и я, ты одинока.
Баюшкину почудилось лицо Флюры, с укором ее карие глаза, и так ему захотелось прочесть березке и всем на этом историческом лугу стихи, когда-то сочиненные им самим. Осталось только поднять руку и громко закричать:
– Тихо!
Костры погасли. Березка задрожала. Весь цеховой рабочий класс умолк. И он увидел среди настороженных глаз испуганные глаза Полины и осуждающие черные очи Флюры.
Ну, что вы возьмете с добродушного Баюшкина, когда вопрос о женитьбе оказался трудным и непонятным?! Да и не влюблялся он ни в кого, и в любви ни ежа не смыслит. В ней тоже надо, оказывается, идти на Вы.
Все ждут. Березка тоже. Ладно, в любви на самого себя пойти не мешало бы, чтобы стать человеком на все сто! Итак, стихи! Для себя он их писал. Теперь пусть послушают все.
Когда Баюшкин мысленно остановился на «все», он и стал декламировать свои сердечные слова, обняв березку:
Мы целовали все березы,
Как старых добрых матерей,
Ведь ночью пробовали грозы
У них металл тугих корней.
Мы целовали прямо в губы —
В шелково-белую кору,
В лицо стволов шершаво-грубых,
Сраженных на большом ветру.
Гроза прошла и отзвучала…
Берез, сраженных наповал,
Ты,
только ты не целовала…
И я тебя
не целовал!
Ему шумно поаплодировали, ждали еще стихов, но он больше не читал, и все отвернулись к своим кострам, к еде и питию.
Баюшкин перевел дыхание, вытер дрожавшей пятерней лоб, игриво пригрозил березке указующим пальцем, мол, расти и не гнись от ветра, и увидел Полину. Увидел, как она тоже отвернулась от его взгляда, скрывая усмешку. И черт его угораздил когда-то со школьной скамьи сочинять стихи, продолжать и даже печатать их в заводской многотиражке. А сейчас ему так хотелось чьего-нибудь ответного теплого взгляда, но он его не дождался, а только кто-то взял его под руку. Взял по-хозяйски, крепко и сурово приказал:
– Ну, хватит! Кончай завязывать березы морским узлом!
– Пусти, Петя! Я с природой беседую…
Жолудев положил ему на плечи тяжелые горячие руки и сообщил:
– Все собираются идти в лес, в горы. Идем с нами и беседуй там с природой хоть до утра. Хм! О чем это у вас с Полинкой пресс-конференция была?
Баюшкин не ответил.
Лес… Он-то его знает с детства. В лесу и родился! Помнит, как с криком «ау!» его искала матушка среди деревьев, когда он уходил в зеленые просторы, а набродившись, забирался на вершину какой-нибудь высокой березы – оттуда находил дорогу домой.
Взбирались на громадную гору всей ватагой товарищей по цеху, с крикливыми, визжащими от усталости, страха и удовольствия женами, которые рьяно поднимались шаг за шагом, будто к самому богу на исповедь.
Большой перевал Лысой горы все одолели. Кто как смог. Жолудев тянул за руки сестру Полину. Она отбивалась от него, устало хохотала в нелегком восхождении по причине своего несколько полноватого тела, краем глаза не забывала поглядывать на замкнутого Баюшкина, мол, что мне брат, вот если бы ты догадался тянуть меня за руку…
Когда одолели перевал, все с радостными криками, как дети, побежали в лесную долину – прямо в бабье лето, туда, где чутко и немо, и нежно творил планетарную тишину яркий оранжевый листопад. Будто слетелись сюда жар-птицы со всего света, расселись по деревьям и притихли. Баюшкин всегда остро переживал смену года, сердцем воспринимал и чувствовал зной и мороз, ливень и снегопад, ветер и грозу с молнией, а сейчас в окружении желтых лесов в тихой долине звучала для него пронзительная струна покоя и печали и тоской ложилась на душу.
Поневоле думаешь о времени, возрасте, о том, что уже не вернешь ни прошедшей весны, ни встреч, ни разговоров. С роскошных высоких берез на соседние пихты и сосны осыпались яркие листья и застревали в их игольчатых твердых зеленых ветках. Листья мельтешат, плывя по воздуху желтой метелью, четко слышен их сухой шелест. Он заметил, как от них расцветали серые поляны и кусты. А еще отметил, что летом тяжелая зелень берез притягивает их к земле, а осенью березы становятся выше, стройнее, сквозными и невеселыми, словно в полете.
Цветов уже не было. Он редко находил одинокий ломкий стебель колокольчика, осторожно глядевшего синеньким глазом из пожухлой травы, или ромашку, которая цепко держится за землю. И нежность, и жалость заполнили его всего, и он вспомнил о том, что как-то в прошлом году весной цехком поручил ему сопровождать несколько машин, груженных листовым железом, которое они везли для совхоза, кормящего металлургов зеленым луком, капустой, мясом и молоком. Те машины – тяжеловозы, чтобы сократить дорогу, двигались по синим бархатным лощинам, давя огромными колесами ковры из подснежников. Он тогда ахал и ругался от возмущения, от того, что природа и техника вступили в жестокое противоречие, хотя и знал: не техника тут виновата, а люди, то есть шоферы, виноваты, и он стал их уговаривать, мол, давайте объедем, проедем стороной. Шофер его машины, которая была головной, усмехался.
– Значит, вкругаля?! Я понимаю, подснежники – нежность. А ты… поэт. Жалеешь цветочки. Этому я сочувствую. Сейчас уведу колонну в сторону…
Он жалел, что не было сейчас рядом ни Полины, ни Флюры. Флюра далеко в городе, шепчет свой английский, а Полина затерялась где-то в лесу. Раньше она работала нормировщицей в листопрокатном цехе, потом перешла в центральную лабораторию и вершит каждый день строгий суд по анализу выплавленной стали.
На качестве сидит!
И он увидел ее.
В лесу она была совсем другой, чем у воды, похожей на одинокий яркий пунцовый цветок с бахромой. Сквозь вороха желтых листьев на березах пробился пронзительный, словно последний, солнечный луч и высветлил хмурое, задумчивое лицо Полины. Глаза ее стали темными и бездонными, губы обидчиво прикушены, румянец гуще и тяжелее. Она сидела в тишине, наедине с природой, отрешенно охватив колени руками, прислонившись спиной к атласно-белому стволу березы с черными нашлепками и смотрела в одну точку, куда-то на базальтовые камни, железно спаянные в глыбы по наклону полуоврага. Когда Баюшкин зашуршал травой, она остановила на нем свой затуманенный взгляд, тихо и нежно попросила:
– Федор, посиди рядом со мной.
Он сел на жесткую осеннюю траву. Полина вздохнула и благодарно улыбнулась. Молчали долго. В голову Баюшкину лезли какие-то грустные бестолковые мысли об ушедшем лете, о пустоте, и он тоже отрешенно стал смотреть на базальтовые серые камни, не заметил, как Полина придвинулась к нему, положила руку на его руку, что-то заговорщицки торопливо стала говорить-шептать, и когда в ее голосе прорвался крик отчаяния, он растерялся и не знал, что ему делать и сказать в ответ.
– Полюби меня… Ну, полюби! Разве я такая уж некрасивая? Я все вот мечтаю о человеке, который возьмет меня за руку и скажет: будь моей женой… Думала – это ты.
Он стал испуганно и неумело утешать ее, говорить ей, как ему казалось, самые сердечные слова, а она только отмахивалась от этих слов руками, посмеивалась:
– Эх, ты! Да разве мне утешение от тебя нужно?! Дура я. Сама на шею вешаюсь. Ну, так вот, слушай. Мы с тобой молоды, здоровы, хорошо зарабатываем. Нам не хватает только одного. Нам нужно быть вместе. Мы замечательная с тобой пара. Женись на мне. Я тебя беречь и лелеять буду. Ты у меня всегда сытым и нарядным ходить будешь – другим на зависть. Люблю я тебя, чего уж тут скрывать. Знаешь, мы купим большой красивый дом, чтоб много было комнат, чтоб яблони и цветы в саду, и малина, и гуси-лебеди. Я их с детства люблю. Женись, Федор, на мне… Я хорошей хозяйкой буду! Вот увидишь…
Он сначала оторопел от такой откровенности, сдержался, чтоб не расхохотаться. Быть хозяином кур он не мечтал и не собирался. Это как наглухо закрыть все окна и двери, отгородиться от неба, солнца и товарищей, приходить в цех на работу по обязанности, как к недругу, только лишь за тем, чтоб выколачивать рубли… Да что же это будет за жизнь такая, когда останутся только сундучные радости, не будет друзей, не будет сердца без замка. И он положил руку на ее твердое настороженное плечо и мягко сказал:
– Нет, Поля. Я к такому не готовился. Не так я себе жизнь представляю. И ты меня не осуждай. Твой брат Петр сказал мне однажды, что вот, мол, у него детей три богатыря и две косички, и, это, наверное, особая благородная цель – создать большую замечательную семью, всех вырастить и вывести в люди. Я, наверное, не про то говорю. В общем, кроме всего этого, есть ведь еще и другие горизонты…
Полина зябко подернула плечами.
– И ничего ты не понял. Я говорила о том, как надо хорошо жить.
Она поднялась и с укором, с иронией деланно пожурила:
– Ты рохля, Баюшкин. Наверное, когда ты на ком-нибудь и женишься, жену вот так же будешь только разглядывать. Ей-богу, ты действительно монах, а я безоглядная дура! Забудь, слышишь, забудь обо всем, что узнал от меня. Не было у нас разговора, понял?!
Она пошла, гордо вскинув голову, и зло захлопала по стволам берез ладонью, они позванивали, погудывали в ответ, с их веток осыпались сухие огненные листочки, накрывали ее голову и плечи.
А он стал осматриваться кругом, наполняясь хлынувшей на сердце печалью от пустынной заснувшей тишины в одиноком лесу, словно что-то дорогое потерял безвозвратно, и только стойко держалось в мыслях что-то мудрое, сверхчеловеческое от замолкшей на миг планеты, одетой в рыжие шубы лесов. И некому было открыть душу.
И тогда он вспомнил о Флюре.