355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрек Беккер » Бессердечная Аманда » Текст книги (страница 15)
Бессердечная Аманда
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:52

Текст книги "Бессердечная Аманда"


Автор книги: Юрек Беккер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

28 октября

Звонок, от которого зависит все. Аманда приветлива, но в то же время спокойна и сдержанна, как будто мы договариваемся о деловой встрече. Она предлагает мне четыре дня на выбор на следующей неделе, я говорю, что мне подходит любой из них, лучше ближайший. Мне стоит усилий сохранить свой прежний тон, уверенный, дружески-корректный, так как она, возможно, не одна в комнате. Но я не смею спросить ее об этом. Да, скорее всего, не одна: она говорит скованно, кто-то явно находится рядом. Мы договариваемся о месте и времени, и на этом разговор заканчивается.

2 ноября

Что бы это могло значить – она попросила заехать за ней не домой, а на Зэнэфельдер-плац, где-то посредине между ее домом и моей редакцией? Она ничуть не изменилась с нашей первой встречи, во всяком случае в худшую сторону, – все так же невероятно хороша. На ней толстый коричневато-красный пуловер, на шее шелковый платочек под цвет джинсов. Тугой ремень безопасности четко обозначил ее груди, отделив их одну от другой.

Поскольку я, здороваясь, назвал ее госпожой Хэтманн, она пояснила, что ее фамилия не Хэтманн, а Венигер. Как, удивился я, разве она не жена Фрица Хэтманна? И да, и нет, ответила она и выразила надежду, что это не слишком оскорбит его слух, если она скажет, что состоит с ним в гражданском браке. Это был тон, который меня устраивал, мои опасения оказались необоснованными. Не говоря уже о том, что новость сама по себе весьма и весьма занятна. Я говорю, что нужно быть осторожным в оценке гражданских браков: большинство из них вполне удачны, а вот мне с моими не повезло. Ее это развеселило, но она не хихикает, как девчонка, а сдержанно улыбается, как настоящая дама. Сколько же ей лет? Двадцать пять? Тридцать? Тридцать три? Она говорит: «Смотрите лучше на дорогу».

Я наметил себе на карте кратчайший путь, но на выезде из города Аманда направляет меня в другую сторону. Я скептически качаю головой, но повинуюсь – зачем нам ехать кратчайшим путем?

Она хотела бы избавить меня от разочарования, которое, возможно, ждет меня на фабрике, сказала она, поэтому предупреждает меня заранее, чтобы я не питал особых иллюзий: на этой фабрике я увижу такой же кошмар, как и на любой другой. Или мы, корреспонденты, руководствуемся принципом: чем страшнее, тем лучше? Нет, убежденно отвечаю я, это не мой девиз. Я признаю, что мои коллеги в своих репортажах часто опускаются до глумливой иронии; но это легко объяснить: если материал сам по себе питательная среда для злорадства, что же тут удивляться глумливому тону газетчиков? Она соглашается со мной. Потом спрашивает, у кого я уже брал интервью. Я называю ей несколько фамилий: два олимпийских чемпиона, заслуженный железнодорожник, ударник социалистического труда, заместитель директора школы по хозяйственной части, участник войны в Испании, начальник тюрьмы, который сказал: «Да, нам пока еще не обойтись без мест лишения свободы», Герой труда, два члена Центрального комитета. Она говорит: Боже, да вы уже оприходовали всю страну.

Мы поворачиваем за угол и упираемся прямо в заводские ворота. Из домика вахтера навстречу нам выходит размалеванная, как кукла, женщина, которая узнала нас по синему номерному знаку машины. Представившись заместителем директора, она называет мою фамилию и говорит, что речь шла только обо мне одном.

Мы всю дорогу проболтали и не подумали о легенде для Аманды. Так как поездка была моей главной и единственной целью, я позабыл про все остальное, а теперь времени на совещание не было. Мы посмотрели друг друга; несерьезный взгляд Аманды подтолкнул меня на маленькое жульничество: я представил ее как свою ассистентку. Только после этого женщина подала руку и ей. По дороге к директору я вешаю Аманде на плечо свой магнитофон, а сам сую руки в карманы.

Дорога к директору оказалась длинной, наша провожатая называет нам цифры, которые никого не интересуют. Аманда спрашивает: «Простите, а как фамилия директора?» Женщина строго смотрит на нее, но, видимо решив, что вопрос мог быть задан по моему поручению, все же выдает тайну. Аманда шепотом сообщает мне: «Слава богу, того звали Нибергалль». Я так же шепотом отвечаю, что ее с таким же успехом может разоблачить и секретарша, но Аманда возражает: секретаршу легче убедить в том, что она ошибается.

Это просто стыд и срам – как я несусь по фабрике, ничего не видя и не слыша! Мне жаль времени. Я заставляю себя задать пару профессионально звучащих вопросов: мне же ведь надо еще и заботиться о впечатлении, которое я произведу на Аманду. К несчастью, все, кого я о чем-нибудь спрашиваю, отвечают с убийственной подробностью – директор, мастер, даже работницы; каждый старается обязательно припомнить еще что-нибудь важное, а драгоценные минуты тают на глазах. Она не должна догадаться, что репортаж – всего лишь повод. Еще меньше мне хотелось бы, чтобы она приняла меня за халтурщика Если бы она согласилась подождать меня у входа, я бы управился в два раза быстрее.

На обратном пути она ворчит, что я был слишком приветлив, что позволил вешать себе лапшу на уши и даже не пытался поймать их на противоречиях. Это верно, признаю я, но моя роль – это роль стороннего наблюдателя, а не участника. Моя задача состоит не в том, чтобы вскрывать и устранять недостатки, а в том, чтобы описывать. Жаль, сказала Аманда. Уже давно стемнело; я спрашиваю, не продолжить ли нам дискуссию за ужином, и приглашаю ее в ресторан. Она смотрит на часы и отрицательно качает головой. Как-нибудь в другой раз, говорит она. Вместо того чтобы огорченно вздохнуть, я говорю, что у меня, собственно, тоже неважно со временем. Ее грудь опять перерезана ремнем на две части. Особого впечатления я на нее, похоже, не произвел. Тоска. А я вообразил себе, что она проведет день рядом со мной и растает.

У какого-то утла она просит меня остановиться, ей еще нужно кое-куда заглянуть. Опять не перед домом Хэтманна. Я в отчаянии спрашиваю, не хочет ли она потом послушать готовый репортаж, прежде чем я сдам его в редакцию. Опять пауза; наконец она говорит, что сама позвонит мне. Но не уточняет когда. При желании это можно истолковать как знак того, что она поняла мою игру: что репортаж – это всего лишь повод встретиться. Затем следует чинное прощание, даже без намека на какую-то приятельскую близость. Глядя ей вслед, я признаюсь себе, что страшно огорчен.

12 ноября

В редакции все уже ухмыляются в ответ на мой ежедневный вопрос, не звонил ли мне кто-нибудь. Автоответчик дома болтает всякую ерунду. Если так пойдет дальше, я скоро позвоню Хэтманну и спрошу, не нужно ли ему чего-нибудь. Я не могу ни на чем сосредоточиться, я забываю о сроках и договоренностях, все мне приходится повторять дважды, я работаю еще хуже, чем обычно.

Пару недель назад я заключил пари с Дагобертом Файтом, одним франкфуртским коллегой, страдающим нездоровым пристрастием к алкоголю. Он утверждает, что на пограничных переходах теперь установлены подземные приборы инфракрасного излучения; ты едешь себе, ничего не подозревая, а они точно знают, спрятал ли ты кого-нибудь в багажнике своего автомобиля. Эта инфракрасная видеокамера, говорит Файт, воспроизводит на экране контуры спрятанного тела, а я говорю, что это чушь собачья. Мы поспорили на бутылку Jim Beam; к тому же победителю достается и сама история. До меня только сейчас дошло, что с этим последним условием он обдурил меня, как щенка: ведь если я выиграю, то никакой «истории» не получается. Во всяком случае, сегодня мы должны разобраться в этом деле.

Мы едем в один западноберлинский гриль-бар и покупаем огромное количество жареных цыплят. Владелец бара от счастья хватается за сердце. Все это нам в горячем виде заворачивают в алюминиевую фольгу и кладут в багажник. Затем мы со всех сторон подпираем эту груду мяса, которой мы постарались придать форму человеческого тела, картонными коробками, чтобы она не развалилась на первом же повороте, и трогаемся в путь. Вернее, сначала мы выкладываем хозяину целое состояние, разделив сумму на двоих. Если все пройдет как надо, мы будем неделю обжираться цыплятами. От машины за версту разит жареным мясом. Файт со своим красным носом пропойцы, похоже, не чувствует запаха. К счастью, мы едем на его машине. По мере приближения границы меня все сильнее разбирает любопытство. Метров за пятьдесят до поста, то есть в пределах видимости пограничников, Файт останавливается, выходит из машины, обходит вокруг нее, заглядывает в багажник, возвращается назад и жестом итальянского повара показывает с помощью указательного и большого пальцев «о'кей». Это однозначное нарушение правил пари.

Офицер-пограничник, старый знакомый, небрежно проверяет наши паспорта. У него прекрасное настроение, он говорит: если бы еще раз позволили родиться на свет, он непременно стал бы корреспондентом. Подобные шуточки – часть его пограничного сервиса. Потом он машет рукой: проезжайте! Мы в Восточном Берлине. Убитый горем Файт говорит, что инфракрасное оборудование наверняка установлено только под полосой на выезд, на другой полосе оно им, понятное дело, ни к чему. Я возражаю: а может, оно дает настолько точную картину, что они даже смогли разглядеть, каких нарушителей мы везем? Он задумчиво кивает. Но через минуту предлагает еще одно объяснение: цыплята или слишком горячие, или слишком холодные; надо было захватить с собой градусник. Он высаживает меня у моего дома и обещает вскоре привезти Jim Beam. Куда я дену свою долю цыплят – ума не приложу. Часть, конечно, можно разместить на балконе. Однако как ни крути – больше чем полдня и такой дурью не убьешь. Автоответчик молчит, как морская раковина.

14 ноября

Она не звонит. Может, я ее чем-нибудь обидел? Может, ей не нравится такой тип мужчин? Какой он – мой тип?

Соломинка, за которую я хватаюсь, – Фриц Хэтманн. Я накупил журналов, в которых печатают статьи о писателях и писательстве; они его наверняка не интересуют, но я это не обязан знать, и я везу их ему. Я нагло жму на кнопку звонка; конечно, до обеда, когда он работает. Мне открывает Аманда. Увидев меня с моим портфелем, она улыбается. Ну что ж, хотя бы это. Я произношу заготовленную фразу и чувствую, что совершаю ошибку: подлиза – далеко не самое привлекательное качество в глазах женщины. К сожалению, господина Хэтманна нет дома, и она не знает, когда он вернется, серьезно говорит она, так, будто и в самом деле верит моему вранью. Она не извиняется за свое растянувшееся на целую вечность молчание и даже ни словом не упоминает о нем. Она спрашивает, не желаю ли я все же войти хотя бы на минутку. Я смотрю на часы, как человек, у которого не бывает лишнего времени, и говорю: «Ну что ж, пожалуй, можно».

Она опять босиком. Мы проходим в ее комнату. Там сидит хорошенькая молодая женщина с красными волосами и курит. Аманда знакомит нас. Ее подругу зовут Люси Капурзо. Когда она услышала мое имя, ее глаза ожили; они как будто говорили: «Ах, так это вы!» Может быть, я все это себе вообразил, но так не смотрят на человека, о котором до этого ничего не слышали. Я вовсе не огорчен ее присутствием, потому что у меня уже есть печальный опыт общения с Амандой: с ней и наедине не очень-то быстро продвигаешься к цели. Я кладу журналы на стол и говорю, что Хэтманн их, собственно, не заказывал, но мне показалось, что они будут ему интересны. Поскольку подруги все равно пьют чай, мне тоже предлагают чашку. Люси Капурзо берет один из журналов и начинает листать; мне это кажется своеобразным предложением поскорее убраться.

Аманда интересуется, как обстоят дела с репортажем. Я отвечаю, что он уже давно вышел. Она только теперь вспоминает о своем обещании, говорит, что в последнее время у нее было много хлопот, да и вряд ли она смогла бы мне чем-то помочь. Во мне опять берет верх пижон: вместо того чтобы сказать, что я ничего на свете не ждал с таким нетерпением, как ее звонка, я лениво отвечаю, мол, ничего страшного. Я допиваю свой чай и лишаюсь единственного оправдания моего присутствия, если не считать силы инерции. Люси показывает Аманде пальцем какое-то место в статье, которую несколько минут сосредоточенно читала. Аманда пробегает глазами пару предложений и равнодушно кивает. Она тоже испытывает чувство неловкости, но в отличие от меня берет инициативу на себя. Кивнув на пачку журналов, она спрашивает, зачем я все это ему принес. Это уже критика и в переводе на немецкий означает: «Зачем вы играете роль его посыльного?» Я делаю вид, будто не понимаю, о чем речь, и удивленно смотрю на нее. Чтобы ввести Люси в курс дела, Аманда поясняет ей: он привозит ему то книги, то бумагу для принтера, то видеомагнитофон; он даже организует для него подарки ко дню рождения – зачем?

Люси становится на мою сторону, вот, мол, пожалуйста, человек бегает, хлопочет, а вместо благодарности – упреки! Но этого недостаточно для моей реабилитации. Я ведь не могу сказать, что и сам уже давно спрашиваю себя – зачем? Я говорю, что еще, собственно, не подсчитывал причин, но они имеются. Я не стал бы оказывать подобные услуги первому встречному; Фриц Хэтманн – не первый встречный. Да и никакой самоотверженности это не требует, потому что господин Хэтманн тоже не остается в долгу: он помогает мне советами и информацией. Быть корреспондентом значит заботиться о связях. И наконец, еще одна немаловажная причина – обыкновенное дружелюбие. Люси, похоже, вполне удовлетворили мои объяснения. Она завистливо вздыхает и говорит: ах, если бы и у нее был такой же посыльный, этакий Гермес!..

Через пару минут Аманда провожает меня к двери – рассиживаться в доме без всякой причины могут только друзья. В коридоре я решаюсь на самый отважный шаг из всех, что я до сих пор предпринял: я говорю, что в последнее время к перечисленным причинам прибавилась еще одна, самая главная: служить посыльным у Хэтманна – для меня единственная возможность видеть ее. Если по телевизору кто-то говорит что-либо подобное, я сразу же переключаю на другой канал, но что мне, черт бы меня побрал, еще остается? Как мне еще прорваться в этот дом? Я таращусь на нее самым неприличным образом, из глаз, того и гляди, посыплются искры. Аманда отвечает: «Буду с вами откровенна – это больше льстит мне, чем радует меня». Ну можно ли придумать что-нибудь более бессердечное?…

15 ноября

Она звонит сама. Сегодня воскресенье. У нее такое ощущение, говорит она, что я чувствую себя незаслуженно обиженным, и я отвечаю, почти не раздумывая: ваше ощущение вас не обмануло.

Прошлой ночью я поставил на ней крест. Кровь хлещет изо всех бесчисленных ран моей души, но я испытываю облегчение оттого, что мне не надо больше хитрить и врать. Еще одну такую ночь я, пожалуй, не переживу.

Она вовсе не хотела меня обидеть, говорит она, ее враждебный тон был, собственно, адресован не мне; всему виной одна неприятная дискуссия, которая состоялась у них с подругой перед его приходом. Она просит извинить ее (без серьезности в голосе), потом сообщает, что Хэтманн полночи читал принесенные им журналы.

Я очень рад за него, говорю я, передайте ему от меня привет.

Почему вы такой сердитый, спрашивает она.

Этой ночью я вырвал вас из своего сердца, отвечаю я и кладу трубку. Потом еще минут десять сижу у телефона, не снимая руки с трубки.

25 ноября

Пришел Дагоберт Файт, принес проспоренную бутылку. Когда я открыл ему дверь, в нос мне ударил запах водки. Он извлекает из каких-то необыкновенно глубоких недр пальто бутылку Jim Beam и предлагает немедленно ее распить. Я приветствую эту мысль.

Он сбрасывает пальто на паркет жестом дамы, протанцевавшей всю ночь на балу. Потом долго открывает одну за другой всевозможные дверцы в поисках стаканов, пока я не сообщаю ему их местонахождение, наконец тяжело опускается на угловой диван перед телевизором, и мы начинаем пить. Звук я убрал, а изображение оставил. Два года назад умерла его жена, с которой он прожил двадцать лет и которая, как я слышал, к тому же писала для него статьи. Его лоб так испещрен морщинами, что даже странно на него смотреть; он напоминает лист бумаги, сплошь исписанный какими-то мелкими непонятными знаками. Файт заводит речь о беспорядках в стране и спрашивает, что я по этому поводу думаю – есть ли какая-то надежда на изменения, или все это бесполезно?

Я никаких особых беспорядков не заметил; во всяком случае, не видел повода всерьез обсуждать эту тему. Ну, в некоторых церквях наблюдается оживление, пару человек попросили убежища в разных посольствах, и все же я не знаю более спокойного государства, чем это. Люди просто привыкли к тому, что здесь абсолютно ничего не происходит. Но Файт качает головой, он считает меня слишком легковерным. Он, мол, чувствует, что что-то назревает. Вчера, рассказывает он, он был в церкви Сиона и почувствовал себя как на гражданской войне. Полицейские лупили направо и налево; активисты общины стояли насмерть; нет, это так просто не кончится, все это еще только набирает обороты. Люди до сих пор были несчастны, не сознавая этого, а теперь они наконец поняли степень своего несчастья, и это решающий фактор. Он спрашивает, был ли я в одной из этих церквей, и, получив отрицательный ответ, советует мне поскорее наверстать упущенное и начать писать не только о мирных трудовых буднях граждан. Фриц Хэтманн, кажется, говорил мне, что Аманда ходит на собрания одной из этих церковных групп сопротивления.

Пьяного Файта можно назвать скорее приятным собеседником, чем неприятным, – в нем нет ни агрессии, ни плаксивости. В сущности, он говорит так же, как и в трезвом состоянии, только больше. К концу бутылки он направляется в ванную, и я слышу, как его рвет. Возвращается он бледным, но словно заново родившимся. Он наливает себе в последний раз и дает мне на прощание совет: уходя из дому, я должен оставлять радио включенным. В квартире, без всякого сомнения, имеются микрофоны – нашего брата корреспондента прослушивают день и ночь. Один специалист объяснил ему принцип действия подслушивающих устройств. Поскольку магнитофоны стоят где-то в управлении и не могут крутиться круглосуточно, они используют одну хитрую штуку, так называемое акустическое реле. Система срабатывает только на звук, при полной тишине она находится в режиме ожидания. Это было бы чересчур любезно с нашей стороны – самим помогать этим ребятам и дарить им на память интересные записи; пусть и сами хоть немного шевелятся. Вот сейчас, пока он тут сидит, дома у него без конца крутится одна и та же пластинка, «Очарование оперетты», заполняя одну за другой магнитофонные катушки в мрачных недрах Управления государственной безопасности.

Мы с ним знаем друг друга уже не один год, но еще никогда не говорили о чем-нибудь личном.

28 ноября

Едва услышав какой-нибудь полезный совет, я тут же стараюсь последовать ему. По совету Дагоберта Файта я отправляюсь в церковь Святой Елизаветы. Еще издалека я вижу: на улице что-то не так, хотя я здесь впервые. Из окон домов торчат любопытные лица, на тротуарах маленькие группы людей – только мужчины; перед церковью толпа возбужденных людей, в гуще которой просматривается полицейская машина.

Когда я пересекаю улицу по направлению к церкви, из стоящей у тротуара машины выходит мужчина и спрашивает, куда я иду. Я отвечаю, что это его не касается, хотя чувствую, что он сейчас убедит меня в противоположном. Он хватает меня за руку, и я, увидев, как открылась еще одна дверь машины, не пытаюсь вырваться. Меня просят предъявить документы. Я выражаю удивление: поскольку это, судя по всему, попытка ограбления, то им следовало бы проявить интерес к моему кошельку, а не к удостоверению личности. Не знаю, зачем я все это говорю; я уже пришел сюда раздраженным. Этот тип советует мне не болтать ерунду, а предъявить документы; он с трудом сдерживает злость. Я смотрю на свою руку, которую он держит, до тех пор, пока он не отпускает ее, затем достаю и показываю ему удостоверение корреспондента. Он, мельком взглянув на него, передает его в машину. Там его, наоборот, изучают чересчур долго. Я тем временем достаю блокнот и записываю номер машины, давая понять своим видом, что на этом инцидент для меня не исчерпан. Трое молодых людей из толпы возле церкви подходят и останавливаются поблизости, показывая мне, что я не один. Дагоберт прав: это совсем не похоже на мирные трудовые будни.

В машине говорят по телефону. Мне предлагают сесть в машину; на мой вопрос, арестован ли я, никто не обращает внимания. Сидя в машине, я преувеличенно громко повторяю свой вопрос: арестован ли я? Тот, что держит в руке мое удостоверение, спокойно отвечает: «Вам незачем так кричать» господин Долль». И машина трогается. Я еще не решаюсь в это поверить: я сижу между двумя паладинами и удивляюсь, как легко можно превратиться из благодушного наблюдателя в кипящего от злости участника. Мы проезжаем мимо толпы перед порталом церкви, я узнаю красные волосы Люси; значит, и. Аманда где-то рядом. Они везут меня по городу в неизвестном направлении. Я стараюсь запомнить лица этой троицы, как будто собираюсь составлять их фоторобот. Минут через десять звонит телефон, водитель снимает трубку. Он явно получил какое-то указание, потому что сразу же останавливается, отдает мне удостоверение и говорит, что я могу идти. Я сдавленным голосом обещаю им, что у этой истории обязательно будет продолжение, но никакого продолжения, конечно же, не будет.

22 декабря

Илона Сименс, моя последняя подружка, пригласила меня на Рождество к себе, но я сажусь в машину и еду к родителям. Я давно их не видел. Мы с ними очень быстро достигаем той критической точки, когда уже все сказано и говорить больше не о чем; мы налегаем на еду и молчим. Самое приятное у них то, что они любят друг друга. В моем багажнике телевизор, далеко не бескорыстный подарок: их черно-белый телевизор отравляет мне всю радость просмотра информационных передач. Моя мать страшно расстроилась, когда я перебрался из Гамбурга в Берлин и оказался отделенным от нее сразу двумя заборами. Она уже заранее настраивалась на то, что мы теперь почти не будем видеться, а отец сказал: все из-за того, что людям обязательно нужно знать, что творится за сотни километров от них; это и разрушает семьи. Из Гамбурга до Люнебургер-Хайде, где они живут, было рукой подать, и я постоянно ездил к ним, не знаю зачем.

После ужина мы сидим все вместе в гостиной и медленно приближаемся к критической точке. Они заставляют меня надеть плотные вязаные носки – пол в доме холодный и из дверей дует. Сибилла Хинриксен вышла замуж; мать сообщает мне это очень осторожно, как страшную весть, которую никак нельзя скрыть. Когда я готовился в университет, мы с Сибиллой считались женихом и невестой. Сибилла была хорошей партией. В это трудно поверить, но у нее было четыре груди. В каком-то известном романе говорится о феномене многогрудия, и мои слова можно принять за продукт фантазии, возникший под влиянием прочитанного. Но это действительно правда; Сибилла, кстати, не знала о существовании этой книги, у нее просто было четыре груди – под двумя обычными, которые находятся там, где им и положено быть, еще по одному маленькому сосцу-рудименту; это выглядело так, как будто им запретили дальнейший рост. Я не мог насмотреться на это; воспоминания о Сибилле, наверное, давно бы уже потускнели и изгладились в моем сознании, если бы не эти два маленьких магнита, по-прежнему притягивающие память.

У моей матери, страдающей нарушением кровообращения, вскоре начинают слипаться глаза. Несколько минут она с улыбкой борется со сном, потом уходит– Отец достает из буфета бутылку портвейна. Он любит мужские разговоры. Завтра, увидев магазин, я удивлюсь, говорит он: они выкинули книги и перешли на игрушки – торговать и книгами, и игрушками невозможно, слишком мало места. Книги идут все хуже – больше хлопот, чем прибыли, а игрушки берут хорошо, и к тому же они украшают магазин. После этого краткого коммерческого отчета он переходит к моей личной жизни. Они с матерью уже давно поняли, что в отношениях с женщинами мне не хватает решительности. Они уже представляют себе, как я остаюсь у разбитого корыта, без жены, без семьи, и кто должен предостеречь меня от этого, если не родители? Он спрашивает, нет ли у меня каких-нибудь изменений на личном фронте. Я качаю головой. Он вздыхает и наливает себе пару капель вина.

Я рассказываю ему печальную историю своих ухаживаний за Амандой. Как я влюбился, как вначале мне показалось, что есть надежда, как она как будто проявила ко мне интерес, как я выпрыгивал вон из кожи, чтобы увидеть ее, как ее интерес вдруг погас и как я в конце концов сдался. После краткого раздумья отец объявляет меня капитулянтом. Битва за настоящую женщину, говорит он, – это главная битва в жизни мужчины, и тот, кто раньше времени складывает оружие, – сам виновник своего несчастья. Если эта Аманда мне действительно так нужна, то все, что я сделал до сих пор, – это не более чем детский лепет. Женщин нужно осаждать, они должны чувствовать себя в кольце блокады. Есть только одно средство, чтобы завоевать женщину: постоянное, очевидное вожделение. Неужели я возомнил, что мои три звонка, два взгляда и одну поездку на машине она могла расценить как тоску по ней? Мне не хватает дерзости. Да, на советы мой отец никогда не скупился. Он спрашивает, дарил ли я ей хоть раз что-нибудь – например, коробку конфет, какую-нибудь хорошенькую побрякушку или хотя бы цветы? Я отвечаю: «У тебя все так просто, отец».

Я опасаюсь, что отец сейчас пустится в воспоминания о лихих нравах времен его молодости, о сердечных бурях, с годами от рассказа к рассказу перерастающих в ураганы. Но он не отвлекается на лирику: он желает знать, в чем я вижу препятствия для дальнейшей борьбы, и я рассказываю ему обстоятельства жизни Аманды, говорю так, как будто в конце беседы меня ждет ценный совет. Какого черта я разоткровенничался? Я рассказываю, что она не одна, что она живет с мужчиной, известным писателем, чье доверие ко мне сковывает меня по рукам и ногам, и что существует граница между ухаживанием и надоеданием, которую я не могу перешагнуть. Чушь, всеэто малодушие и нерешительность, заявляет отец. Какое отношение имеет профессия этого человека, который к тому же с ней не расписан, к моим сердечным делам? И с чего это я решил, что ухаживания такого видного парня, как я, могут надоесть молодой женщине? Всем известно, что водить за нос и морочить голову – это то, без чего женщина не может, так же как паровоз не может без рельсов. Наверное, она мне просто не так уж сильно нужна, делает он вывод и советует подумать об этом как-нибудь на досуге.

Мне не остается ничего другого, как рассказать ему еще и о том, что Хэтманн не просто писатель, а писатель-диссидент, что ему и без меня достается и что он намного старше Аманды и потому особенно сильно к ней привязан. Это, конечно, ложь: психологическое состояние Хэтманна меня абсолютно не волновало, пока я охотился за Амандой; я просто ищу аргументы, которые остановили бы неиссякаемый поток отцовских советов. И, похоже, наконец нашел. Отец откидывается на спинку дивана, задумчиво качает головой и говорит: это, конечно, меняет все дело. Мне непонятен внезапный поворот его мыслей, но я не хочу ничего выяснять – лишь бы он оставил меня в покое. И все же я узнаю, в чем дело, – допив свой портвейн, он говорит: нам бы не понадобилась вся эта дискуссия, если бы я сразу сказал, что Аманда – из ВосточногоБерлина.

7 января 1988 г.

Американское посольство пригласило на коктейль. Не меня одного – человек двести. Коридоры и залы битком набиты заметными людьми, в том числе и нашим братом, журналистом; мы – общественный элемент. К двум столам с угощением не пробиться. Я ловлю один из множества проплывающих мимо на подносах стаканов и ищу хоть какую-то родственную душу, но не нахожу никого, кто бы меня знал. Тут мне, как назло, приспичило в туалет, я становлюсь в длинную очередь и встречаю Хэтманна. Перед тем как исчезнуть за одной из дверей, он успевает крикнуть, что подождет меня, – он, мол, тоже здесь один как перст. И вот мы стоим вместе посреди толпы; из нагрудного кармана его пиджака одиноко торчит белый платочек. Никто из присутствующих не может похвастать такой деталью туалета кроме его превосходительства господина посла, который неутомимо расхаживает по всему зданию и пожимает руки гостям.

За болтовней с Хэтманном я узнаю новость, от которой мое сердце тревожно встрепенулось: он уезжает с чтениями в Скандинавию. С госпожой Амандой? Нет, без нее – власти каждый раз поднимают такой вой, что Аманда сразу отказалась от этой затеи. Какие хорошие власти, думаю я, и до меня в ту же секунду доходит, что всем моим клятвам грош цена и что теперь я от нее не отстану. Он, ничего не подозревая, выдает и дату своего отъезда – боже мой, уже на следующей неделе! Я чувствую себя вероломным убийцей. Потом я осознаю, что получил еще одну важную информацию: Аманда в данный момент одна дома, во всяком случае без Хэтманна.

Я спрашиваю одного из работников посольства, откуда можно позвонить. Он, решив, что я из числа важных гостей, ведет меня в какой-то кабинет. Я звоню Аманде. Она говорит: как жаль, что я куда-то пропал. Я спрашиваю, когда я могу прийти, она отвечает: почему бы не сейчас? Буду через пятнадцать минут, говорю я, кладу трубку и несусь к машине. Я успеваю проехать не более ста метров, не замечаю помеху справа и сталкиваюсь с какой-то голубой машиной. Разъяренный водитель бросается ко мне, отчаянно жестикулируя, я кричу ему навстречу, что он на сто процентов прав, что я всю вину беру на себя, и иду к телефонной будке на углу, чтобы позвонить Аманде и сообщить о случившемся. Мой товарищ по несчастью не спускает с меня глаз; он думает, что я звоню в полицию. Может, это к лучшему, что я так и не добрался до нее. Я представляю себе, как Хэтманн является домой и застает меня в обществе своей жены.

13 января

Со вчерашнего дня Хэтманна нет в городе. Я выжидаю день, чтобы связь между его отъездом и моим звонком не так бросалась в глаза. В голосе Аманды, к моем удивлению, так отчетливо слышна готовность. Последние дни казались мне какими-то завалами мусора, которые нужно убрать с дороги. Слова отца о том, что битва за настоящую женщину – главная битва в жизни мужчины, врезались мне в память, как горящий золотом лозунг.

Трубку снимает не она, а Люси Капурзо. Я из вежливости говорю ей, что видел ее красные волосы в толпе возмущенных граждан перед церковью. Она спрашивает, почему же я не присоединился к ним, дискуссия получилась очень интересной, и я объясняю, почему не смог принять в ней участие. Потом она сама передает трубку Аманде, еще прежде чем я прошу ее об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю