355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрек Беккер » Бессердечная Аманда » Текст книги (страница 12)
Бессердечная Аманда
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:52

Текст книги "Бессердечная Аманда"


Автор книги: Юрек Беккер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Одним из последствий творческого напряжения Рудольфа стала его бессонница. Ночью он прокрадывался в кабинет – вернее, это он полагал, что «прокрадывается», на самом деле он обязательно обо что-нибудь спотыкался, чем-нибудь гремел (у меня это почти всегда были проклятые игрушки Себастьяна, валявшиеся по всей квартире, – машины, железные дороги, детали от конструктора), недостаточно тихо закрывал двери, кашлял. Он варил кофе, он будил полдома громоподобным водоспуском в туалете. А за завтраком ныл, что совершенно не выспался. Луиза с Генриеттой (ей уже было семь лет) заговорщически переглядывались и благородно воздерживались от комментариев. Но однажды, после очередной такой бурной ночи, Луиза иронично заметила, что у нее есть сомнения по поводу предполагаемой Рудольфом взаимосвязи между его работой и бессонницей, недавно она вычитала в одном журнале медицинский термин для обозначения подобных нарушений сна: это называется старческая клинофобия – в переводе: ложебоязнь. О, этого она не должна была говорить…

Рудольф, как в замедленной съемке, положил нож на тарелку и вышел из кухни, качая головой. Она бросилась вслед за ним в кабинет, а потом два дня чуть ли не ползала перед ним на коленях, чтобы он простил ее. Она поняла, что есть шутки, которые нельзя позволять себе ни при каких обстоятельствах, и что есть границы, за которыми юмор кончается. Она подсунула ему под дверь записку, в которой было написано, что он для нее никакой не «старый», а потом еще одну, в которой клялась, что сама не понимает, какой бес в нее вселился. В конце концов Рудольф сменил гнев на милость, но было неясно, что им двигало: то ли гротескно-шутливые попытки Луизы загладить свою вину открыли ему глаза на его собственное по-детски глупое дутье, то ли его убедили ее горькое раскаяние и досада (даже я этого не знал).

Им оставалось продержаться еще две-три недели, тяжелое время, когда Рудольф почти не вылезал из халата и брился раз в три дня. Примерно до середины романа у него еще хватало терпения регулярно запираться в ванной, завешивать замочную скважину и выщипывать у себя седые волосы, теперь ему уже было не до того (а процедура эта требовала определенной частоты, иначе, во-первых, разница становилась слишком заметной, во-вторых, было уже не угнаться за темпом распространения седины). Домочадцы по-прежнему ходили на цыпочках и говорили преимущественно шепотом; Луиза вообще предпочитала отсиживаться у Лили, а где пропадала Генриетта – одному Богу было известно. Время от времени Луиза обнимала бедного мученика и разжигала в нем тусклый огонек желания, но это не имело ничего общего с их прежними любовными утехами. Ей было до смерти жаль Рудольфа. У него был нездоровый вид. Однажды он взглянул в зеркало и подумал: «Боже, ну и чучело!» Но горевать по этому поводу было некогда, надо было спешить за письменный стол, чтобы продолжить бесконечное ковыряние в тексте.

Закончив книгу (когда-то же он должен был остановиться!), он попросил Луизу изменить своей глупой привычке и прочесть рукопись. Ей это не очень понравилось, так как то, что он называл привычкой, ей казалось чем-то вроде молчаливого соглашения, нарушать которое не следовало. Она уже знала, как легко его вывести из равновесия строгостью оценки, к тому же она опасалась, что он воспримет ее критику как запоздалую месть. Рудольф предчувствовал подобные сомнения и призвал ее забыть о всякой деликатности. Чем строже, тем лучше, сказал он; сам он уже не может даже смотреть на этот проклятый текст, он видит только какую-то одну сплошную кашу, ему нужно услышать чье-нибудь мнение, ему необходима еще хотя бы одна живая душа. Редакторам в своем издательстве он не доверял: они читают глазами чиновников, у них только одно на уме – выискивание крамольных мест, а взаимосвязь отдельных кусков или слов их не интересует. Если она не захочет прочесть рукопись, ему придется сразу же отправить ее на Запад, тогда уже будет поздно что-либо менять.

Ей не оставалось ничего другого, как уступить. Раньше, когда она еще писала сама, она бы, наверное, не смогла избавиться от подозрения, что это с его стороны всего-навсего псевдодемократическое предложение, цель которого – обрести возможность возвещать свое мнение по поводу ее текстов (критика против критики!). Сегодня же она при желании могла чувствовать себя польщенной. Она решила быть не слишком придирчивой, но и не гладить по шерсти, как преданный друг, который непременно должен подсластить горькую пилюлю.

Прочитав рукопись, она испытала большое облегчение: роман ей показался вполне приличным, а некоторые места даже очень интересными. У нее было такое ощущение, как будто она избежала серьезной опасности. (О содержании романа в новелле не говорится ни слова, с меня хватило и того, что я сам его написал.)

Она вручила Рудольфу перечень своих замечаний по поводу отдельных, на ее взгляд, неудачных слов и предложений с указанием страниц. От конкретных предложений по улучшению текста она воздержалась. Она сказала, что этот перечень – единственный вид помощи, которую она способна ему оказать (вполне возможно, что и это никакая не помощь); о каких-то концептуальных моментах или о сюжете она вообще не в состоянии говорить. Но ему не следует слишком серьезно относиться к этому ее перечню, она вообще-то при каждом слове, которое выписывала, чувствовала себя чиновником, превышающим свои полномочия, но он ведь сам заварил эту кашу.

Едва успев бросить взгляд на перечень, Рудольф понял, что это ощутимая помощь.Он совсем не удивился; напротив, он именно потому и прибегнул к помощи Луизы, что всегда ценил ее ум и языковое чутье. «Ах, Луиза, дорогая, пред тобой главу склоняю!» – пропел он на радостях (у меня это звучало так «Ах, Аманда, дорогая, я восторга не скрываю!»). Он стал уговаривать ее сделать и второй шаг – поделиться с ним своими впечатлениями от романа, у него хватит духу выслушать любую критику. С чего она взяла, что не может судить о книге? Если бы она хоть раз послушала, какую ахинею иногда несут профессиональные редакторы, она бы вмиг избавилась от всех комплексов. Ну, хорошо, согласилась наконец Луиза, но это прозвучало так, как будто она, несмотря на одобрение рукописи, все же опасалась ссоры.

Если бы не было цензуры, начала она, книга получилась бы другой. Хочет ли она тем самым сказать, спросил Рудольф, что он слишком часто думал о цензоре? И она, подумав несколько секунд, ответила: да. Но она имеет в виду не то, что он стремился исполнить желание цензора, – ему, наоборот, гораздо важнее было, чтобы у того не возникло сомнений в его непреклонности. Он писал так, что бедному цензору не остается ничего другого, как запретить книгу, он отрезал ему пути к отступлению. Это оказалось для автора самым главным. Цензор, если отвлечься от всей неприятности этой фигуры, – еще и предсказуемый персонаж, и она никак не может отделаться от впечатления, что он насмехается над своим цензором и заставляет того плясать в своей клетке.

Что же тут такого, весело спросил Рудольф, если он точно знает, где начинается запретная зона, и сознательно нарушает границу? По ее словам, получается, что есть некая естественная граница, по ту сторону которой цензура существует по праву и которую поэтому следует уважать. Неужели она действительно считает, что эту границу игнорировать нельзя? Неужели ее может не устраивать, что кто-то плюет на все погранично-таможенные процедуры и переходит границу туда-сюда, где и когда захочет, на том единственном основании, что он – писатель? Он допускает, что мог кое-где немного перегнуть палку, что иногда, может, вовсе и не обязательно было переходить границу, что эту историю, наверное, можно было бы вообще рассказать без всяких переходов границы. Но с чего вдруг такая забота о цензоре? Может, он просто сам себя подбадривал, как солдаты в кино, которые громко кричат, когда бегут в атаку, хотя могли бы это делать и молча.

Все это она понимает, ответила Луиза, но одно дело, когда сам сюжет диктует нарушения границы, и другое дело, когда автор самовольно, так сказать, за спиной у своей истории бегает туда-сюда; это огромная разница. Какой запрет ему предпочтительней – из-за нескольких вызывающих пассажей, без которых книга прекрасно могла бы существовать, или из-за каких-то принципиальных вещей, вытекающих из самой логики и структуры романа? У нее в памяти остался один маленький пример: его персонаж Йоханнес возвращается домой после свидания со своей коллегой, его брат интересуется: «Ну как?» Что отвечает Йоханнес? Вместо того чтобы просто сказать: «Скука смертная», он говорит: «Скучно, как на партийном собрании». Подобные колкости кажутся автору важнее, чем, скажем, описание того, как его герой встает и чистит зубы. Этот перекос следует устранить, если уж он спросил ее мнение.

Рудольф вздохнул и попросил время на размышление. Втайне он уже пожалел о своей настойчивости: лучше бы он не слышал всего этого. Он чувствовал, что Луиза права, но боялся, что если он захочет последовать ее совету, то ему придется переписать книгу заново. В следующей книге он учтет критику, а эта уже была написана.Два дня он прятался за своей рукописью в надежде на то, что, может, как-нибудь удастся избежать завершающего разговора и ему не придется отвечать на ее критику. Но он не хотел показаться трусом и потому явился к Луизе, поблагодарил ее за помощь и признался, что, к сожалению, уже просто не в состоянии ничего изменить. Ее критика имеет настолько принципиальный характер, что ему пришлось бы все начать заново, а на это у него уже нет сил. Жаль, что их разговор состоялся так поздно; в следующий раз он будет умнее.

Если Луиза и была разочарована его реакцией, то во всяком случае не показала этого. Она сказала, что он сам принудил ее к оценке, которую она предпочла бы оставить при себе; ее взгляды на писательское творчество стоят на таких тонких глиняных ножках что при каждом своем слове она думала: какая само» уверенность!

Следующей книги в новелле уже не было.

Однажды позвонил Рудольф – настоящий Рудольф, мой брат. Меня дома не было. Аманда подошла к телефону и сказала, что, к сожалению, не знает, где я пропадаю и когда вернусь. Рудольф ответил, что не зарыдает по этому поводу и что он рад, таким образом, познакомиться с ней. Он знает, кто она, брат много рассказывал ему о ней (так оно и было, я постоянно держал его в курсе своих дел); он даже может описать ее, внешность. Аманду это, с одной стороны, развеселило, с другой стороны, она почувствовала себя польщенной – легендарный и недосягаемый Рудольф! Об этом телефонном разговоре я хорошо информирован, они оба мне о нем рассказывали приблизительно одно и то же. Любопытно было бы послушать, сказала Аманда (что еще можно сказать после таких заявлений, особенно если говоришь с человеком в первый раз!). Лучше бы она спросила моего братца о его таинственном бизнесе; я думаю, тогда разговор закончился бы гораздо быстрее. Итак, она выслушала описание своих примет, словно теле– или радиосообщение «разыскивается опасный преступник». Получилось довольно занятное описание (Рудольф, конечно, по обыкновению, лукавил. Я, правда, описывал ему внешность Аманды, но главный фокус заключался в том, что во время разговора с ней он смотрел на стоящую перед ним на столе фотографию – я с Амандой).

Она среднего роста – единственный ее средний показатель! – примерно метр семьдесят; образцовая осанка. У нее длинная шея, в отличие от него, Рудольфа, у которого голова сидит чуть ли не на самих плечах, так что он не может носить накрахмаленные сорочки, не натирая себе подбородок. Шея как у Нефертити. Ее ноги, если ему будет позволено почтительно коснуться этой части ее внешности, не просто заставляют мужчин оглядываться на нее, они еще к тому же находятся в самом удачном соотношении с длиной ее тела. Сам-то он коротконожка с непомерно длинным туловищем, поэтому в нем сейчас говорит не столько поклонник, сколько завистник. Аманда, насколько я себе представляю, просто таяла от удовольствия. Особая статья, продолжал Рудольф, – ее волосы. Если бы его попросили высказать свое мнение, он сказал бы, что такие волосы надо носить сзади, гладкой, длинной темно-коричневой волной, – с какими волосами еще такое возможно? Однако он уже имел удовольствие упомянуть ее лебединую шею, которую непременно нужно подчеркивать всеми средствами. А какое средство самое эффективное, если не волосы? Но не распущенные по плечам или откинутые назад, а убранные наверх. Ведь она своими ниспадающими на плечи волосами скорее скрывает, чем подчеркивает шею, – какая досада! С другой стороны, волосы, разумеется, обладают еще и презентативной ценностью. Как тут быть? Ах, чертовски трудный и ответственный вопрос! И с каким удовольствием он принял бы участие в решении этой дилеммы! Еще он сказал, что с годами научился определять, какие задачи заслуживают любых жертв, а какие нет. В конце он все же справился обо мне, все ли в порядке. Пожалуй что все, ответила Аманда, никаких катастроф, никаких неприятностей, кроме обыкновенных, житейских; имеет ли он в виду что-нибудь конкретное? Нет, нет, это просто дежурный вопрос заботливого брата.

Когда я вернулся домой, она сидела перед моим семейным альбомом и изучала фотографии. К моей матери, Клер Хэтманн (снабдившей почти каждый снимок кошмарными комментариями), она испытывала симпатию уже хотя бы потому, что Себастьян в ней души не чаял. Мои братья и сестры ее мало интересовали – только Рудольф, который в ее представлении был похож на Кларка Гэйбла. Каждый американский боевик напоминал ей Рудольфа. Я до сих пор себя спрашиваю, не следовало ли мне описать в новелле и Рудольфа с матерью. Почему-то у меня не нашлось для них места.

Аманда принялась расспрашивать меня о Рудольфе, но вместо этого я рассказал ей другую историю: о том, как офицер славной Советской армии по имени Аркадий Родионович Пугачев (кажется, он был майором) пробудил во мне определенный интерес к литературе. Когда мой отец незадолго до конца войны погиб на фронте, Клер не долго убивалась – убитых горем в то время хватало и без нее, – а целиком посвятила себя решению непростой задачи: как прокормить четверых детей и в то же время не засохнуть самой. Первыми ее любовниками после наступления мира были два американца, потом появился Аркадий Родионович. Когда я спросил ее, сознательно ли она пренебрегала французами и англичанами, или так получилось, она серьезно ответила, что французы и англичане были слишком бедными. Тогда было сразу видно, кто откуда – кто из супердержавы, а кто из просто страны-победительницы. Француза, как бы хороши они ни были, она себе просто не могла позволить.

Я не знаю, была ли у Аркадия Родионовича собственная семья (в Харькове, откуда он отправился воевать); думаю, что нет. Сначала он проводил у нас по полночи, потом целые ночи, потом вечера и ночи, а потом и совсем перебрался к нам. Он чуть ли не тоннами таскал нам продукты – колбасу, рыбные консервы, маринованные огурцы взи другие ценности, такие как рулоны ткани или детскую обувь. Я помню, как однажды моя осчастливленная всеми этими богатствами мать стояла перед картонной коробкой со стиральным порошком и шептала: «Вот это любовь!» Наверное, он занимал какой-нибудь важный пост, иначе бы он вряд ли мог себе позволить жизнь вне казармы и за ним не приезжал бы иногда шофер. Мою мать мало заботило то, что соседки шушукались за ее спиной, мол, она бросилась на шею какому-то Ивану; она говорила: эти нацистские вешалки просто завидуют мне. Она становилась все красивее (и не только в моих детских, может, несколько идеализирующих прошлое воспоминаниях – я вижу перед собой фотографии), и Аркадий, наверное, думал, что из всех союзников ему достался самый драгоценный трофей. А она, в свою очередь, видела в нем не только кормильца своих детей, она его явно любила. Когда она родила ему двух дочерей, Лауру и Сельму – в сорок восьмом и в сорок девятом, – в нашей квартире оба раза по нескольку дней подряд праздновали до упаду. И это называется расчетливость?

Аркадий Родионович был большим любителем поэзии. Он и сам писал стихи, в удачные дни штук по пять. Он спросил нас, говорят ли нам что-нибудь имена Лермонтов и Пушкин, Есенин и Блок, и, когда мы смущенно пожали плечами, он схватился за голову. Он отправился со своим шофером в частную библиотеку и рылся на полках до тех пор, пока не нашел книгу, запрещенную военной комендатурой. В наказание он конфисковал все попавшиеся ему на глаза немецкие переводы русских поэтов. Он принес книги домой и велел нам их читать. Должен признаться, что после его страстной проповеди я ожидал от этих книг большего, однако прочел их все и сказал (в свои четырнадцать лет!): замечательно. Аркадий видел, что мы лукавим, но не падал духом и продолжал приобщать нас к цивилизации. Он говорил матери, что мы глотаем книги своим торопливым умом, а не читаем их широко открытой душой и в этом вся беда. Он прочел нам пару лекций о разных способах открыть душу, а в один прекрасный день решился на крайнюю меру: он прочел нам свои собственные стихи. Конечно, он читал их без перевода (для этого его знания немецкого было недостаточно), но это и неважно, заявил он: открытая душа способна понять любой язык. Мы расселись, как в театре, горели все свечи, имевшиеся в нашем распоряжении; Аркадий встал перед нами, покашлял, как простуженный оперный певец, и начал. Я никогда не слышал более выразительного чтения. Он всхлипывал и шептал, он пел и хватался за сердце. Он смотрел в какие-то необозримые дали, впивался взором в своих слушателей, гневно обрушивался на незримого врага или, как завороженный, вслушивался в эхо собственного голоса, умершего вместе с последним словом. Многие стихотворения заканчивались вопросом, ответа на который он не ждал ни от нас, ни от кого-нибудь еще, потому что ответа не было. Я тогда был уверен, что понимаю, что значит слушать душой, но это было давно, и я уже разучился это делать.

Все это замечательно, сказала Аманда, но она просила меня рассказать о Рудольфе. Я ответил: представим себе, что официант в ресторане по ошибке приносит не то блюдо; мы же не станем указывать бедолаге на его промах, только после того как съедим всю порцию. Глупости, сказала она без всякого юмора, она желает наконец узнать всю правду про Рудольфа. Кстати, что это за человек, который навещает меня каждые два месяца и с которым я каждый раз прячусь от нее в своей комнате? Посланник Рудольфа? Как у Рудольфа оказалась моя фотография, если, как я утверждаю, мне неизвестно, где он находится? (Конечно же, она поняла, что тот «списывал» ее внешность с фотографии.) Глаза ее вдруг сузились от чудовищного подозрения: а не посещал ли их уже Рудольф под чужим именем, с фальшивыми документами, или как там господа уголовники разъезжают по свету, и если да, то неужели же я оказался такой свиньей и утаил это от нее?

Ну что ж, она учуяла эту маленькую тайну, единственную тайну, которую я от нее охранял. Зачем ей все это, думал я, с тайнами живется гораздо сложнее. (Рудольф – я имею в виду героя новеллы – промолчал бы, он меньше доверял Луизе, чем я Аманде. Под конец ему даже пришло в голову, а не подставили ли ему ее гэбэшники? Правда, он очень скоро отбросил это подозрение. Ясно одно: он бы молчал, если бы у него были этот брат и эта тайна. Может, я потому и не дал ему брата, что он не до конца доверял Луизе.)

Когда настоящий Рудольф узнал о моих проблемах (не от меня, а из газетной шумихи, последовавшей за моей первой запрещенной публикацией в «Элленрой-тере»), он позвонил и спросил как бы невзначай, не планирую ли я случайно в ближайшем будущем какую-нибудь поездку за границу. Я ответил, что как раз собираюсь в Варшаву. Он заявил, Варшава – это хорошо, это ему подходит. Он прилетел в Варшаву и повел меня в какой-то вычурно-элегантный ресторан. На нем была шляпа, под сенью широких полей которой мы и заключили друг друга в братские объятия. От него пахло одеколоном, от которого на мгновение перехватывало дыхание. Он никогда не носил головного убора, но шляпа была ему к лицу; казалось, он всю жизнь проходил в этой шляпе – мы так редко виделись!

Уже за закуской он спросил, не кажется ли мне разумным перебраться на Запад? Мне ведь, похоже, грозят неприятности. В ответ на мои слова о том, что это, пожалуй, слишком хлопотливое дело, он заявил, что готов организовать лине такую плавную пересадку на Запад, что я вообще ничего не почувствую. А когда эта процедура будет позади, я – после всего, что он обо мне услышал, – заживу как у Христа за пазухой. До следующего блюда я обдумывал его предложение (я тогда был как -раз особенно неудачно женат, и мне это показалось заманчивой перспективой – разом решить все проблемы), потом отказался, обосновав это тем, что неприятности, которые мне грозят, я как-нибудь переживу; как-никак я сделан из того же теста, что и он, то есть меня так просто не возьмешь, и что, по мне, лучше сложная жизнь, но в центре внимания, чем беззаботная, по в полном забвении. Очевидно, он и не ожидал другого ответа, потому что тут же приступил к изложению другого плана.

Это, конечно, мое право разыгрывать героя в преклонном возрасте, он не собирается меня отговаривать. Причину моих нынешних бед он видит в том, что моя жизнь до сих пор протекала без особых волнений, поэтому я вряд ли поверю ему, если он скажет, что слишком много волнений – это хуже, чем слишком мало. (Замечания, которые удивляли меня, потому что были далеко за пределами всего, о чем мы с ним обычно говорили.) Но что он намерен сделать, так это взять меня под наблюдение – причем это не предложение, а факт. Например, он теперь будет регулярно звонить. Он будет интересоваться, нет ли у меня каких-либо проблем, и просит меня отвечать откровенно, чем откровенней, тем лучше: служба прослушивания телефонных разговоров должна знать, что за границей есть некто, кто немедленно узнаёт обо всех крупных и мелких пакостях, которые мне устраивают. В ответ на каждый волос, упавший с моей головы, он будет поднимать такой шум в международной прессе, что им не поздоровится. Это они должны знать. Поскольку сам он меня навещать не может, он будет время от времени присылать ко мне свое доверенное лицо, своего адвоката, которому я могу верить как ему самому. Тот будет привозить все, что мне нужно: книги, вещи, если понадобится – деньги, одним словом, все, что помещается в портфель, и будет брать у меня все, что я захочу переправить на Запад, например рукописи «Механизм этих фокусов меня не должен волновать, главное, чтобы все работало. Все, что я побоюсь сказать по телефону, я тоже должен сообщить его человеку, например какие-нибудь пожелания, которые могли бы не понравиться таможне. От этих мерзавцев (кажется, он сказал «выродков») он ожидает чего угодно, признался Рудольф, поэтому лучше принять самые радикальные меры предосторожности – сила против силы. Если я замечу, что за мной следят, я обязательно должен сказать об этом по телефону и прибавить, что опасаюсь нападения; если не пришла посылка или пропало письмо, я должен сказать, что они уже принялись за мою почту; если я замечу, что меня преследует какая-нибудь машина, я должен сказать, что они, похоже, собираются организовать мне автомобильную катастрофу. (Не знаю, действительно ли Рудольф опасался чего-то подобного или просто хотел испугать меня, чтобы я все же принял его первое предложение.)

За кофе (а может, за водкой) я принял его предложение, я встал под защиту своего брата и выполнил все его указания. Факт то, что явных, грубых репрессий мне удалось избежать. Меня, правда, больше не печатали, это само собой разумеется. Однажды, после какого-то моего особенно вызывающего интервью, мне прокололи и изрезали шину, пару раз отключался телефон во время разговора (но ни разу во время разговора с Рудольфом), разные учреждения мучили меня своими бюрократическими каверзами. Конечно, взаимосвязь между всеми этими неприятностями и моим диссидентством вполне могла быть самовнушением. Во всяком случае, возможны только две причины, по которым я так легко отделался: действенность принятых Рудольфом мер безопасности или моя известность. Ни о какой терпимости и снисходительности властей не может быть и речи. Теперь ты знаешь все, дорогая Аманда. И зачем я так долго носился со своей маленькой тайной?

Если уж Луиза не торопилась за него замуж, то он хотел, чтобы она по крайней мере родила ему ребенка.То есть желание иметь от нее ребенка было вторичным, важнее для него была нерасторжимость уз, которые их связывали. Он видел, что как раз с этим дело обстоит не самым лучшим образом. Их беседы утратили былую остроту и свежесть, и если бы не Генриетта, то квартира напоминала бы читальный зал библиотеки, где посетители молча скользят мимо друг друга, как тени. Рудольф уже не находил объяснения тому, что они вместе, если не считать счастливого случая, который свел их много лет назад. Только по ночам все было по-прежнему прекрасно – ночью им всегда было хорошо друг с другом, они словно торопились наверстать упущенное днем.

Когда он завел речь о ребенке, Луиза посмотрела на него так, словно ослышалась. Она сидела с открытым ртом, на лице у нее застыла ироничная и в то же время немного удивленная улыбка, как будто она пыталась понять, не дурачат ли ее. Она еще не успела произнести ни слова, но он уже обиделся. Что тут непонятного, сказал он, – ребенок, обыкновенный ребенок с руками и ногами, с головой и с задницей.Мир вокруг сразу стал черно-белым, в груди словно переполнился какой-то сосуд, содержимое которого хлынуло наружу, но он взял себя в руки и не вспылил. Он сказал: может же человек раз в жизни сказать что-нибудь смешное, он просто хотел ее развеселить. Он встал и попытался выйти из комнаты, но Луиза удержала его, схватив за руки. С чего вдруг ребенок? – спросила она недоуменно. Любое объяснение выглядело бы жалким лепетом, не говоря уже о том, что оно было бы унизительным. Он молча высвободил руки, вышел из дому, сел в машину и. до ночи ездил по городу. Кажется, он с кем-то общался – да, в одном погребке он познакомился с мужчиной, от которого только что ушла жена и который сказал ему, что на ее месте он бы уже давно сбежал. Но он не напился с ним.

На следующий день он сказал Луизе, что еще раз все как следует обдумал и его идея кажется ему сегодня такой же странной, какой она показалась ей вчера. От человека его возраста ждут уже более серьезных предложений, но пусть она не беспокоится, он впредь обещает держать себя в руках. Он представляет себе, как она вчера была шокирована; жаль, что он не представил это себе раньше, вовремя. Он должен сказать ей всю правду, хотя от этого будет выглядеть в ее глазах еще глупее: он вообразил, что она сама хочет ребенка, но не решается говорить об этом из деликатности, ввиду его возраста или из-за его работы, и он хотел избавить ее от этих колебаний. Он хотел угадать ее желание – вот каким можно быть слепцом.

Так же как и вчера, Луиза не знала, как относиться к его словам – говорил ли он искренне, или это в нем кричала его обида? У меня она даже ответила, что он прав, что она действительно уже не раз думала о ребенке (она сказала: о втором ребенке), но молчала по разным причинам. Но он может ей поверить: его возраст совершенно точно не был одной из этих причин. Он постоянно говорит о своем возрасте, как алкоголик о своей алкогольной зависимости, о которой ему напоминает абсолютно все, что бы с ним ни происходило. А она до сих пор откладывала разговор о ребенке не из деликатности, а просто из-за своей нерешительности. И завести ребенка еще совсем не поздно, и даже нет нужды торопиться. Вполне возможно, он этого не знает – в его распоряжении осталось гораздо больше времени для производства детей, чем у нее для родов. Потом она сказала, что вчера, когда он, хлопнув дверью, ушел из дому, у нее потеплело на сердце и она почувствовала прилив нежности и благодарности.

Рудольф смягчился, но чувства удовлетворения у него не было. На первый взгляд казалось, что она в очередной раз проявила беспомощность и таким образом дала ему возможность живого участия. Однако он через какое-то время рассудил, что ему просто заткнули рот – как это еще можно иначе назвать? Ему пришло в голову, что откровенность тоже может быть уловкой. Поскольку он был помешан на своем страхе вольно или невольно принудить ее к чему-нибудь, что не отвечало ее натуре или привычкам, то в следующий раз заговорить о ребенке он соберется еще очень не скоро. В сущности, она намекнула ему, чтобы он ждал, пока она сама не вернется к этой теме, в этом и заключалось принуждение, и он подумал: «Похоже, мне придется ждать долго».

Тем временем Луиза нашла себе занятие. Благодаря содействию Лили, которой и предложили эту работу, но которая сочла ее недостаточно прибыльной, она три раза в неделю сидела в одной государственной галерее и продавала графику. Торговля шла еле-еле; Луиза сочувствовала каждому посетителю переступавшему порог лавки и тут же, после двух-трех беглых взглядов на картины, закрывавшему за собой дверь с обратной стороны: большинство выставленных работ она считала не имеющей никакой ценности ерундой: какие-то уродливые предметы или люди – ничего, что притягивало бы взгляд, все ориентировано на узнаваемость. И даже те немногие вещи, в которых художники пытались изобразить что-нибудь таинственное, казались ей безжизненными и законопослушными. Как-то раз Рудольф подошел к галерее и заглянул в окно. Луиза сидела за прилавком, читала книгу и пила чай, принесенный g собой в термосе. Конечно, у него защемило сердце от жалости к ней. Слева от галереи был овощной магазин, справа магазин инструментов; и там, и здесь толпы покупателей, а посредине – эта несчастная, никому не нужная художественная лавчонка.

Однажды туда пришел красивый молодой человек с иссиня-черными блестящими волосами, чилиец. Он сказал, что он художник, что он принес с собой несколько своих работ, и спросил Луизу, не может ли она попытаться продать их, они недорогие.Луизе надо было сказать, что она такие вопросы не решает и что ему еле» дует обратиться туда-то и туда-то, там выдают (или не выдают) разрешение на продажу и устанавливают цену. Однако, поскольку рисунки ей понравились больше, чем что бы то ни было из ее собственного ассортимента, она пошла молодому человеку навстречу. Она, правда, попросила его помалкивать об этом и заглянуть через две-три недели, там, мол, видно будет. Своим немногочисленным посетителям она говорила, что в ящике стола у нее есть еще кое-что, показывала папку с рисунками и действительно смогла продать несколько штук. Везде, в каждом магазине торгуют из-под прилавка, оправдывалась она дома перед Рудольфом, – мясом, штанами, книгами; торговля из-под прилавка стала доброй традицией. А когда Рудольф сказал, что ее выкинут с работы, как только начальство что-нибудь почует, она заявила: «Было бы о чем жалеть!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю