355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юность Журнал » Журнал `Юность` 1973-1 » Текст книги (страница 7)
Журнал `Юность` 1973-1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:07

Текст книги "Журнал `Юность` 1973-1"


Автор книги: Юность Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

– Ну, вот что, – отрезала Раиса с порога, – пошутковали мы с тобой, посекретничали – хватит. Не жить нам, Варюха, под одной крышей. Ты как хочешь, а не жить. Или ты отсюда, или я… Лучше ты…

Варя глядела на Раису растерянно и не узнавала её: та, прежняя, злая и решительная, готовая обидеть кого угодно, говорить злые слова, опять стояла перед ней. Тот же холод в глазах.

– Я уйду, – тихо сказала Варя. Она и так не раз задумывалась об этом, считала, что так будет лучше Раисе и Берчаку – поженятся, будут жить вместе. Но почему эта злость, эта холодность? Почему так сердится Раиса? Варя тут же полезла за чемоданом, готовая собрать свои вещи и идти к Боброву, просить, чтобы он переселил её в другой вагончик. – Я уйду, ты, пожалуйста, не беспокойся. И не сердись.

– Да погоди ты, куда на ночь-то. – Раиса как будто опомнилась, взяла себя в руки. – Я вообще говорю, нельзя нам жить с тобой под одной крышей. Для тебя же, чудачка…

Варя продолжала укладывать вещи в чемодан. Ей не хотелось уходить, но она твердо решила – уйдет. И не завтра, а сейчас, сию минуту. Но что-то насторожило её в последних словах Раисы, чего-то она не понимала.

Раиса заметила Варино замешательство. Скомандовала:

– Садись. Сядь и слушай. – Сама села на свою постель, для Вари выдвинула из-под стола табуретку. – Вот так. Сегодня тебя не было, пришел ко мне этот, детдомовский, знаешь, о ком говорю… Поговорить, видишь ли, ему надо. Поговорили. – Она похлопала себя по бокам – нет ли сигарет в карманах, но сигарет не оказалось, и Раиса досадливо махнула рукой, скорее сожалея не о том, что нечего закурить, а о том, что разговор этот затеяла. – В общем, не может он, видишь ли, со мной, как прежде, что он не такой, что ему надо о чём-то подумать. В общем, городил что-то, паразит, оправдывался… Господи, ребенок малый! Раньше, видишь ли, мог, а теперь… Подумать захотел. А чего тут думать? Будто я не вижу, как он на тебя глядит.

Крутит, вертит, а сказать не может. В общем, из-за тебя он затеял эту канитель. А признаться боится. Как же, сумей поди: к другой через тот же порог…

Варя, потерянно опустив голову, сидела перед ней и ушам не верила. Не хотела верить. Что-то не так было в словах Раисы, что-то Раиса, может быть, и сама не понимала. Говорила, как подумалось, сгоряча.

– Ну, слушай дальше. – Раиса успокаивалась и говорила с Варей, как старшая сестра. – Слушай и не обижайся, я тебе зла не хочу. Нет у меня зла ни на тебя, ни на него, паразита. Я его не держу. И никого никогда не держала. Сам пришел, сам и ушел. Но он же был у меня, понимаешь, был! Вот здесь, в этом вагончике, на этот самом месте… И как же ты будешь здесь? Теперь-то уразумела?

Теперь Варя поняла…

Она поднялась с табуретки, взяла с постели свой чемодан, захлопнула его и швырнула на пол, туда, где он прежде лежал.

– Никуда я от тебя не пойду. И никто мне больше не нужен. Понимаешь, никто!

Всё это она говорила спокойно, удивляясь, откуда выдержка такая взялась, а самой хотелось броситься на постель или бежать, бежать куда-нибудь, заливаясь слезами, – так стыдно ей стало, так горько оттого, что, сама того не ведая и не желая, оказалась виновницей чьего-то разлада. Нет, что бы там ни было, она не оставит Раису, она останется с ней, и никто-никто ей не нужен. А если и нужен, то такой, которого ещё нет, может быть, на целом свете.

– Гляди, – предупредила Раиса, – как знаешь.

Гнать я тебя не могу и не хочу. Но не зарекайся. – И вдруг лихо махнула рукой. – А, чёрт бы их всех побрал, давай лучше чай пить. Завари покрепче, нашего. Со слоном.

14

Варе часто вспоминался тот сон: как они сено убирали на луговине, она и Раиса, и как Коля Берчак у них это сено принимал. Тогда, по сеежей памяти, сон чем-то тревожил её, что-то было в нем против её воли и разума и не так, как должно быть.

Но и обманывать себя она не умела: какая-то тайная радость осталась у неё после того сна. Осталась и, увы, живёт.

Николай, каким она увидела его во сне, был совсем не таким, как в жизни. Тот, из сна, как будто давно знаком ей, словно где-то, может, даже в Никольском, она встречала его прежде и украдкой от подруг выделяла среди других Никольских и кузьминских парней. Он казался ей добрым и желанным, и радостно помнилось, как он поглядывал на неё с копны, веселый, с озорным чубом, и ей очень хотелось, чтобы он на неё одну так смотрел.

Настоящий Николай был другим. Она не то что пугалась его, огромного и шумного; он словно не вмещался в круг тех людей – Раисы, тети Лены с Сашкой, двух соседок-неразлучниц, Веры и Надежды, и даже Боброва, – которые пусть не сразу, но вошли, однако, в её жизнь, и каждый по-своему определился в ней. Для Николая же, настоящего, места не находилось – он жил как бы не в ладу с тем, другим, нереальным.

Однажды открыв в себе способность различать в одном человеке двух разных, в чем-то похожих, но в чем-то и непохожих людей, Варя невольно, сама того не подозревая, пыталась силой воображения свести их воедино. Иной раз начинало казаться, что желаемое сближение вот оно, рядом и нужно совсем немного, какое-то малое усилие, чтобы тот, которого она увидела во сне, обратился в другого, зримого, настоящего, с которым она встречается на стройке почти каждый день.

Она желала этого превращения. Оно ей было нужно, а для чего – и сама не знала.

15

Здравствуй, мамка-мамулька!

Письмо твоё получила, за что и благодарю.

Я ведь знала, что ты у меня такая золотая, каких на свете ни у кого нет, и всё поймешь. Письмо мне вручили в обед, но почитать его собралась, как следует, только после смены, хоть так не терпелось.

Дел у нас, мамка, просто не видно конца. Погода установилась хорошая, и начальство торопит, потому что много времени упущено из-за проклятых дождей. Вот мы и гоним. На днях, как раз когда твое письмо получила, мы довели свою траншею аж до другой станции. Встретились с девчонками, которые оттуда на нас траншею эту вели, и что тут только было! И обнимались и целовались, как шальные. Утром только виделись, а всё равно. Начальник поезда, Петр Владимирович, он к нам на дрезине в самый аккурат приехал, как увидел такую картину, разулыбался, говорит, что мы как два фронта соединились.

И ещё одна встреча была: с другого участка дядя Костя приехал, муж тёти Лены, узнал, что мы добрались сюда. Не дождался выходного, стосковался, говорит. А они, мамк, и правда как влюблённые.

Пока мы обнимались да дурачились, они вдвоём отошли в сторонку, за дрезину, присели на его стеганку и тихонько о чем-то беседовали. Как будто не неделю, а месяц или два не виделись. Наши все старались не смотреть в их сторону, смущать не хотели. Стояли возле дрезины, ждали. А они, как нас и нет, всё говорят и говорят… Потом спохватились, и бегом к нам. Вера с Надеждой фыркнули, а Раиса так сердито поглядела на них и сказала: «Да, похоже, у них и в самом деле неземная любовь. Вот ведь везёт людям!» А тетя Лена, как девчонка, – разрумянилась, глаза блестят…

Потом на дрезине домой ехали и песни пели. А письмо твое мне в столовой Раиса вручила, она на почту успела сбегать, а я пошла в столовую место занимать. И всё терпела, всё уговаривала себя: вот пообедаю, приду домой, разденусь, скину сапоги, умоюсь, вытяну ноги на постели и стану читать и про дом наш вспоминать, про село, про тебя, как ты там без меня скучаешь.

И не удержалась, раскрыла в столовой конверт, сижу читаю, а село наше ну прямо перед глазами стоит. Раиса глядела, глядела на меня да и говорит: «Почитай, а то я давно ни от кого писем не получала».

Пришли в вагончик, улеглись, ну я и почитала. А что, какие у нас с тобой от людей могут быть секреты! Ну, поругала ты меня, так ты ж мать, а я дочь твоя. Но только очень я тебя прошу, не изводись ты за меня, ты же видишь, что не одна я тут живу, а среди людей, и ты сама мне всегда говорила, чтоб не чуждалась людей, что одной всегда хуже.

В общем, прочитала я Раисе письмо, а она вдруг задумалась, глядит на меня со своей постели, а потом и говорит, что полжизни бы своей отдала, чтоб заслужить от родной матери вот такое письмо. Это она так от чувства, потому что ни сама никому, ни ей никто не пишет. Зато сегодня я только писать тебе села, а она и просит, чтоб я дала ей бумаги листочек. Дай, говорит, я тоже своей старушке напишу, как она там живёт-может. Вот вдвоём сидим и пишем. Как в школе на уроке. То я призадумаюсь, в окно погляжу, то она.

Мам, а за посылку тебе низкий поклон от тёти Лены и от Сашки. Она всё отказывалась от мёда, а за сапоги хотела мне деньги заплатить, сколько, спрашивала, они стоят. Еле уговорила. Сапожки пришлись Сашке впору, он, их носит и снимать не желает, хоть и сухо нынче на дворе, так и бродит в них. И от меня не отходит. Узнал, что я птиц в лесу отличать умею, всё в лес со мной просится.

Лес тут у нас рядом, похож на наш, который за Акулиной гладинкой, с березнячком, а когда соберёшься-то, столько дел…

А с Бобровым, мам, я, выходит, не ошиблась. Теперь я и сама все знаю. А вышло знаешь как? Как-то в воскресенье зашла я к нему, дай, думаю, ему постираю, всё же свой человек, да и один. Ну, пришла, говорю, мол, так и так; он сперва набычился, говорит, этого ещё не хватало, сроду, говорит, сам себя обшивал да обстирывал. А сам, вижу, ногой какую-то одежку, рубашку, что ли, свою, торк да торк под кровать. Ну, я ему и приказываю, скидавайте, мол, что можно, и нечего, а сама пошла за ведром да за водой. Являюсь, а он уже ворох белья на табуретку уложил, сам стоит в пиджачишке на голом теле, смешной такой.

Пока стирала, он у окошка сидел, покуривал и всё поглядывал на меня, а я вижу, что-то спросить или сказать хочет. А потом вдруг и говорит: а я ведь, дочка, с твоим батькой Берлин брал, по самому рейхстагу ихнему из пушки шарахал, и нас, говорит, обоих вместе с твоим папкой там под самый конец приложило, все, говорит, по домам, для всех победа, а нас обоих в лазарет. Так и двигались поближе к дому, подсобляя друг дружке, и домой вровень пришли, в днях разница.

Всё сокрушался, качал головой, когда про нашего папку вспоминал, говорил, что не папке, а ему, шатуну беспутному, надо бы вперёд помереть, так бы, мол, справедливее, а то раны в одном бою получили и лечили вроде одинаково, а папкина смерть обскакала. И всё равно, говорит, он папке нашему завидует, потому что не маяла его послевоенная судьба так, как его, папка наш жил и дело своё знал хорошо, зато и помер на родимой земле, где отцы наши и деды похоронены, а он вот и не чает, где помирать придется и какие люди будут справлять его, когда время настанет. Совсем он загрустил со своим воспоминанием, ну, я взялась его успокаивать, рано, мол, ему про это, а он машет рукой: мол, чего там, ему про себя лучше знать.

Тут я не удержалась, спросила, а почему же он из дому-то тогда уехал, почему не вернется, если так мается на стороне, работы, что ли, у нас там нет, вон сколько её теперь всякой. А он разводит руками, говорит, что и сам в толк не возьмет, как это получилось. Время-то, говорит, тогда какое было, жуть одна, в деревне не жизнь, а слёзы. Вспомнил опять, как домой после госпиталя явился. Папка-то наш, говорит, ремень солдатский на пупке затянул да и вместо коровы в плуг впрягся, а его, Боброва, вроде как дурман какой одолел, выпивал долго на радостях, что живой пришел, а потом огляделся, воевать-то вроде не с кем, жить надо. А как жить?

В избе, говорит, пусто, на дворе не гуще, как у всех. А ему, говорит, покуражиться захотелось, как это, мол, так, за что мы воевали – это он мне так говорит, – уж не за то ли, чтобы мякину да лебеду по огородам жевать. Ну и подался в город. А в городе, говорит, не чище и тоже всё не задаром, тоже работать надо, да и разруха кругом, люди ходят, каждый со своим горем не разойдётся, всё от войны, говорит, остатнее расхлебывают. Туда, сюда пихнулся – везде несладко. А мысль завидущая все не дает покоя: есть же в конце концов хоть какое-то местечко на земле, где не впроголодь пожить можно, отдохнуть, опомниться от этой проклятущей войны. Устроился в стройбригаду, ездил с мужиками по деревням, подсоблял умелым пюдям избы да печки строить, сам кой к чему приучился. Подкопил малость, приехал домой, к тёте Полине, ну, а жить, говорит, на месте разучился, во вкус цыганский вошел, да и отбился от крестьянского дела, которым папка наш всю жизнь занимался, все, говорит, начальником себя мнил. А начальников – это он мне – кругом столько, хоть пруд пруди. Нашёл-таки место – комендантом. С тех пор и ходит им, подушки да одеяла раздает, да одежду.

Разве это мужское, говорит, дело. Рад бы бросить, да не на что теперь поменять. Жизнь, говорит, не одежда, одну износил, взял другую. Я ему опять про дом, а он мне: мол, нет у него дома. Нет – и всё, и никого у него в целом свете нет, кому он теперь такой нужен. Для ребят, Генки с Танькой, он никто, чужой мужик, а для Полины и того, небось, дальше. Сколько она из-за него слёз извела. Да и заявиться на теплое, готовое – сраму нахлебаться.

Ладно бы с чем прийти, а то ведь пусто. По деревне, говорит, небось и теперь чешут: Полины, мол, муж деньги где-то лопатой гребет, да не больно для своих раскошеливается, а где они такие, чтобы их лопатой…

Мам, а Генка, оказывается, нынче весной сюда к нему приезжал, домой звал. Не поехал. А у меня об одном спросил: как тётя Полина? Имеет в виду здоровье, наверное. Я сказала, что ничего, здорова. Работает, письма по деревням носит. Мам, встреть ты её, поговори, пусть ему напишет да позовёт, чего зря под старость-то лет в разлуке жить. Человек, может, сам себя за всё наказал, и хватит. Ей-богу, жалко. Увидишь тетку Полину, скажи, что живёт он один как перст. Скажи, что я присмотрю за ним.

Люди, конечно, нам нужны, но коменданта найдем, это не крановщик.

А народ, мам, очень нам нужен, хорошо бы молодёжь. Позвала бы сюда всех наших, Никольских, да кузьминских, да пореченских, но у вас и там дела хватает – боюсь сманивать. Да и я ведь здесь не навек. Напомни дяде Федору, пусть вопрос со строительством больницы пробивает, дело нелёгкое.

Мы вот тут новые вагончики пробиваем и палатку, то есть магазин, чтобы прямо на участке торговал, чтоб не таскаться в поселок каждый раз.

А с соседкой моей Раисой живем дружно. Вот она уже и управилась, написала и глядит на меня, наверное, гадает, о чем это я тебе всё пишу и пишу.

А я и впрямь расписалась, никак не остановлюсь. Буду кончать.

Завтра начинаем работать на станции, новую платформу будем строить, плиты бетонные уже привезли, надо выравнивать площадку. А Раиса тебе привет посылает, говорит, чтобы ты там не волновалась, и я тебе то же самое говорю.

Бобров наш всё же смешной. Вчера новую робу мне принес, почти новую, а сапоги как раз впору. Раиса говорит, что это со мной первой он так обошёлся – без бутылки. И хорошо.

Кланяйся, мамка, всем, всем, всем!

Целую тебя крепко-прекрепко.

Твоя Варюха».

16

Октябрь стоял ровный, не дождливый. Недолгое осеннее солнце торопливо пригревало землю, будто спешило отдать ей последнее своё тепло, сбереженное от ненастных летних дней.

На работу выходили в стеганках, но к полудню так распекало, что женщины одна за другой снимали теплые одёжки, работали налегке, по-летнему, часто прерывались, чтобы утереть пот с лица, а то и без всякой причины, просто так постоять немного, перевести дух да поглядеть на осеннюю красоту: на пёстрый лоскуток недальнего леса, на ясную даль да синее небо, по которому, свисая кисеей до земли, плывут и плывут серебристые нити-паутинки.

Однажды Варя остановилась вот так, взглянула в небо и увидела журавлей. Они летели над головой, летели молча, и потому, наверное, никто из девчат не успел их заметить. Какой-то миг Варя стояла как окаменелая, словно боясь спугнуть этих птиц, а вместе с ними и то странное, незнакомое ощущение неведомой, но близкой утраты, которое явилось вдруг к ней. Оно потревожило её своей необычностью, новизной, и, видно, как раз от этого ей захотелось удержать его в себе, удержать и понять, откуда пришли они – и эта тревога и неведомая светлая грусть? Неужели от них, от этих молчаливо пролетающих птиц? Но ведь и раньше много-много раз, и осенью и по весне, ей приходилось видеть журавлей. Сколько их пролетало над её родным селом! Но не было у неё чувства, что с кем-то или с чем-то расстается она, будто что-то близкое, кровное безвозвратно улетает от неё на легких птичьих крыльях. Была просто радость: летят журавли! И то, что она первая увидела их, тоже была радость. И она кричала на все село: «Смотрите, смотрите, журавли!» Люди останавливались и глядели в небо. Глядели по-разному, каждый думая о своем, но ей-то было всё равно, кто и как глядел на журавлей.

Ей было радостно. Гурьбой, мальчишки и девчонки, они бежали на край села, на высокий угор, размахивали руками, что-то кричали птицам вслед и долго стояли там, до боли в глазах сверлили остылое осеннее небо и обманчиво уверяли друг друга, что ещё видят журавлей.

Ей и теперь захотелось крикнуть; какой-то миг, короткий, тайный, она удерживала это желание в себе, пережила возникшее чувство одна, наедине с неясной своей утратой, которая тихой грустью коснулась её сердца, и лишь после этого она вскрикнула с прежним ребячьим удивлением:

– Смотрите, смотрите, журавли!

И все, кто был рядом, и тетя Лена, и Раиса, и Вера с Надеждой, и другие женщины, подняли головы, стали торопливо шарить глазами по небу.

– Да вон же они, вон! – Варя нетерпеливо показывала рукой в сторону улетающего косяка. Чёрная прерывистая лента то выгибалась дугой, то, снова выравниваясь, плыла над станцией, над лесом.

– Ой и правда. Вижу, – отозвалась Надежда. – Да как низко, не боятся.

– А чего им бояться? – сказала Вера. – Мы ж не с ружьями, а с лопатами. Соображают.

– К теплу потянулись, – промолвила тетя Лена. – Зиму почуяли. На зиму всех к теплу тянет, птиц к солнышку, человека к печке. Нам тоже вот новые вагончики обещали не то к Новому году, не то раньше.

Одна Раиса стояла молча. Красивая, с выбившейся из-под платка пышной прядью рыжих волос, стеганка нараспашку, она стояла, опершись на лопату. В глазах, задумчивых и непривычно печальных, вдруг привиделась Варе знакомая, но ещё не разгаданная собственная грусть. И вот эта грусть снова коснулась её, но на этот раз пришла не от неё самой, не изнутри, а как бы со стороны, от чужой печали, которую она безошибочно угадала в глазах подруги. Но теперь и все, словно объединившись уединенным молчанием, стояли в задумчивости и глядели на улетающих журавлей.

Потом, когда косяк скрылся из виду, когда уже не на что было глядеть, Раиса сказала:

– Ну вот, и ещё одних проводила… Будто сама себя. Так, видно, и пролетят оставшиеся годочки один за другим. – Она снова взглянула в опустевшее небо, туда, где растаяли журавли. – Вон их уже и след простыл. Так-то…

– Да будет тебе! – Это тетя Лена рассердилась на Раису. – Развела панихиду. Тебе бы жить да радоваться, с твоей-то красотой… Полюбить бы по-настоящему да замуж, а ты… А, Варюш?

– Не родись красивой, – Раиса грустно усмехнулась, кинула лопату на плечо, – а родись…

– А счастье, Раиса, это, знаешь, по-моему, что? – Тетя Лена помолчала задумчиво. – Это когда другим от тебя не печаль, а радость. И красота тут не помощь и не помеха. Каждый человек красив по-своему… Если, конечно, сумел сберечь свою красоту. Один душой, другой светлым разумом, третий внешностью… Говорят: чем богаты, тем и рады. Значит, чем богат, тем и делись с людьми. Вот и тебе со своей красотой…. Жить бы да радовать. Раз ты такая уродилась.

Варя слушала и вдруг поймала себя на том, что и теперь и в тот короткий миг, когда при виде журавлей в неясной тоске загорюнилось её сердце, не об этом ли и сама думала – не о своей ли жизни.

Верно, не так горестно, как Раиса, но тоже с печалью, что с чем-то приходится разлучаться… ещё один год уходит, целый год жизни! Разве мало!

Разве не было в нем того, с чем ей не хотелось бы расставаться? Было, конечно, было! Была школа, девчонки и мальчишки – одноклассники, учителя, был вечер выпускной и она, Варя, в новом светло-зелёном платье… И ещё была ночь, последняя перед отъездом в институт… Тогда она возвращалась домой, шла одна мимо кладбища, одолевая свой страх, – что-то утверждала в себе, чудачка, что-то доказать себе хотела… И ещё кому-то и что-то хотела она доказать, но это уже потом, в городе, в институте.

Это когда Тамарка, соседка по общежитию, обидела её. И не её одну – всех девчонок. Всех, кто поступал вместе с ней в институт. Выходит, не только за себя – за всех обиженных злым Тамаркиным подозрением должна была она вступиться. Тогда сгоряча Варя не нашлась, как ответить на обиду. Думала, что своим отъездом сюда, на стройку, сумела что-то доказать. Ну, а теперь, повторив все сначала, смогла бы и объяснить, ради чего она, Варя, так поступила– взяла и уехала на стройку.

Тамарка тогда чуть ли не за дурочку её посчитала. Может, и теперь нет-нет да и вспоминает, ухмыляясь при этом ехидненько: давай, мол, доказывай, что ты не верблюд, а мне и так давно всё ясно. Но ничего-то ей не ясно, ничего! Потому что не видит, не хочет она видеть дальше своего носа.

Скажи ей: «Летят журавли!», – а она ответит: «Ну и что? И пусть летят, подумаешь, невидаль». И даже не оглянется в их сторону, а если и взглянет, то так, не заволнуясь сердцем нисколечко. Бедная она, эта Тамарка, бедная душой, вот и все. Нет у неё того, что есть теперь у Вари: вот этих девчонок нет, Верки с Надей, Раисы нет, её верной подруги, и тёти Лены с её неземной любовью и с Сашкой – нет никого, о ком бы она могла думать и знать, что нужна этим людям так же, как и они ей. А Варя это знает. И она любит их всех, и ей горько, что у тёти Лены неважно со здоровьем, что комендант Бобров вчера опять ходил небритый и смурной и никого не замечал… И ещё есть на стройке один человек, Коля Берчак, о котором Варя сказать сейчас ни вслух, ни про себя ничего не может. Знает одно: трудно представить стройку без того огромного крана, который с утра до вечера чертит по небу длинной стрелой. Нельзя на стройке без крана, а значит, и без крановщика.

Варя думает так не первый раз. Бывает, совсем о другом начнет, вот как теперь – о журавлях, о странной и необычной тети-Лениной любви, о себе самой, о том, что было с ней и что ещё будет, но где-то и споткнется мысль о запретный порог, за который ступить и хочется и колется.

Сегодня у Вариных мыслей был тот же привычный ход, и вдруг, на тебе, взяла и споткнулась на розном месте. А дальше попробуй, разберись. Какой уж день вот так, вспомниз о Берчаке, она говорила себе: «А зачем мне это, для чего? Вбила в голову, ненормальная… Все жду чего-то. А чего?» Она и верно жила каким-то ожиданием. Вечером ждала какого-то часа, какой-то минуты, думая, что именно в этот час, в эту минуту что-то должно в её жизни случиться такое, необыкновенное, чего она и ждет. И она жила в пугливом ожидании, прислушиваясь к каждому звуку, к чьим-то голосам за окном вагончика, к стуку чьих-то сапог на ступеньках, но, не дождавшись вечером, откладывала своё ожидание до утра. А утром, едва проснувшись, говорила себе: ну вот сегодня-то обязательно… Именно сегодня. И волновалась, и таила от Раисы свои грешно-невинные глаза, и боялась потом нуть за порог, как будто то, чего ждет она, стоит и поджидает её возле вагончика…

Потом она загадывала новый час и новое место, где это должно было случиться: или возле конторы, или на участке, где знакомый кран развозил по небу железобетонные плиты, или в поселковой столовой, куда после смены Варина бригада ходила «поужинать на обед или пообедать на ужин».

На днях Раиса сказала ей, так, между прочим, что Коля Берчак уехал по распоряжению Паршина в Москву оформлять документы на новый кран, с большей грузоподъемностью. И усмехнулась при этом как-то непонятно: человек, мол, в люди пошел, к чему бы это. Варя пожала плечами, опустила глаза, застеснялась Раисы, а про себя подумала: вот почему я не вижу его какой уже день.

А тут в столовой вышел случай. Сидели за столом, обедали, человек шесть было, и Раиса тоже. Вдруг Юрка, Колин напарник, заявляется. Варя увидела его и почему-то закраснелась, хотя Юрка тут был вовсе ни при чем. Опустила глаза, уставилась в тарелку, а тот, как нарочно, разлыбился, к их столу подошел и говорит вроде как всем, но сам на неё, на Варю, глаз косит. «Имею, – говорит, – сообщить, что лучший крановщик СМП-218, а также и всей дороги Николай Берчак в настоящий момент отбыл из столицы нашей Родины и велел всем кланяться и готовиться к торжественной встрече… Желательно без спиртных напитков, поскольку он завязал с некоторых пор. Всё».

Вот такую он речь на днях произнес, кося глазом на Варю. За столом, конечно, хихикали, хоть и не поняли Юркиных намеков. А Раиса – эта, конечно, заметила и быстрый Варин румянец и Юркин хитрый глаз, но сделала вид, что ничего не поняла.

– Шут ты гороховый, вот ты кто, – сказала она Юрке. – Тебе бы не в СМП, а в КВН. Имел бы успех.

И все опять засмеялись. А Юрке только этого и надо – повеселил народ.

И вот снова ожидание. На этот раз – поезда, который должен прийти из Москвы. Их было два. Один московский, другой южный, следующий через Москву. Варя знала, когда какой приходит, но для верности сбегала на станцию – как будто в киоск за конвертами– и ещё раз посмотрела расписание. Оно не изменилось. Московский, тот самый, с которым приехала она, прибывал на станцию в семь часов пятнадцать минут, а другой, южный, – в одиннадцать пятьдесят. И тот и другой подходили ко второй платформе и останавливались как раз против участка, где в эти дни работала Варина бригада.

Ей нравилось глядеть на эти поезда. Они привозили с собой далекое и дорогое напоминание о родном селе, о доме. Всякий раз, встречая их, она старательно вглядывалась в окна проплывающих мимо вагонов, всматривалась в лица пассажиров, надеясь увидеть хоть одно знакомое лицо, может, кого-нибудь ИЗ СВОИХ, НИКОЛЬСКИХ.

Другой интерес вызывал у неё южный поезд. Пыльный, с серыми окнами, он весь, казалось, был переполнен ещё не растраченным южным солнцем, шумом далекого моря, запахами фруктов и нездешних цветов. В окнах и дверях вагонов мелькали загорелые лица и руки, яркие курортные халаты и пестрые пижамы, тельняшки и гимнастерки, а на перроне в короткие минуты стоянки делалось шумно, суматошно, мужчины метались вдоль вагонов в поисках буфета, женщины, нервничая, высовывались из окон и дверей, тревожно скликали своих непоседливых мужей.

Все это напоминало яркий, веселый праздник или цирковое представление. Отставив лопаты, женщины с интересом наблюдали за суматохой на перроне, изредка перебрасывались короткими замечаниями, посмеивались над зазевавшимся и бегущим вслед за вагонами пассажиром и втихомолку думали о тех неблизких краях, откуда пришёл этот поезд, – о солнце, о море, о цветах, о людях, нарядных и загорелых, которые едут в этих вагонах.

Почему-то и прежде этот поезд настраивал Варю не ожидание чего-то необычного. Ей казалось, что у неё, как когда-то у Раисы, может случиться такое: кто-то выйдет к ней из вагона поезда, от него будет пахнуть солнцем, морем и дальней дорогой, выйдет и позовет её с собой. Вот только б знать, когда, в какой день это случится. Она бы сбросила с себя свои бгахилы, фуфайку и рабочие брюки, надела бы своё новое платье и пришла бы на станцию. А может, и так, как есть, – в брюках, в бахилах и в спецовке, чтоб сразу видел, с кем дело имеет. Извините, мол, не артистка и не студентка ещё, извините. Хороший поймет, а дураку – зеленый свет и скатертью дорога!

Но тот, кого она ждет, конечно, поймет всё так, как надо, и ему будет все равно, в чём она встретит его. Разве дело в одежде?

С московским поездом никто не приехал. Оставался последний, южный. Он показался в тот момент, когда Варя украдкой от девчат уже в который раз взглянула на часы: поезд опаздывал на десять минут. Отфыркиваясь сизым паром, как будто уставший от дальней дороги, проплыл паровоз. На этот рвз не Раиса, а Верка Большая созорничала.

– Эй, чумазый, – крикнула она машинисту, – опозданьице запишем!

Машинист улыбнулся, согласно и устало кивнул головой: записывай, мол, что ж поделаешь.

Потом поплыли вагоны, в окнах замелькали притомившиеся лица пассажиров. Женщины повтыкали в землю лопаты, приготовились поглазеть. Варя пробежала глазами по вагонам, по одному, второму, третьему… По радио в это время объявили, что ввиду опоздания стоянка поезда сокращена. Но самые непоседливые и рисковые, отмахиваясь от проводниц, уже выскакивали на платформу, обгоняя друг друга, неслись к станционному буфету, безошибочно определяя, где он находится.

Прошло минуты две, паровоз загудел. Пассажиры бросились к вагонам. Перрон быстро пустел, последние разбегались, исчезали в вагонах, как пчелы в ульях. И только один человек остался на перроне. Высокий, в коротком светлом плаще, с чемоданом в руке, он стоял у дальнего края платформы, там, где остановились первые вагоны, и махал кому-то рукой. Нет, не рукой – цветами. Потом он повернулся и широко, уверенно, как будто не впервой ступил на этот маленький перрон, зашагал по направлению к станции.

– Эн, пожаловал кто-то, – сказала Надя Маленькая, приметив оставшегося пассажира. – Не начальство ли принесло?

Теперь и остальные с любопытством глядели в ту сторону, гадая, кто бы это мог быть. Ни на кого из своих человек тот вроде не был похож. И Варе он теже не показался знакомым.

И вдруг…

– Девки, так это ж, знаете, кто? Ой, не могу! – Верка, смеясь, хлопала себя по бокам. – Это ж наш Колька! Колька Берчак. Вот те крест он.

Тут и все разглядели наконец пассажира. Сомнений не было: по платформе шел Коля Берчак. Новый плащ и шляпа с короткими полями изменили его до неузнаваемости И ещё цветы. Он нес перед собой несколько роз, как будто не цветы это были, а факел, полыхающий огнем, и он боялся подпалить этим огнем свою новую шляпу.

– Коля ты ли это? – воскликнула Надежда. – Ой, и розы никак! А шляпа-то, шляпа!

Улыбающийся, смущенный, он подошёл к женщинам.

– А что – шляпа? – Он поставил чемодан и свободной рукой приподнял шляпу—Месяц не пил и шляпу купил. Привет могильщикам мирового капитализма!

Но теперь все глядели не на шляпу, а на цветы, которые Коля держал в руке.

– Красота! – тихо, вздохнув, сказала Вера.

– Красота, да с шипами, – осторожно напомнила Надежда. – И все так: кому цветочки, а кому шипы…

– Все равно красиво. Где ты их, Коль, взял-то?

– Да, морячок тут один. – Коля оживился, стряхнул с себя смущение. – Отличный, слышь, кореш, с с юга сам едет, в одном купе мы с ним… Невесте, слышь, говорит, везу. А потом разоткровенничался и признался, что никакой невесты у него нет: домой на побывку едет… На побывку, слышь, едет молодой моряк… Ну, и стал цветы раздавать дамам. А я у него, слышь, несколько цветков взял, тоже для дам, говорю… Он мне с превеликим… Хороший парень.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю