355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юность Журнал » Журнал `Юность` 1973-1 » Текст книги (страница 1)
Журнал `Юность` 1973-1
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:07

Текст книги "Журнал `Юность` 1973-1"


Автор книги: Юность Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

ЮНОСТЬ
1(212) ЯНВАРЬ 1973

Журнал основан в 1955 году

ИЗДАТЕЛЬСТВО

«ПРАВДА»

ЛИТЕРАТУРНО – ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ И ОБЩЕСТВЕННО – ПОЛИТИЧЕСКИЙ ЕЖЕМЕСЯЧНИК СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ СССР



ВАЛЕРИЙ ГУРИНОВИЧ



*
 
Моя трудовая карьера —
хрипящий и стонущий «ЗИЛ».
Я глину возил из карьера,
верней, не возил, а грузил.
Возила её пятитонка.
И с самого первого дня
веселая та работенка
отравой была для меня.
Меня, как дурного, качало,
укачивало сперва.
В душе моей песня звучала,
прекрасные зрели слова!
А что наяву достаётся!!
Лопаты кривой черенок,
да кузов машины, да солнце —
расплавленной глины кусок!
Печально я в кузов гляжу
и в глину лопату вонзаю,
потом эту глину гружу,
а после на глину влезаю.
Вдоль крыш черепичных качу,
вдоль терпкого запаха вишен,
какие слова бормочу —
дай бог, чтоб никто не услышал!
А всё же не слишком тужу,
себя я не чувствую слабым…
Машину трясет по ухабам,
в обнимку с землёю лежу!
 
Баллада о снах
 
Собаке снится человек,
а человеку снится море,
а от Нюрбы до Батагоя
идёт, покачиваясь, снег,
идёт, покачиваясь, свет,
настоянный на полумраке,
а шерсть дымится на собаке —
ей чудится медвежий след.
Застыл в патроннике патрон,
озноб и тишь – не дрогнет ветка…
Собаке снится древний сон:
она спасает человека!
И – из последних сил – прыжок!
И лай, и хруст, и рев медвежий.
…А человека сон глубок,
и радостен, и безмятежен.
идёт, покачиваясь, снег
в тайге, над временным бараком,
где снится вещий сон собаке,
где спит спокойно человек.
 
Тундра
 
До звона промёрзшая трасса
натянута, будто струна.
От серых камней Арангаса
до чёрной воды Будуна
хрипит снеговая погода,
природа упряма и зла,
и рыжий изгиб горизонта
лежит, как обломок весла.
Но только видавшие виды
сквозь вьюгу идут напролом
олени, быстры, деловиты,
гружёны насущным добром.
…Налево смотрю и направо,
гуляет позёмка во тьме,
но память о листьях и травах,
как боль, оживает во мне.
И вот перепутаны даты,
и песню заводит каюр,
и мы из продрогшего марта
врываемся в месяц июль!
 

ВИКТОР КОРКИЯ



Память

1.

 
Братские могилы —
Истины без слёз.
Значит, были силы
Лечь в ногах берёз.
Правда беспощадней
Вздохов площадей,
И мундир парадный
Не сидит на ней.
Плача не услышит
Тот, кто был убит,
А легенды выше,
Чем любой гранит.
С мыслью не о славе
Шли в последний бой,—
Мы с тех пор не вправе
Их равнять с собой,
Унижать бессмертье
До бесцветных слов
И до разноцветья
Купленных цветов.
Горе – это горе.
Простота травы.
Горка, над которой
Все слова мертвы.
…На ветру весеннем
Листья шелестят.
Это рвутся к семьям
Души тех солдат.
Ветер плачем вдовьим
Кличет их домой.
Запахом сосновым
Бродит над землей.
Роковое рвенье
Тех, кто не придет.
Вечное терпенье
Тех, кто вечно ждет.
Тишина, и только
Шорохи берёз.
Наша верность долгу
Глубже слов и слёз.
Не иссякли силы,
И, как вечный свет,
Братские могилы —
Совесть наших лет.
 

2.

 
Всё впереди… Конечно, впереди.
Если забыть про то, что за плечами.
Если забыть про то, о чем молчали,
и к высшему молчанью подойти.
Да, все ещё пока что впереди.
И – близок час —
мы скоро выйдем в люди.
Мы молоды. Нам нет и тридцати.
А тем солдатам никогда не будет.
 
*
 
Не будь словами поражён.
Слова стареют, изменяют,
Как прежде, лезут на рожон
И ничего не изменяют.
Слаба их песенка, слаба,
А значит, скоро будет спета.
…Друг к другу подгонять слова
Совсем не дело для поэта.
 
*
 
Что сбудется и что не сбудется,
гадать не стоит впопыхах,
пускай весенняя распутица
зияет лужами в ногах.
Пусть все минутное, случайное
дожди размоют, растворят,
оттает мелкое отчаянье,
и люди окна отворят,
и жизнь уже переиначенной
предстанет медлящим глазам —
незавершенной, нерастраченной,
не размельченной по часам.
 

СЭМ СИМКИН



 
Нигде не спрятаться от пекла:
как ты просторна и гола!
А скольких ты уже отпела
и скольким силы придала!
Во сне, как будто наяву,
куражились кривые сабли,
и женщины внезапно слабли,
и звезды падали в траву.
Как от прямого попаданья,
взрывалась степь. Комбайны шли.
И пропадали все преданья
на взорванном краю земли.
И запах дерзкий, запах хлебный
мне ноздри чуткие дразнил.
И мир целинный, мир целебный
все сновиденья упразднил.
Он круглосуточной орбитой
и увлекал и угрожал.
А я, уставший и небритый,
я поднимал тот урожай.
…Живёшь как будто как положено,
но обретаешь вдруг вдали,
на том, на противоположном,
повернутом краю Земли,
но обретаешь в окруженье
колец трамвайных, площадей
степное головокруженье
и ржанье рыжих лошадей.
И с целение
Вот так лежу с травой в обнимку,
и отдыхаю от трудов,
и в человека-невидимку
вдруг превратиться я готов.
Заговори мне боль, как знахарь,
да исцели меня травой,
Пусть облака плывут, как сахар,
как белый сахар даровой.
Так вот какая ты, природа,
твой солнцепек и твой ледник!
И умираешь ты от родов
и воскресаешь после них!
Я разделяю твою участь —
с тобой с утра и до утра —
вечнозеленую живучесть
падучих звёзд, летучих трав.
Не исчезает все куда-то,
лишь изменяет вид, пока
над головой моей кудлатой
меняют форму облака.
Смотри, земля меня зращает
над стаей птиц, под стаей туч.
Смотри, природа превращает
зелёный куст в зелёный луч.
 

ВАСИЛИЙ РЫКОВ



Кузнецы
 
В совхозе на тракторном стане
Работают сын и отец.
Давно доказали цыгане,
Что значит природный кузнец.
Коней приведут – оживает,
Светлеет лицо старика.
И долго по гривам блуждает,
О чем-то припомнив, рука.
А младший, колдуя у пресса,
Совсем не глядит на коней.
Другие теперь интересы
У этих строптивых парней.
Горит чистотою хрустальной
У новенькой «Явы» стекло.
И блещет цыганскою шалью
Обитое плюшем седло.
 
Высота
 
Заглох мотор, и обступили горы,
И подошла такая тишина,
Что бесконечность синего простора
Мне стала, словно музыка, слышна.
Внизу лежала тихая долина,
Исхоженная вдоль и поперёк,
Где мне знакома каждая морщина.
Где мне известен каждый уголок,
Где я живу, где век мой мчится скорый.
Совсем не замечая красоты.
Как важно иногда подняться в горы,
Как часто не хватает высоты!
 

ВЛАДИМИР ЕВПАТОВ



 
Не сужу – какие есть заслуги,
о потерях ваших не сужу,
ветераны. Я скажу о друге,
я о друге нашем расскажу.
Он и слеп и стар. Но а мир ребячий
запросто, уже который год,
он приходит, а не всякий зрячий
к нам, бывает, вовремя придет.
Знает он, негромкий и спокойный,
о войне. И знает суть игры.
Оттого между собою войны
не ведут соседние дворы.
Каждый вечер Генки, Вовки, Верки,
обо всем на свете позабыв,
слушают, как наши канонерки
проходили Керченский пролив.
Говорит он просто, не пугая,
говорит он строго, без прикрас.
Нам близка такая речь. Другая
с давних пор не привилась у нас.
Часто к нам приходят капитаны,
плотники, монтеры, доктора.
Это он зовет их неустанно,
ожидает посреди двора.
Он преображается, моложе
выглядит, суровым и прямым…
Вырастем. Такими станем тоже…
В самом главном бы сравняться с ним!..
Человеку не увидеть флага
и того, как далека земля.
Пусть он ходит в штатском. Но, однако,
он не будет списан с корабля.
Вместе с нами он выходит в море,
прыгнет в шлюпку, сядет на весло…
Догорает в человеке горе,
но от горя свет нам и тепло.
 

Коротко об авторах этих стихов.

В. ГУРИНОВИЧ – педагог, служил в Советской Армии, был электриком на заводе, поисковым рабочим, взрывником, лесорубом на Севере. Студент-заочник Литинститута.

В. КОРКИЯ – 23 года, работает в НИИ, студент-«вечерник» авиационного института.

С. СИМКИН – диспетчер Калининградского рыбного порта. Был матросом и рыбмастером. Заочно окончил вуз.

В. РЫКОВ работал на целинных землях инженером по комбайнам. Сейчас – главный инженер-механик совхоза «Судак» в Крыму.

В. ЕВПАТОВ – слесарь, студент-заочник Литинститута.

ЕВГЕНИЙ БОРИСОВ ЧУДАЧКА

Автор живёт и работает в г. Калинине. Выступал с рассказами в журналах «Юность», «Москва» и других. «Чудачка» – первая его повесть.

Рисунки КРУГЛОВА, А.Л03ЕНК0, КОШКИНА, ПЕТРУШИНА – студентов Художественного

института имени В. И. СУРИКОВА



1

Прошлым летом под самый сенокос в селе Никольском умер фельдшер Лобнин Илья Савельевич, застенчивый, одинокий старик. Никто не помнил, когда он появился в этих краях. Говорили, что он из старых, земских, имел когда-то большую практику в здешних местах. Но когда все это было!

Тех, кто знал и помнил его таким, теперь не то что в Никольском – во всей округе не сыщешь. Самая древняя жительница села, бабка Агафониха, и та деду Илье, как его называли, в дочки годилась. Так что для всех ныне здравствующих своих односельчан он будто всю жизнь и был просто добрый, отзывчивый, обходительный старичок.

Учитель истории местной школы Юрий Тимофеевич прозвал Илью Савельевича «нашим Чеховым». Прозвал, вероятно, потому, что в комнате председателя колхоза рядом с портретами лучших тружеников висела старая фотография деда Ильи, наклеенная на жесткое паспарту, на котором был оттиснут адрес фотографа и значилось – Санкт-Петербург. И в самом деле, изображенный на ней молодой человек походил на Чехова: аккуратная бородка, прядь волос, спадающая на лоб, старомодное пенсне на шнурочке, задумчивый, немного грустный взгляд.

Фельдшерское дело Илья Савельевич оставил давно, жил на пенсию, в одиночестве. Однако, пока хватало сил, ходил по селу «на вызовы». У кого зуб заболит, кто животом замается, в район не потащишься, кличут его. Больше по старой памяти, по привычке. Многое из того, что знал, Илья Савельевич давно призабыл, лечил по старинке – травами и особым, как говорили, ему одному известным словом. Последнее очень сомнительно, потому что никаких таких слов, кроме нездешних оборотов «извольте» да «не обессудьте», которыми он сопровождал всякий разговор, никто от него не слыхивал.

Обходительный был, это верно. И умирал Илья Савельевич по-своему, словно стесняясь немощи своей и близкой кончины, верно, видя в ней лишнюю и безрадостную обузу для односельчан, у которых и без того забот хватает. Тот же сенокос.

А с сенокосом и впрямь приспело. Травы на лугах загрузнели, клонились цветом к земле, да и погодка как на заказ выдерживалась без дождей. Больше ждать было нечего да и опасно – долго ли простоит такая благодать! И люди, конечно, времени не теряли. По давнему, ещё прадедами заведенному сговору сколачивались годами и жаркой работой проверенные артели – двор со двором, сосед с соседом. Своя делянка у каждой, свой артельный уклад, свои кашевары…

А тут – такая забота!

Последние дни за дедом ходили по очереди: то Марья прибежит, то Александра… Тетя Дарья, соседка деда Ильи, чаще других наведывалась. Погреют молочка, чайку поднесут с малинкой, так присядут посидеть, помолчать…

И наступила пора: повытаскивали обувку легкую, поснимали с поветей косы-литовки да осташи. Наутро выезжать. Поколготили, поохали колхозницы возле фельдшерова дома и порешили: просить Варюху, тети-Дарьину дочку, дома остаться, приглядеть за стариком. Девчонка не из робких, на будущий год школу кончает, найдется, если что.

Позвали Варюху: так, мол, и так… А та ни в какую! «Нашли посиделку, пускай вон Агафониха сидит, ей все одно где, дома на печке или у фельдшера в избе. Вдвоем-то даже веселее».

– Чего ты мелешь, чего мелешь-то! – Это Дарья, Варюхина мать, вступилась. – Забыла, чай, как он тя саму оттеда вызволил… Память-то у тя, дочка…

Дарья сказала это с таким огорчением, с такой обидой на дочку, что присутствующие при разговоре женщины переглянулись. Кто-то сказал Дарье:

– Да полно, чего ты так… По молодости-то мы и все не больно памятливые.

– То-то и оно, – вздохнув, сказала Дарья. Но вдруг, потеплев, склонилась к Варюхе лицом и, как подружку-ровесницу, приобняла за плечи. – А всё ж останься с дедом, дочк, побудь…

Пришлось смириться.

Но кто бы знал, чего ей стоило это смирение! Кто бы знал, как долго и нетерпеливо ждала она этих жарких июльских дней – той нелегкой, но безудержно вольной жизни на дальних делянках, среди ярких лугов и пахучих трав, под огромным небом, с поздним костром, с тайными разговорами и весёлыми песнями, с неожиданной, странной грустью от чьего-то слова, от чьего-то взгляда и с короткими, беспамятными снами в шалаше под мерцающими в проеме, меж веток, недолгими звездами и с новой радостью зарождающегося дня…

Всё это было у неё не раз, и потом долгими зимними вечерами вспоминалось хорошо и сладко, и снова ждалось, как ждётся праздник. Каким-то неясным, желанным обещанием манили её нынче эти жаркие сенокосные дни, дни последнего школьного лета. Но вот не привелось. И некого тут винить. Не дед же Илья виноват в этом!..

Правда, в какой-то момент, сгоряча ли, с досады, она не удержалась, помянула деда нелёгким словом: мол, некстати угораздило его, ведь мог бы раньше или позже, а то ведь нет…

Но стало совестно от этих мыслей. В жизнь Варюхи дед Илья вошёл в такой час, в какой обычно входил он к людям, когда ни в ком другом, а только в нем была нужда. Лет десять назад это было… Оттуда, с тех будто выплывающих из далекой туманности дней, когда она, больная, в глубоком, беспамятном бреду металась на жаркой постели, с тех самых пор живёт в ней тайное ощущение однажды привидевшегося волшебства, от которого, она верит, и пришло к ней тогда спасение.

Были какие-то слова, далёкие и невнятные, а скорее просто голос, произносивший что-то, но главное было не в том – чья-то рука, маленькая, лёгкая, почти невесомая, похожая на крыло волшебной птицы, все порхала и порхала над её головой, касаясь волос, глаз, бровей… Ей казалось, что и она сама, став легкой, как крыло этой птицы, увлекаемая его свободными взмахами, все летела и летела куда-то, вырываясь из туманного небытия к мерцающему вдали свету…

Первое, что ощутила она, придя в сознание после трех беспамятных дней, – сухонькую, легкую ладонь деда Ильи на своем жарком лбу. Потом она не раз спрашивала у матери, как и чем лечил её тогда дед Илья. «Известно, чем, – убежденно говорила мать, – уговором. У него одно лекарство – доброе слово да уговор. Три дня и три ночи вот так недрёмно возле тебя и просидел, меня дак и то с ног валило».

Шел второй день сенокоса. В селе пустынно, скучно. Утром Варюха наведалась к деду, тот спал. Для верности она подошла к нему тихим шагом, навострила ухо: дышит ли? Дед дышал еле слышно. Глаза его были закрыты. Варюха решила, что через час заглянет к нему ещё и, если дед проснется, покормит его. Ел дед немного, как воробей. Тетки, забегая к нему, кормили его с ложки то манной, то рисовой кашей. Разводили её пожиже молоком и скармливали прямо в рот. Варюха бы так сумела.

Самой ей в тот день ничего не пилось и не елось – в такую-то жару! В этот час, покуда дед спал, она задумала сбегать на Волгу искупаться. В жаркую пору для Никольских ребят купания были тем плохи, что до Волги от села километра два ходу. Бывало, накупаются вволю, до синевы, кажется, на весь день, а пока обратно идут – хоть опять поворачивай.

Варюха взяла свой новый пестренький купальник и прямиком, огородами, побежала к реке. Купаться одной было невесело, но всё-таки веселее, чем дома сидеть, сторожить деда. Она даже стихи подходящие вспомнила, из «Евгения Онегина»: «Но, боже мой, какая скука с больным сидеть и день, и ночь, не отходя ни шагу прочь…»

«Как точно написано, – рассуждала она обратной дорогой, – неужели и Пушкину приходилось вот так же?.. Правда, по ночам-то я хоть не сижу…»

Беды в тот день она не ждала. Шла по тропинке, ощущая на влажных плечах мокрую тяжесть своих длинных волос, ей жалко было расставаться с рекой и с этим недолгим, с каждым шагом уходящим ощущением свежести после купания. Но что-то, может быть, эта неожиданная мысль, пришедшая после припомнившихся стихов, мысль, что беда может случиться в любую минуту и не только ночью, но и теперь, средь бела дня, заставила её прибавить шагу. Она пошла быстрее, а потом и вовсе побежала.

Дед Илья лежал и глядел в потолок. На стук двери он не повернул головы и не отвел от потолка взгляда. Он лежал недвижно, как обычно в эти последние дни. Худые, обессиленные руки покоились вдоль тела на чистом пододеяльнике, который дня два назад вместе с чистой простыней и наволочкой постелила Варюхина мать. Казалось, ни одной, даже самой легкой ноши не осталось на свете, чтобы у этих рук хватило ещё сил поднять её. Это бессилие угадывалось и во всем теле старика – в той скрытой одеялом онемелой неподвижности, которая вдруг поразила Варюху.

Она шагнула к постели, заглянула в глаза его, в которых будто застыла какая-то просьба, и, не веря ещё страшной своей догадке, позвала негромко:

– Дед Илья, а дед…

Дед не ответил.

…Потом с делянок приехали люди – два мужика и две женщины, гораздые в этих безрадостных делах, – и схоронили фельдшера. Пришли те, кто был в селе: несколько доярок, оставшихся на ферме, старики – всего человек десять.

А поминки справили поздней, на сороковом дне. Собрались в складчину в Дарьином доме, кое-что сельсовет отпустил. Добрым, запоздалым словом помянули покойного.

Варюха на время поминок ушла из дому, ходила где-то как чумная и всё давилась слезами. Какой уж день виделось ей одно и то же: недвижная окаменелость дедова лица и застывшая в его угасших глазах просьба, которую не услышал никто…

О чем просил, что ждал он от людей, от неё, Варюхи, в последний свой час? Может, совсем немногого – глотка водицы, или света из окна, или вольного воздуха, чтоб вздохнуть напоследок… Варюхе думалось, что, окажись она тогда подле него, она нашлась бы, что сделать. Может, слово какое сказала, а может, так же, как он ей когда-то, просто положила б свою ладонь на его сморщенный, маленький, будто усохший от старости лоб.

Уже ничто – ни лекарства, ни уговоры не помогли бы в тот одинокий час старому фельдшеру отсрочить свею кончину, но и тогда и теперь, понимая это, Варюха продолжала тревожить себя сознанием горькой, непоправимой вины перед тем человеком.

Ей было ясно одно: он ждал её, хотел попросить её о чем-то, а она…

«Опоздала, опоздала, опоздала!..»

2

Ну, девка, видать, везучая ты! – Проводница, женщина немолодая, с заспанным, примятым лицом, зябко ежась от сырого, ворвавшегося в тамбур ветра, отступила от двери, пропуская пассажирку. – Говорят, если в дождик куда приедешь, жди счастья. А ты глянь, глянь, как полыщет! Будет тебе, девка, счастья – хоть залейся!

Скользнув рукой по мокрым поручням, Варюха сошла на мокрую дощатую платформу, приняла от проводницы свой чемодан.

– А може, ну его, счастье-то? – Проводница жалеючи глядела на неё сверху, из двери вагона. – За дождем-то его что-то и не видать. Забирайся-ка, девка, назад в вагон, пока не поздно… Чаю согрею, с печеньем, крепкого… До конца доедем, в проводницы тебя схлопочу, помощницей.

– Ну, что вы, какая из меня проводница… Поезжайте, спасибо вам на добром слове!

– Гляди, как знаешь. А то жалеть будешь…

Железная гулкая дрожь прошлась от вагона к вагону, состав содрогнулся раз-другой, и вот поплыли вагоны. И осталась на мокром перроне, под проливным дождем, пассажирка в плаще-болоньеблестящих резиновых сапожках, с чемоданом в руке.

Проводница верно сказала: за дождем, серой пеленой нависшим над станцией, и в самом деле ничего не было видно. А вообще смешная тётка, эта проводница. До последней минуты, пока, откинув гулкую тяжелую панель в тамбуре, не высунулась на дождь, все не верила, что никакого парня, который «прилупит как миленький» встречать её, Варю, на станцию, нет и быть не может. И не в гости, не к жениху, не к свекрови на поминки – как полагали, высказывая свои дурацкие догадки, два надоедливых пассажира-командировочных, – не для этого приехала она сюда. Приехала, и всё. Потому что так надо!

Правильно, нет ли решила – теперь поздно об этом. Дело сделано. Точка. И пусть едут себе на здоровье эти нудные дядьки-приставалы, пусть играют в дурака, режут тоненькими дольками и жуют свою копченую колбасу да бегают по очереди за пивом в вагон-ресторан и пусть не к ней, а к кому-нибудь другому пристают со своими шуточками.

И проводница, невыспавшаяся, ворчливая тетка, пусть и она едет своей дорогой до конечной остановки и там отоспится наконец хорошенько, а потом опять разносит по вагону чай в дребезжащих подстаканниках, раздает пассажирам белье для постелей, ворчит на неугомонных курилок. А может, это не так уж плохо – быть проводницей? Ехать и ехать по земле – сначала в один конец, потом в другой. Туда и обратно. Тепло, уютно и не мочит. И в институт можно готовиться: сиди почитывай у окошка, а через год…

Сказал бы ей кто дня три назад, что с ней, Варей Столяровой, случится такое, что будет стоять она вот так, одна-одинешенька, под дождем, на незнакомой станции и, не признаваясь себе, потихоньку завидовать тетке-проводнице, она ни за что бы не поверила. Ей и теперь не верилось, казалось, что всё это сон какой-то, наваждение, которое тут же исчезнет, как только она проснется…

Ещё в дороге, пока лежала на средней полке, она все спрашивала себя: «Куда, ну куда меня понесло? Кому я нужна здесь? Кому и что собираюсь доказать?»

Но поезд шёл и шёл, и день сменялся вечером, и проходила ночь с расплывающимися за слезливыми вагонными окнами огнями незнакомых станций и придорожных деревень, а где-то там, за сотнями дождливых километров, оставалось, уплывая всё дальше и дальше, её родное село, родные и близкие люди, которых она любила и которые любили её; уходило что-то радостное и светлое, чем ещё совсем недавно жила она.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю