355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юлия Иванова » Дремучие двери. Том I » Текст книги (страница 1)
Дремучие двери. Том I
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:18

Текст книги "Дремучие двери. Том I"


Автор книги: Юлия Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 49 страниц)

Юлия Иванова
ДРЕМУЧИЕ ДВЕРИ
ТОМ I

«Суд же состоит в том, что свет пришел в мир; но люди возлюбили более тьму, нежели свет, потому что дела их были злы».

/Иоан. 3,19/


«Вы куплены дорогой ценой; не делайтесь рабами человеков».

/I Кор.7, 23/

День выдался странным с самого начала. Накануне у неё были дела в городе. Переночевав в московской квартире, она уже по дороге на дачу, проезжая мимо храма, неожиданно решила зайти.

Вдоль церковной ограды прямо на асфальте сидели нищие, среди которых выделялся то ли узбек, то ли таджик в малиново-зеленом полосатом ватном халате и чунях с галошами, несмотря на жару. На коленях у него лежала тюбетейка с мелочью, один глаз был перевязан прозрачной женской косынкой с люриксом. Когда она подала ему, старик скосил на неё другим глазом, подслеповато-водянистым, медузьим, закивал, улыбнулся, обнажив редкие гнилые зубы, и пробормотал по-своему что-то неразборчивое.

Служба едва началась, на исповеди народу было мало, и она подошла, вспомнив, что давно не исповедывалась. Отстояла литургию, на молебен не осталась и, приложившись к кресту, сразу же вышла и поспешила к машине. Старик с перевязанным косынкой глазом по-прежнему сидел у ограды. Он полоснул по ней из-под люрикса здоровым глазом, и тот был уже ярко-желтым, как предупреждающий сигнал светофора. Но самым странным был даже не этот глаз, а то, что он вдруг старомодно и церемонно, на чистейшем русском, как какой-нибудь замоскворецкий купец, выговорил:

– С днём памяти святых благоверных мучеников Бориса и Глеба, матушка!

Она ошеломлённо вывалила в засаленную тюбетейку всю оставшуюся в кошельке мелочь и бросилась прочь. И тут удивление сменилось открытием, что да, ведь сегодня действительно «Борис и Глеб», и поведал ей об этом какой-то чудной южный дед, а сама она, простояв всю службу, как-то всё пропустила мимо ушей. И вот теперь надо срочно позвонить Варе, если она в Москве, передать Глебу от неё поздравления – сегодня они наверняка созвонятся. И, конечно, пусть заодно передаст привет Гане…

Варя оказалась в Москве и сказала, что пусть Иоанна непременно приезжает, что сегодня будут Егорка с Айрис – отметят Глебовы именины, а потом они вечером провожают Айрис рожать в Штаты. Так настояли её родители, а Егорка /«ты же знаешь, какой от него в этом смысле прок, вечно занят по горло»/ – согласился. Так что они вместе посидят, отпразднуют, морально поддержат Айрис и помолятся, чтобы всё прошло благополучно.

Приехать Варя велела сразу же, чтоб помочь накрыть стол. Хотя правилами Златогорья и не поощрялись лакомства, Иоанна дерзнула купить торт к чаю и фруктов для Айрис и будущего бэби.

В квартире Златовых всё изменилось – две смежных комнаты, где когда-то жили дети, с отдельным входом из коридора, – были заставлены столами с компьютерами. Там работали какие-то ушлые ребята, беспрестанно что-то верещало, попискивало. Варя пояснила, что там теперь пресс-центр Златогорья. На вопрос об иконах, библиотеке и картинах со снисходительной улыбкой успокоила, что всё вывезено и «в деле», то есть работает и даёт доход и пользу приносит, что теперь у них свой выставочный зал, читальня и т. д.

Про торт Варя сказала, что это разврат, белая смерть, но «красотища», дала руководящие указания насчёт стола и сообщила, что Егорка повёз Айрис за город к отцу Андрею получить благословение перед дальней дорогой и родами. Что уже почти наверняка известно, что будет девочка, наука идёт вперёд, и будущую девочку решили назвать Марией – самое почитаемое имя по обе стороны океана. Машенька, Мэри. Хлопнула входная дверь. Егорка.

– Ма, у меня здесь дела, надо срочно кое с кем связаться, ты съезди с Айрис. Она внизу в машине, ей тяжело лишний раз подниматься… Там с ней Владик и Николай /шофёр и телохранитель/, пусть прокатится, он мне здесь не нужен… Поклон от меня отцу Андрею и побыстрей возвращайтесь. Привет, Иоанна. Как хорошо, что ты здесь…

Егорка, несмотря на разницу лет, всегда называл её по имени и на «ты». Впрочем, он всех своих так называл, по-христиански.

Иоанна сразу же поняла – какое-то ЧП. У неё было чутьё на подобные вещи. Она открыла было рот – Егор приложил палец к губам. И только когда лифт с Варей поехал вниз, увлёк Иоанну на кухню и прикрыл за собой дверь,

– Что случилось?

Русоволосый темноглазый Егорка, «лёгкий вес», в потёртой джинсе – к таким всю жизнь обращаются: «молодой человек», Егорка – он же властитель, возмутитель дум, освободитель душ, лидер «той самой» таинственной Изании, витязь на белом коне…

– Ну что?! – почти заорала она.

– Прежде всего, тише, – заговорил он своем обычным тоном, властным, не допускающим возражений. – Машина твоя здесь?

– Вон на насыпи, серая мышь. А что?

– Вижу. Очень хорошо. Сейчас ты спустишься, сядешь в машину и будешь читать газету. Есть в машине газета?

– Кажется, да. «Мир новостей».

– Прекрасно. Будешь читать «Мир новостей», будто кого-то ждешь. Зеркало установи так, чтоб было видно, что происходит перед домом. Если заметишь что – дай знать, – он протянул ей мобильный телефон. – Номер наизусть помнишь?

– Что замечу?

– Погоди… Может, показалось. Ну, ты сама знаешь, на нас бесконечные наезды, провокации, угрозы, в последнее время особенно часто…

– Что им надо?

– Надо, чтоб нас не было. Чтобы мы «свернули богадельню», как они говорят… Это всё нормально, значит, началось, процесс пошёл… Просто мне показалось, я их увидел. Они пригнулись, но я видел. Троих. С автоматами, на головах эти… с прорезями, эдакий боевичок а ля рюс. Видел у светофора, потом ещё. Им что-то помешало, я даже знаю, что… Шестисотый мерс, темно-синий, номер заляпан. Темно-синий Мерс, почти чёрный. Им нужен я… За машиной нашей они вряд ли поехали, они меня пасут. Будут где-то здесь ошиваться. Пока выйду… Заметишь у подъезда возню или Мерс поблизости – звони. Дождись наших и поднимайся следом, ребята тебя заменят.

– Ой, а как же… – она растерянно глянула на заваленный продуктами кухонный стол и тут же поняла, что сморозила глупость.

– Иди, я всё сделаю. И вот что – у их мерса фары разные – белая и жёлтая. Запомни, гигант детективного жанра.

Неулыбчивый максималист Егорка балагурил крайне редко. Она поняла, что всё очень серьёзно.

Она в точности исполнила Егоркины указания, но, как ни вперяла взгляд в окрестности дома Златовых – ничего такого. Она пролистала всю газету и совсем было успокоилась. «Фары у него разные – белая и жёлтая». Ну разные, ну и что? Мысль, что где-то это уже сегодня было. Разные. Белая и жёлтая. Господи, нищий! То ли узбек, то ли таджик с разными глазами и замоскворецким говором… Чушь какая-то, причём тут старик?

А ведь это он её направил к Варе, она б давно уже была на даче, гуляла с Анчаром…

Неприятный холодок пробежал по спине. Но тут подъехала егоркина машина. Айрис с Варей безо всяких эксцессов вошли в подъезд, ребята, как и полагалось, остались внизу на посту. Ничего такого…

Иоанна поднялась следом, расцеловалась с Айрис, заметно округлившейся и без привычного загара /загорать запретили врачи/, восхитилась профессионально накрытым столом, подумав, что вот уж верно – талантливый талантлив во всём. Егорка снова приложил к губам палец, и она покорно выслушала незаслуженные комплименты в свой адрес по поводу сервировки.

Подгребли из «пресс-бюро» ещё какие-то гости, прочли молитву и сели за стол. Пытались дозвониться до Глеба, но там были неполадки с линией. Варя на всякий случай продиктовала телеграмму и сказала, что вечером, когда ребята уедут /самолёт улетал около полуночи/, попробует ещё позвонить.

За столом, как обычно, вскоре заговорили о златогорских делах и проблемах, а Иоанна, распрощавшись и спустившись к машине, уже совсем собралась было ехать на дачу, но почему-то раздумала. Нет, пусть она покараулит ещё часок-другой, но зато на сердце будет спокойно. Убедится, что они уехали, что ничего не случилось, перекрестит вслед Егорку с Айрис…

Никакого конкретного плана действия на случай ЧП у неё не было – телефон она вернула Егорке. Просто акт самоуспокоения…

Вот уже десять лет как её страну, в которой она выросла и прожила жизнь и которую любила, захватил многоглавый дракон. Он разодрал страну на части – каждой голове по куску, разорил, осквернил, оплевал и опоганил всё вокруг, он жрал всё подряд – воинов, взрослых кормильцев, стариков, невинных девушек и детей. Жрал не только тела, но и души, заставляя служить не высоким идеалам, а пищей своей ненасытной многоглавой похоти. Дракон заразил страну своей жаждой крови, и люди жадно расхватывали остатки кровавой пищи с барского стола, не думая, что это кровь их ближних. А то и пожирали этих ближних сами.

Она привыкла к дракону, к тому, что он непобедим, что жертвы спокойно роют себе братскую могилу, умоляя лишь заплатить за рытьё, чтоб было что выпить и закусить перед смертью. Она привыкла, что клятвоотступников возводят в святые, а верных до гроба низводят в предатели, что всё не то и не так, что артиллерия бьёт по своим, что белые лебеди чернеют на глазах, лев сдаётся комару, а голова голосует за своё отделение от тела. Что червонцы превращаются в пустые бумажки, полуголые гражданки всех возрастов, в тачках и без, снуют по городу, а на всевозможные «сеансы с разоблачениями» уже никто не обращает внимания. Что самолёты падают людям на головы, наши бомбы – на наши мирные дома, а вылезающие из-под руин старухи интересуются не судьбой близких, а чем закончилась очередная серия «Санта-Барбары». Что героиня «Молодой гвардии», по которой прежде молодёжь сверяла свою жизнь, и несгибаемый «председатель» доживают жалкими придворными шутами и шутихами, что многочисленные Иваны Бездомные со свечками и в кальсонах бегают за чёрными котами по Патриаршим, она привыкла к этому вдруг воплотившемуся в жизнь абсурду, когда «кости встают дыбом», «кровь застревает в жилах», и «волосы стынут в горле». К тому, что «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», что всё здравое и разумное отныне невозможно, лишь прямиком в эту проклятую смрадную пасть… Что уже «близ, при дверях», и летит птица-тройка не вперёд, не назад, а к чёртовой бабушке, в бездну. Она убеждала себя, что все это предсказано в «Апокалипсисе», в Библии, что колесу истории противостоять невозможно, и что Егорка Златов со своей распрекрасной Изанией, сын Варвары и Глеба, просто существует в каком-то ином измерении, недоступном дракону, куда дракону нельзя. Как никогда не прорвется в сказочную страну, куда улетела Дюймовочка, какой-нибудь озверевший танк с кротом и мышью в кабине и не пальнёт из пушки по эльфам…

Она знала изначально – с Егоркой ничего не может, не должно случиться. Покров Божий над ним, ибо Господь не посылает испытаний сверх меры и не случайно дал Егорку её отчаявшейся гибнущей стране. «Волос с головы не упадёт», – убеждала, уговаривала она себя, и всё же уехать почему-то не могла.

Обычно они стреляют у подъезда, когда жертва садится в машину. Или в самом подъезде. Или подкладывают бомбу. Или из оптического прицела с чердака соседнего дома… Подъезд ребята наверняка проверили… Нет, она всё же дождется, и спокойненько поедет на дачу, и будет смеяться над своими страхами. Только бы они не заметили, что она, дурёха, здесь торчит. Хорошо, что темнеет.

В опостылевшем «Мире новостей» уже нельзя было различить ни строчки, когда они, наконец, вышли – Егор, Айрис и Варя. Расцеловались. Айрис села впереди с шофёром, Егорка с телохранителем сзади. Она пригнулась – вдруг заметят несмотря на темноту, услыхала шум отъезжающей машины, хлопнула за Варей дверь подъезда.

Ну вот, теперь и ей можно в путь. Она повернула ключ зажигания и в ту же секунду увидала в зеркале выползающий из-под арки чёрный мерс с зажжёнными в сумерках фарами. Белой и жёлтой.

Господи, этого не может быть, этого не должно быть… И всё-таки это происходило. Как в кошмарном сне разноглазый, неизвестно откуда взявшийся мерс выползал из черной бездны арки, поворачивая направо. Она сразу поняла, похолодев, что он сейчас там, у аптеки, развернется и промчится как раз под ней, по дороге под насыпью, потом выскочит на проспект и понесётся чёрным разноглазым демоном за мчащейся к аэродрому егоркиной машиной. В молниеносном прозрении она увидела, как мерс настигает их, бьёт по колёсам, прошивает молниеносной очередью шофёра, Егорку и Айрис с будущим бэби, девочкой по имени Мария, самым чтимым по обе стороны океана. Смрадно взревёт мотор, сверкнут разноглазые фары, и он, безнаказанный, неуловимый, несудимый, умчится в ночь, как всегда, победив. И не будет никогда ни Марии, ни Айрис, ни Егорки, снова только ночь, беспросветный этот апокалипсис…

И она ничего, ничего не может сделать.

Ну уж нет. Никогда! Неистовая, нечеловеческая ярость, вся ненависть этого десятилетия, накопленная день ото дня, придавленная, заглушаемая прежде разумом, осторожностью, инстинктом самосохранения, прорвавшись вдруг, сжалась и скрутилась внутри каким-то невероятной плотности ядром, сродни тому первозданному, космическому, из которого полетели когда-то во все стороны галактики со скоростью света – чудовищной плотности точка, готовая к свершению. Ненависть к этому многоглавому драконову отродью, всеоскверняющему и всепожирающему – Родину, святыни, чистоту, судьбы, тела, души.

Ну уж нет!

Она знала, что делать. Ни страха, ни колебания не было, только упоение, восторг от предвкушения счастья наконец-то их остановить, смертельным кляпом влететь в их смрадную прожорливую глотку и разнести в клочья. Так, наверное, кидались на амбразуру, шли на таран. Заткнуть! Откуда-то издалека, из детского прошлого, может, из какого-то фильма донесся светлый и чистый зов трубы. «Поднимайся, барабанщик!» И ещё откуда-то властное: «Встань и иди».

Кровь в висках четко отсчитывала секунды – она уже каким-то сверхчутьём распределила их. По возможности осторожнее сползать с насыпи, – какое счастье, что она поставила машину носом к дороге! – и потом резко нажать на газ.

Вот машина ползет, ползет, зависает, клюет носом… Ну ещё, миленькая, ещё мгновенье! Ей казалось, что жигулёнок дрожит от нетерпения, готовясь к прыжку, они теперь были одно целое. Разноглазый мерс ещё не видит опасности. Развернувшись, он мчится прямо на неё, ревя мощным мотором и набирая скорость, уже слепят его фары. Колесо истории, которое она призвана остановить. Помоги, Господи… Всё. Пора.

Машина заскакала по насыпи, задёргался в руках руль, взревел мотор. Истошный вой клаксона справа, заметавшиеся фары, визг тормозов. Всё, ребята, свершилось. «Чудище обло, огромно, озорно, стозевно и лаяй».

– Жри, гадина! – то ли прокричала, то ли подумала она, с наслаждением швыряя в надвигающуюся разверстую огнедышащую пасть этот свой торжествующе-победный крик, бешено раскручивающуюся, как праща, ярость вместе с плотью, сознанием, душой, железом и страшным апокалиптическим хрустом, скрежетом, огнем и крушением всего и вся.

Его зубы вонзились в неё, но ошеломляющая невозможная боль утихла, едва начавшись, и закувыркался мир, что-то вспыхнуло, грохнуло, заметались в кувыркающемся мире огненные отблески.

– Это они, они! – краешком сознания поняла она. – Теперь им не добраться до Егорки. Свершилось! – в победном ликовании пело, орало всё её уничтожаемое, дробящееся, кувыркающееся вместе с машиной естество, и невыразимое неземное наслаждение было в этой смертной муке. Так, наверное, умирает зерно, прорастая в иное измерение. Побеждает, уничтожаясь. – Я сделала это. Неужели сделала?..

И когда всё остановилось, замолкло, погасло, когда сжатая, раздавленная, стиснутая со всех сторон – островок сознания, тонущего в сплошном океане какой-то тупой, отогранённой, будто не её боли, – она ещё раз успела подумать, что вопли, сполохи и рёв пламени – это там, у них, в Вампирии. И блаженно-райским было видение мчащейся по шоссе егоркиной машины, в аккурат успевающей на полуночный заокеанский рейс.

Остановись мгновенье… В прекрасном этом мгновении вечно летел в довоенном синем небе запущенный отцом змей, вечно танцевала она с Ганей, скинув туфли, на пушистом ковре у Регины, и вечно мчалась по шоссе в вечной безопасности егоркина машина, спешащая на полуночный заокеанский рейс.

Дальше всё происходило уже в ином измерении. Чьи-то голоса, прикосновения, отзывающиеся всё той же «не её» болью, то озабоченные, но чаще любопытные пятна лиц, носилки, ослепительная лампа над головой… Потом лампа станет то ли луной, то ли солнцем – не разберешь из-за наползающих отовсюду туч. Тучи сомкнулись и пошёл дождь, капли были острыми, раскалёнными, жалили нещадно. Иоанна едва спаслась от них в какой-то полутёмной и душной то ли оранжерее, то ли галерее, где можно было продвигаться лишь по узкой дощатой дорожке. Едва отклонишься – снова капли-иглы вонзались в лицо, шею, руки… Иоанна старалась идти только вперёд, не обращая внимания на расположенные вдоль тротуара то ли кадки с засохшими стеблями, то ли пустые рамы из-под картин…

Как душно, дышать всё труднее, скрипят доски под её шагами, хотя ног своих она не чувствует. И что-то ей всё это напоминает, что-то очень давнее и страшное. Этот деревянный коричневый прямоугольник, к которому она неотвратимо приближается. Четыре ромба с облупившейся краской, криво прибитая ручка…

Дверь с ромбами! Нет, Господи, только не это. Сейчас она проснется, и тот давний детский кошмар окажется лишь пустой заблудившейся во времени страшилкой…

Но проснуться не получается. Назад, вправо, влево – не получается – везде огненные иглы впиваются в шею и плечи, и пусть уж лучше иглы…

Она задыхается, бороться нет больше сил. Дверь открывается медленно, Иоанну втягивает в неё, как в чёрную воронку, чёрная вода пополам с чёрной глиной склеивает глаза, нос, губы…

И дверь гулко захлопывается.

За ней нет ни галереи-оранжереи, ни огненных разящих игл, ни чёрной воды пополам с чёрной глиной, ни боли, ни самой Иоанны. Есть только последняя мысль Иоанны. Остановившаяся, как стоп-кадр, отчаянное: «Вот и всё».

Эта застывшая мысль и была отныне самой Иоанной, всем, что от неё осталось и ныне, и присно, и во веки веков.

«Вот и всё». Навеки заевшая пластинка, навсегда остановившийся кадр. Вечная Иоанна – мысль по имени «Вот и всё». Конец фильма, где она сыграла свою жизнь. Гаснет свет, зрители расходятся по домам. Все, кроме неё.

Вот что такое ад. Ни раскалённых сковородок, ни небытия. Лишь бессмертная кромешная мысль, что уже никогда ничего не будет. И где-то есть Вечное и Прекрасное «Всё», от которого она навеки отлучена.

– Чего вопишь-причитаешь? – проник во тьму кромешную вкрадчивый шепот /Разве она кричала?/. – Ещё не пробило полночь, Иоанна, ещё есть шанс вернуться. Просто проедешь мимо храма, и никаких тебе узбеков с разными глазами, никаких мерсов… Проснешься в Лужине с небольшой мигренью, вот и все дела. По рукам?

– А Егорка? – не спросила, а подумала она.

– Что «Егорка», дался тебе Егорка, проживём и без Егорки, – ласково шелестел Шёпот. – Открутим твой фильм назад и прибавим ещё пару серий с хэппи-эндом. А Егорка останется в предыдущей серии – разве не бывает? Внезапная кончина актёра, поправка поневоле… Ты же профессионалка, Иоанна…

Иоанна-мысль «Вот и всё» стала Иоанной «Нет».

– Ну, на нет и суда нет, – подосадовал Шепот, – Наше дело предложить.

Приоткрывшаяся было дверь с ромбами, за которой пахнула бензиновым шумом московская улица, снова захлопнулась гулко.

Но Иоанна уже знает – это не совсем конец, коли есть выбор. Значит, есть и другая дверь, в прошлое. Там лестница, ведущая на второй этаж в детство, к самым истокам бытия Иоанны… Надо лишь перемотать кассету на начало, а там, за дверью, как тогда, мама… И мама, конечно, спасёт. Но по-прежнему ни дверей, ни стен, ни самой Иоанны. – Господи!.. – взывает Иоанна-мысль.

И вдруг тонкий золотой луч спасительным проводком пробивает толщу тьмы, влечёт за собой… Иоанна оказывается замурованной в стене, снова чувствуя тело – сгусток нестерпимой боли и адского холода, сплющенный со всех сторон этой стеной, так что нечем дышать, под странно белым слепящим солнцем, вокруг которого плывут, кружатся в замедленном хороводе белые маски.

И надо вырваться от этого застрявшего в стене собственного тела, как дух из бутылки…

– Господи!..

И золотой луч помогает ей. Она уже видит в проломе стены слабо-призрачную желтизну лампочки под лестницей, ведущие на второй этаж щербатые ступени, мамин силуэт в этой желтизне, её протянутые руки, выдирающие из боли, холода и тесноты бесценную свою Яночку…

Узкое горло бутылки сжимается до невозможности.

– Ма-ма-а!..

Внезапная волшебная лёгкость, и всё начинается сначала, с самого первого кадра. Когда она впервые подумала: «Я хочу». И удивилась этому своему новорождённому «Я».


* * *

Перед ней холодное оконное стекло, мутное и белесое, за которым какое-то непонятное белое движение. Трехлетней Яне страшно интересно, что там, на улице. Она взобралась с ногами на подоконник, смотрит во все глаза. Наконец, догадывается мазнуть ладошкой по запотевшему стеклу и видит кусок неба, населенного странными белыми существами.

Та, другая, взрослая Иоанна знает, что это снег, что она в раннем своём детстве. Иоанна помнит про ненавистный разноглазый мерс, про мчащегося к аэродрому Егорку. Но трёхлетняя Яна со своим полным незнанием, Яна, для которой сейчас ничего не существует, кроме таинственных существ за окном, – эта Яна куда реальнее. Она вбирает в себя Иоанну знающую, как река ручей, и ручей уже течёт по всем законам реки, растворяется в реке, оставаясь в то же время самим собой. Истоком, сутью, началом реки.

Какая-то сила подхватывает её сзади под мышки и опускает с подоконника на пол. До чего же он высок, подоконник, на котором она только что стояла. Окна с полу и не видно. Яна ревёт. Слезы затекают в нос, в уши, за шиворот.

– Соня, она опять… Товарищи, дайте же работать!

Отец. Она почти не помнит его. Он всегда сидел над диссертацией, когда бывал дома, а мама с Яной ему мешали. Так он и не защитится – через год уйдёт на войну и никогда не вернётся.

Взглянуть бы на его лицо… Обернуться… Но Яна-маленькая не собирается оборачиваться, она ревёт, пытаясь дотянуться до подоконника. Ревёт по неразгаданному чуду, которое у неё отобрали.

– Соня!

Яна снова взлетает на подоконник. Боже мой, мама. Её удивительный запах. В нём кисели и молочные каши, пелёнки и цветочное мыло /не делают больше такого мыла/ – и ещё мамины духи. Она не меняла с возрастом духов, и когда они исчезли, то ли «Весенние зори», то ли «Весенние грезы» – совсем перестала употреблять какие бы то ни было.

Но сейчас шелковый мамин халатик благоухает «Зорями» вовсю, и ещё в нём сто других маминых запахов, и ее тепло, и…

– Ну что, ну снег там. Идёт снег… Он холодный. Бр-р! Если нагреть – растает и будет вода. По нему можно кататься на санках. Вот когда выздоровеешь…

Краем глаза Иоанна видит совсем рядом юный мамин профиль, силится повернуть к ней голову, но… Та, другая Яна поглощена лишь снегом. Удаётся выреветь невозможное – закутав в платок, мама разрешает ей высунуть руку в форточку и ощутить на коже щекочущее ледяное прикосновение. Яна разочарованно разглядывает мокрую пустую ладошку.

– Да вот же она, вот! Смотри.

На рукаве – крошечное белое чудо. Снежинка той последней предвоенной зимы. Первый в памяти снег.

Где она, в каком измерении? Их как бы двое. Яна-первая удивляется снежинке, Иоанна – своей крошечной ладони. Но она повторяет всё, что делала тогда. Никакой свободы воли. Удалось обернуться. Наверное, она и тогда обернулась. Видит отца за столом, под зелёным стеклянным абажуром его лампу, служащую ей во время игры клумбой, чёрный репродуктор над головой. Стол в тёмном углу, и лампа горит даже днём. Как хочется разглядеть отца, но он будто не в фокусе. И мама уходит не в фокус. Она уходит просто на кухню, Иоанна даже чувствует оттуда запах жареной рыбы… Но ей нельзя туда. Она не помнит, что было дальше, глазу не за что ухватиться, и комната расплывается, исчезает. И вот уже всё вокруг другое, Яна на несколько месяцев старше. Она не хочет это вспоминать, но от неё ничего не зависит.

Яна сидит в кресле, как паша, вся обложенная плюшевыми подушками. На коленях у неё мишка, тоже плюшевый, в руке – плитка шоколада, в волосах – огромный бант.

Но самое интересное – перед ней. Таинственный ящик с трубой, таинственный дядька, нагнувшийся к ящику. Дядька и ящик покрыты чёрным, только волосатая рука видна. Но и рука эта необыкновенная – на ней кланяется и гримасничает Петрушка в красном колпачке с кисточкой.

И всё это для неё, только для неё. Яна-маленькая то замирает в восторге, то закатывается смехом, даже повизгивает от счастья.

– Чудесно. Должно получиться просто замечательно. Только знаете, мы бы ещё хотели снять её плачущей – у неё такая забавная мордаха, когда ревёт…

– К вашим услугам, дамочка, пусть плачет.

– Ну, у нее всегда глаза на мокром месте. Яна, видишь, Петрушка заболел, у него головка болит, смотри, он плачет, у-уу… Подыграйте же, товарищ фотограф!

Петрушка поник, схватился руками за голову, но рот у него по-прежнему до ушей и ясней ясного – ничего у него не болит, просто притворяется. Яна хохочет. Фотограф пожимает плечами.

– Яна, слышишь, я ухожу. Совсем. Я брошу тебя здесь одну. Вот, смотри, я ушла.

Конечно, мама тоже притворяется. Мир для трехлетней Яны справедлив и незыблем, и этот мир – мама, его основа, воплощение. Мама скрывается за дверью, но Яна даже не смотрит в её сторону. Вот и Петрушка поправился – у него больше не болит голова. Все просто играют с ней, сейчас мама вернется. Яна хохочет. Мама возвращается.

– Ну, дамочка, будет ваш ребёнок плакать? Вы мне, между прочим, процесс задерживаете. Очередь ждёт, дамочка.

Мама идёт к Яне, лицо у неё какое-то странное, непохожее. Не надо, мама! Ну что тебе эти снимки Яны плачущей – они разойдутся по родственникам и знакомым, потеряются, останется один, тот, что валяется сейчас в коробке из-под пива вместе с другими фотографиями. Который она в детстве злобно исчертила карандашом, и на который до сих пор предпочитает не смотреть. Не делай этого, мама. Может, наши отношения сложились бы иначе, может, я выросла бы другой. Не надо…

Шлёп, шлёп… Рука Яны чуть порозовела. Мама ударила не очень больно, но она ударила всерьёз. Ударила НИ ЗА ЧТО. В первое мгновение Яна не хочет поверить в случившееся. Смотрит на руку, на маму, надеясь, что здесь какая-то ошибка, что сейчас мама всё объяснит, исправит.

Но мать отводит глаза. Мир рушится. Нестерпимо горький клубок катится откуда-то из глубины к горлу, растёт, всё больше наливаясь горечью, обидой, не даёт вздохнуть, и, наконец, Яна выталкивает его криком. Закатывается и оглашает комнату таким неслыханным рёвом, что и другие дети немедленно начинают ей вторить.

Фотограф побыстрей делает снимки, машет руками.

– Ступайте, дамочка, я вас без квитанции обслужу. Вы мне всех клиентов распугаете, дамочка, подумают, у нас тут режут.

Неистовые виноватые мамины поцелуи, ласковые слова, конфеты, посещение магазина игрушек и, наконец, взятка – рыжая кукла с вытаращенными стеклянными глазами постепенно делают своё дело. Яна успокаивается, только ещё время от времени судорожно всхлипывает. Ещё много раз в её жизни будут рушиться миры, но Яна-маленькая этого пока не знает. Яна не знает, что в трамвае, где мама стоит, а она сидит на почётном детском месте, беззвучно рассказывая лупоглазой кукле про свою обиду, не знает, что сейчас она впервые жалуется сама себе.


* * *

Она не помнила, как началась война, только остался в памяти разрытый двор и глубокая-преглубокая канава, куда надо было спускаться по ступенькам – видимо, щель бомбоубежища. Ребята постарше играли там в какие-то свои игры, а Яну лишь однажды взяли с собой – у неё был папин карманный фонарик. Фонарик мальчишки, конечно же, сразу отобрали, убежали куда-то, и Яна осталась одна в подземелье.

Хлюпает под ногами вода. Сандалии совсем промокли, вязнут в противно чавкающей глине. Дрожа от холода и страха, Яна-маленькая раздумывает – не лучше ли зареветь? Но тут видит… подземное дерево. Оно растет прямо в земляной стене. Ясно виден толстый, толще руки, ствол, голые ветви. Некоторые выбились из стены, безжизненно свисают к воде, другие обрублены – круглые белые печати. Дерево без листьев… Чем выше, тем толще ствол. Дерево растет вниз головой!

Яна-маленькая ошеломлена – разве можно расти вниз головой? Иоанне-знающей нет дела до какого-то берёзового корня, она ждет отца. Ведь именно он должен спуститься за ней и вытащить на свет Божий – это она хорошо помнит. Может, удастся, наконец, разглядеть его.

Вот он появляется в отверстии щели, вглядывается в темноту, скрипят ступени… Проклятая темнота. Яна-маленькая нарочно отступает, прячется но, не выдержав, прыскает.

– Жанна, ты? Ну, держись, вражья сила!

«Жанна» – так он настоял её назвать в честь своей любимой Орлеанской девы. Но мама терпеть не могла иностранщины, и в свидетельстве записали русский вариант – редкое «Иоанна».

Сколько народу, и все куда-то спешат, бегут… С чемоданами, мешками, узлами, тележками. Платформа, вагоны. Те вагоны, из детства, со ступеньками, с оконными стеклами, со скрежетом задвигающимися, вагоны, в которых ездили на крышах, висели на подножках, махали руками из окон. Яна по-прежнему на руках у отца, будто он так и вынес её из щели бомбоубежища на платформу, с которой они уезжали в эвакуацию. Память объединила эти мгновения в одно, а между ними, наверное, несколько дней, неделя…

Отец уже в военной форме. Сегодня он их проводит, завтра – на фронт, а через несколько месяцев в их пустую квартиру придет похоронка. Долго будет белеть в почтовом ящике, попадет по ошибке к Снежиным вместо Синегиных и, уже конверт в конверте, настигнет их, наконец, в маленьком уральском посёлке. «Вы уж простите, но мой муж не Синегин Аркадий Иванович, а Снежин Аркадий Ионович. Я на почту документы носила, они просили перед вами извиниться» – было в письме. «Просили извиниться»…

Мама всё пересчитывает узлы. На ней серый габардиновый пыльник и шляпка с короткими полями. В июльскую-то жару. Наверное, не влезло в чемодан. Сейчас Яне хорошо видно её раскрасневшееся, ещё по-детски округлое лицо с прилипшими ко лбу кудряшками перманента, бисеринки пота на верхней губе.

Маме – 27 лет, отцу – 26.

– Ну куда ты столько набрала – ну женщины! Война через пару месяцев кончится, а ты… Куда столько мыла – слона купать?

Мыло кончится через полтора года. Каждый кусок мама будет делить на четыре части, натирать на тёрке и заливать водой. Несколько кусков выменяют на сахар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю