Текст книги "Дремучие двери. Том I"
Автор книги: Юлия Иванова
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)
Пятилетний план покорил воображение всего мира. Все толкуют сегодня о «планировании», о пятилетних, десятилетних, трехлетних планах. Благодаря Советам слово «планирование» звучит ныне, как магическое слово».
* * *
Это был день, когда Радик Лившиц, в то время художник на их фильме, затащил её в одну из московских квартир, где Дарёнов, неофициальная ленинградская знаменитость, выставил некоторые свои картины.
– Ты их больше никогда не увидишь, – горячился Радик. – Всё это на днях уплывает. Туда. Дарёнов у них нарасхват, это наши – м… и, – Радик употребил не совсем цензурное слово, – их судить надо. Бандиты, неандертальцы! Дарёнов – гений! Знаешь, почём там его картины?
– У тебя все гении, – ворчала Иоанна, разогревая машину. – Тебя туда подвезти, так и скажи. А ещё лучше – вон такси. Дать пятёрку? Безвозмездно.
Радик оскорбление молчал, и Иоанна сдалась. Они поехали «на хату». Тогда всё происходило «на хатах». Выставлялись скульпторы и художники, читались стихи и проза, всевозможные сенсационные лекции, проводились встречи с опальными экономистами, лекарями, футурологами, спасителями «гибнущего мира». На квартирах пели под гитару барды, демонстрировались фильмы и даже разыгрывались спектакли. В этой подпольной жизни культурной элиты была, как во всяком запретном плоде, своя сладость.
По дороге купили две бутылки водки и огромный арбуз. «Людям», – сказал Радик с ударением на втором слоге. Дарёнов же, по его словам, вообще в завязке, с тех пор как они с женой, ленинградской манекенщицей, глупой, но феноменально эффектной бабой, «которая его мизинца не стоила и которую он терпел только ради дочки», ехали навеселе с какого-то банкета. Жена сидела за рулём, дочка – рядом. Дарёнов спал на заднем сиденье и проснулся через пару дней в реанимации, уже без жены и дочери. С тех пор он ни грамма, хотя он-то тут при чём? Его Алка, земля ей пухом, вообще не просыхала, вечно гоняла навеселе. Пользовалась тем, что гаишники от одного её вида свисток проглатывали. Дочку жалко… А жён этих у Дарёнова – что килек в банке, и все дерьмо. Регина эта, например, меценатка, муж ей кучу денег оставил, а квартира – сама увидишь, – Лужники! Тагеев, министр такой был, слыхала?
Иоанна попросила Радика заткнуться и не мешать вести машину. Она устала, хотела есть и уж совсем было собралась высадить Радика с его болтовней, водкой и арбузом у ближайшей остановки такси, когда тот объявил, что приехали.
Дверь открыла сама хозяйка – рослая, костистая, с длиннющими ногами, в серебристо-голубом брючном костюме, под цвет голубовато-серебряных волос – она походила на породистого дога. Регина по-мужски крепко пожала Иоанне руку, с одобрительным кивком забрала арбуз и водку и, указав на распахнутую слева дверь: «Выставка там, раздеваться здесь», – удалилась.
Картины – их было десятка два, а может, и меньше, стояли прямо на стульях вдоль стен, умело освещённые расставленными и развешанными тут и там светильниками. Гости входили и выходили, вполголоса переговаривались. Были и иностранцы – двое итальянцев и пожилой скандинав с переводчицей. Наверное, покупатели. Во всяком случае, скандинав молча стоял перед одной из картин, то отступая, то подходя ближе, справа, слева, и вид у него был, будто он жалеет, что у картины нет зубов, которые можно было бы осмотреть во избежание подвоха. Итальянцы же одобрительно цокали, бегали от картины к картине, чуть ли не на вкус пробовали, восхищаясь, насколько поняла Иоанна, «чего-то там совершенством».
Наверное, совершенство это действительно было – картины ошеломляли каким-то невероятным сочетанием предметов, их назначений и размеров, некоторые просто хотелось потрогать, до того они были правдоподобно неправдоподобными. Но Иоанна не была знатоком живописи, всех этих течений, стилей, направлений, да и другие виды искусств она воспринимала сугубо эмоционально, дилетантски, мнения своего высказывать не любила, да и мнения-то, собственно, не было – так, ощущение, личное приятие или неприятие. А не принимала Иоанна, например, напрочь, мрачные натуралистические сцены – просто сгорали предохранители. В детстве она отказывалась впускать в свою жизнь всякие жалостливые истории про животных, стариков и детей, терпеть не могла «Аленький цветочек», «Му-му», сбегала иногда с самых престижных просмотров со сценами жестокости, насилия и чересчур откровенного секса и выходила из комнаты, когда начинали рассказывать всякие ужасы. Знакомые знали эту её странность, тщетно пробовали перевоспитать. Иоанна понимала, что подобное восприятие искусства недостойно профессионала, но ничего не могла с собой поделать. Даже слишком натурально снятые Денисом сцены из собственных сценариев она предпочитала не смотреть и, к собственному стыду, питала тайную слабость к коммерческим лентам с традиционным «хэппи-эндом».
Картины Дарёнова оказались «те самые», страшные, неприемлемые для её восприятия, хотя в них вроде бы не было ни крови, ни трупов. Кроме «Восходящего чудовища» шокировал «Прыжок» – как бы надвое разделённая картина. Слева фигурка спортсмена под ликование толпы взлетает над планкой, где всё пронизано солнцем, молодым и радостным, ощущением взлёта, а справа вместо матов – провал, бездна.
И далеко внизу, будто с крыши высотного дома, видна городская улица с ползущими муравьями-автомобилями.
«Двое», где сплетённые среди фантастических цветов тела влюбленных, начиная от пояса, как бы постепенно рассыпаются, переходя в песок. И вот уже перед нами пустыня, белесые дюны, уходящий вдаль караван, и эти двое – всего лишь мираж.
Особенно потрясающе был написан этот переход крепких юных тел в нечто рассыпающееся, тленное и неживое. Совершенство кисти, техника письма… Иоанна не понимала, как можно рассуждать о технике, когда страшно и тошно. А страшно и тошно становилось ото всех картин Дарёнова. Там, где даже не было никакого сюжета – просто от зловещего сочетания предметов, красок, от нарушения привычных пропорций. Что бы он ни рисовал – пустую комнату, тёмное окно, улицу, коридор учреждения – везде присутствовало тревожное ожидание катастрофы, неведомого рока, подстерегающего за углом в виде едва заметной тени, блика на оконном стекле или вдруг неизвестно почему плывущего по безоблачно-голубому небу птичьего яйца. Яйцо было чуть надтреснуто, что-то из него уже вылуплялось, и вот это «что-то» при внимательном взгляде было, конечно, никакая не птица. И опять становилось страшно, а взгляд не мог оторваться от тёмной щели в скорлупе яйца, от тени за углом, от загадочного блика на стекле, от дробящегося в разбитом зеркале лица Есенина. В этих тенях, щелях и бликах на картинах Дарёнова была некая гибельная притягательность, они манили как пропасть, бездна, колёса мчащегося поезда. Нечто по ту сторону бытия.
Сбежать на сей раз не удалось. Иоанна в тоске переходила от картины к картине чувствуя, как они душат её своей беспросветностью. Абсурдный, призрачный, разваливающийся мир, трагизм которого ещё больше подчёркивали нарочито близко к реальности выписанные предметы – чем реальнее, тем абсурднее в совершенно абсурдном интерьере. Вроде огромных новеньких блестящих галош, почему-то стоящих на бескрайней снежной равнине. Больше ничего – только уходящий за горизонт снег и галоши с чернильным пятном какой-то фабрики на пятке.
Народ входил и выходил, хлопала входная дверь, какие-то восторженные девицы делились сведениями о Дарёнове, и Иоанна узнала, что он вообще-то художник-оформитель, а живопись его по понятным причинам зажимают, выставляться не дают. Недавно вообще был скандал, приходила милиция, а может, и «оттуда». Тут девицы перешли на шепот, и Иоанна злобно подумала, что «правильно приходила». Даже разбить нос карается законом, а если вы от такой живописи загремите в дурдом или намылите верёвку?
Галоши её доконали. Чувствуя, что ещё долго не избавиться ни от них, ни от других шедевров Дарёнова, оттиснутых в памяти подобно чернильной печати на этих самых галошах, Иоанна собралась «сделать ноги». Радика она решила не звать – пусть на осле добирается, дубина, вместе со своими вернисажами…
Но в прихожей её перехватила Регина. Обворожительно улыбаясь /бывают же такие породистые фемины!/ сказала, что никуда её не отпустит, что скоро придет Володя /Высоцкий/ и другие интересные люди, что она, Регина, оказывается, знакома с Денисом /ещё когда муж Регины был жив/, какая-то там экзотическая поездка в горы на трёх ЗИМах с блеющим бараном для шашлыка и бочонком «Изабеллы». Регина весело рассказывала подробности этой поездки, а Иоанна устало гадала, что ей надо. Сниматься самой или составить протекцию-рекламу Дарёнову с его опальными картинами, или кому-то ещё. «Некоммуникабельная коммуналка» – сказал бы Денис. Никто никому не нужен, но всем друг от друга что-то нужно.
– Я передам от вас привет, – Иоанна безуспешно пыталась дотянуться до куртки. – Или позвоните ему сами, хорошо? У вас есть наш телефон?
Регина наизусть отчеканила номер и рассмеялась. Как прилежная школьница.
– Не думай ничего плохого. Мне только что Радик сказал, а я запомнила.
От этого неожиданного «ты», от исходящего от Регины серебристо-голубого сияния, от умопомрачительных её духов Яна совсем раскисла.
– Хочешь выпить? – предложила Регина, – На брудершафт?
– Домой хочу, – взмолилась Яна. – Есть хочу. И в койку.
– А хочешь пельменей? Весь день лепила.
Яна не была чревоугодницей, но домашние пельмени… Короче, она сдалась. Подумать только – если б не эти шарики из теста и мяса с луком / перец и соль по вкусу/, она бы так и уехала, навсегда связав с именем Игнатия Дарёнова лишь тягостный шок от его картин, которые хотелось поскорее забыть, как навязчивые кошмары.
Пельмени оказались отменными. Регина пообещала через несколько минут принести горячих, но Яна набросилась на холодные, прямо из супницы /их там осталось с десяток/. Чистой тарелки не было, вилки тоже, зато были уксус и сметана. Она ела прямо из супницы столовой ложкой, и ей было плевать, пусть смотрят, хотя никто не смотрел. Гости уже встали из-за стола, а кто не встал, тот спорил и пил, а кто встал, те тоже спорили, пили и курили у небольшого столика в глубине комнаты. В этих кругах всегда пили, курили и спорили, обычно было невозможно понять, о чём, потому что никто никого не слушал. А если вдруг начинали слушать, всё обычно кончалось мордобоем.
На диване в окружении жён и почитателей сидел сам Дарёнов. Вид у него был совершенно разбойничий. Лицо худое, смуглое, одну половину, подобно пиратской повязке, закрыла прядь спутанных волос. Глаз, незакрытый волосами, с нескрываемой ненавистью так и вонзался в гостей.
– Где-то я его уже видела, – подумалось Яне, но тут Регина принесла горячие пельмени, а когда тарелка опустела, и Яна снова глянула в сторону Дарёнова, на коленях у него уже сидела, опять не давая разглядеть лицо, странная, восточного вида дама. Цыганка – не цыганка, в невероятно узком чёрном платье, с массивными золотыми кольцами в ушах… Её низкий грудной голос звучал будто со дна колодца:
– Кудри твои, сокол, что ручьи в горах – пальцы холодят да в пропасть влекут… Глаза твои, сокол, что мёд в горах – и светлые, и тёмные… И сладкие, и горькие…
– Ганя, Володя приехал! – крикнула из передней Регина. Дарёнов пересадил цыганку-нецыганку на колени к итальянцу (тот шумно возликовал) и пошёл встречать Высоцкого.
– Видела, – снова подумалось Иоанне, – Очень давно.
Их глаза встретились. Дарёнов чуть замедлил шаг. Обернулся и неуверенно кивнул.
Происходило нечто непонятное. Стало вдруг очень важно установить, откуда она знает Дарёнова. Важнее всего на свете. И пока подпольный бард осматривал подпольную выставку, пока его потчевали пельменями, арбузом и ледяной водкой из запотевшей бутылки, пока бард пел, облепленный гостями, окутанный табачным дымом и винными парами, Иоанна, забившись в дальний угол комнаты с альбомом импрессионистов, ломала голову, оживляя в памяти разбойничье лицо Дарёнова. И не могла отделаться от наваждения, что и он смотрит в её сторону, решая ту же шараду.
Водка лилась рекой. Наверное, только они двое и были в этой компании трезвыми – Дарёнов, похоже, действительно блюл зарок, а Яна была за рулём. Давно бы ей пора домой, песни эти Володины она уже не раз слышала…
– Всё, встаю, – твердила она себе, продолжая сидеть. Между тем в комнате откуда-то появился огромный негр. Напоили и негра. Грянул магнитофон во все колонки, негр пустился в пляс, за ним и гости. Квартира ходила ходуном. На призывы Регины: – Не топайте, ребята, Васька опять милицию вызовет! – никто не реагировал.
Васькой был живущий внизу академик.
Дарёнов вообще куда-то девался, и Яна, так ничего и не вспомнив, приподнялась было с кресла. Но тут же опять села. Он шел к ней. Его лицо приближалось, выплывало из всеобщего гвалта и табачного дыма, становясь с каждым его шагом всё более знакомым и прекрасным. Он пришёл прямо со стулом. Поставил стул и сел напротив, глядя на неё в упор. Серьёзно, почти испуганно. Теперь при свете торшера можно было разглядеть каждую деталь – тени на худых скулах, мягкую линию подбородка и твёрдую – рта, с чуть выдвинутой вперёд верхней губой, будто обведённой карандашом. Сползающие на лоб пряди густых спутанных волос и такого же цвета глаза – золотисто-коричневые, будто освещённые откуда-то изнутри.
И светлые, и тёмные…
Ганя.
– Почему-то не могу вспомнить, – сказал он виновато, – Иоанна, очень редкое имя, у меня никогда не было знакомых, чтоб так звали… Вы не меняли имя?
Она покачала головой.
Расспрашивал о ней? Регину? Радика? Ломающийся голос его, как у подростка, высоко-звонкий на одних звуках, вдруг падал до застенчивой хрипотцы, и сердце её сладко отозвалось, будто на зов самого что ни на есть прекрасного и знакомого далека.
– Но мы ведь знали друг друга? Не молчите, пожалуйста.
Его лицо ещё приблизилось – оно совсем не было красивым – это-то Яна чётко понимала. И вместе с тем казалось ослепительно совершенным.
– Тоже… Не могу вспомнить, – наконец-то удалось ей выдавить. А он вдруг, словно отвечая на её мысль, сказал, что люди, которых мы когда-то очень близко знали, или похожие на них, кажутся спустя много лет красивыми – вы не замечали? – есть такая странная закономерность… – и прежде чем Яна успела смутиться, а потом сообразить, что это скорее всего комплимент в её адрес, Дарёнов положил ей на колени карандашный рисунок.
На обычном машинописном листке была несколькими линиями изображена в профиль девушка с причёской «конский хвост». Возможно, Иоанна и была когда-то такой, во всяком случае, «конский хвост» носила, да и кто не носил его в конце пятидесятых! Во всяком случае, сходство, безусловно, было.
– Это я? Откуда это у вас?
– Да вот сейчас вспоминал и набросал. Почему-то я вас помню в профиль, а здесь в волосах что-то голубое…
Люськино пластмассовое кольцо, стягивающее на затылке волосы, похожее на челюсти некой экзотической рыбы с частоколом острых зубов.
– Вспомнили?
– Да. То есть… Кольцо помню. А это что?
В углу рисунка скакала игрушечная лошадка со светлой гривой, в уздечке с бубенчиками. Яна вдруг поняла, что именно эта лошадка, вроде бы совсем с другого рисунка, и есть самое главное, ключ ко всему. Лошадка мгновенно ожила перед ней в красках, в мельчайших подробностях. В жизни есть мгновения, соединённые будто с самой пуповиной, и прикосновение к ним вызывает такое же обострённое ощущение – так вот, лошадка была соединена именно с пуповиной – лишь в этом была уверена Иоанна. Но больше ничего не могла вспомнить.
– Почему вы её нарисовали?
– Это я вас должен спросить, почему. Да вспомните же!
Они избегали прямо смотреть друг на друга. Всё происходящее было из области мистики, тайны, оба вдруг это разом осознали и испугались. Явилась потребность в реальности, и волна выбросила их из неведомого опять в прокуренную комнату, где снова звучала Володина гитара, где серебряной молнией промелькнула, ревниво скосив на них глаза, Регина, где внизу за окном громыхали грузовики, заглушаемые взрывами хохота. Они тоже сели поближе слушать Володю и смеялись, песни были действительно смешные. А потом стало твориться что-то уж совсем странное. Откуда ни возьмись, на коленях у Дарёнова опять появилась цыганка-нецыганка, она извивалась, что-то приговаривая ему на ухо, узкое чёрное платье шуршало жалобно, скрипело, трещало…
– Отвяжись, Светка, со своими гаданиями, – вяло отбивался он. – Вот помоги нам вспомнить, если вправду что-то умеешь…
– Что вспомнить, сокол?
– Ты не спрашивай, ты помоги.
Дама скосила на Яну шальные развеселые очи в разводах черно-зелёной косметики, стремительным движением шлёпнула ей на лоб руку.
– Закрой глаза, красавица.
Яна повиновалась. Рука была неожиданно прохладная, пахло чем-то сладко-дурманящим. Яна вдруг почувствовала, что страшно устала и, как ей показалось, на мгновенье провалилась в сон и тут же открыла глаза, с удивлением обнаружив, что сжимает в пальцах фломастер.
– Вот и вспомнила, – улыбнулась дама, сверкнув золотым зубом.
– Что вспомнила?
– Что написала, то и вспомнила. На обратной стороне Дарёновского рисунка было старательным детским почерком выведено:
ДИГИД
– Что это значит?
– Сама написала, а спрашивает. Вон сокол наш ясный зна-ает…
Дарёнов молча уставился на листок, вид его оставлял желать лучшего.
Что происходит? Что она такое написала? ДИ-ГИД… Чушь какая-то. Да и она ли? Может, они её разыгрывают?
– Скучно с вами, господа, – сказала дама, – пойду-ка напьюсь.
– Может, всё-таки скажете? – Яна дёрнула за рукав Дарёнова, который будто заснул. Он замотал головой.
– Этого никто не мог знать, кроме меня. Почему вы это написали?
Да что «это»?
Подошла Регина и сказала, что скандинав собирается уходить и ждёт окончательного разговора. Она говорила, а сама поглядывала на Яну с недоуменной тревогой: – Что происходит? Та ответила таким же взглядом. Если бы она знала! Знала бы, почему уже битый час сидит в незнакомой прокуренной комнате с раскрытым на коленях альбомом Дега, с прикрывшим танцовщицу рисунком девушки в профиль, с деревянной лошадкой и таинственным словом ДИГИД. С Дарёновым, с его загадочным сходством с кем-то таинственно и напрочь забытым, с их обоюдным неожиданным умопомрачением, заставляющим вот так глупо, забыв все приличия, сидеть напротив друг друга, всё больше увязая в непроходимых лабиринтах безответной памяти.
– Так что ему передать?
– Чтоб шёл на… – Дарёнов выругался. Регина предпочла не услышать.
– Ладно, скажу, что сейчас будешь…
Она исчезла. Подошёл Радик справиться, не собирается ли Яна отчаливать. Дарёнов и его послал, но Радик продолжал стоять над ними, покачиваясь и пьяно улыбаясь.
– Ста-ри-ик…
– Да отцепитесь вы все! – Дарёнов в ярости вскочил и выдернул Иоанну из кресла. Рисунок она успела подхватить, импрессионисты же грохнулись на пол.
– Да вы что?
– Надо разобраться, – надтреснутый его голос прозвучал почти панически, и Яна подумала, что женщины, видимо, воспринимают всякого рода мистику гораздо спокойнее. Она уже вспомнила. И девушку из прошлого с конским хвостом, перехваченным на макушке Люськиным пластмассовым кольцом, и деревянную лошадку в пустом вагоне, с бубенчиками и светлой гривой, хозяин которой пошел в тамбур покурить. И многовагонную гусеницу летящей к Москве электрички, прогрызающую ночь…
Инвалид с лошадкой сойдёт, когда в вагоне никого не было, и на этой же остановке сядут другие…
Дарёнов не мог её тогда видеть! Рисунок был чудом, как и всё, происходящее с ними. Яна это поняла и вместила в отличие от Дарёнова, который был в панике.
Лишь спустя много лет Иоанна узнает, что означало таинственное ДИГИД, которое она нацарапала, усыплённая цыганистой дамой.
ПРЕДДВЕРИЕ
Свидетельство сына Михаила Шолохова:
«Отложив в сторону газету, где был помещён какой-то очередной материал, бичующий «культ личности», отец задумчиво заговорил:
– Помню, в одну из встреч с ним, когда деловая беседа уже закончилась и перед прощанием пошли короткие вопросы-ответы о том о сём, я под разговор возьми и спроси, зачем, дескать, вы, Иосиф Виссарионович, позволяете так безмерно себя превозносить? Славословия, портреты, памятники без числа, и где попадя? Ну, что-то там ещё ляпнул об услужливых дураках… Он посмотрел на меня с таким незлобивым прищуром, с хитроватой такой усмешечкой: «Что поделаешь? / Отец неумело попытался изобразить грузинский акцент/ – Людям нужна башка». Меня подвёл этот его акцент, послышалось «башка», голова то есть… Потом уже, когда из кабинета вышел, понял – «божка», божок людям нужен. То есть дал понять, что он и сам, дескать, лишь терпит этот культ. Чем бы, мол, дитя не тешилось… И ведь я этому поверил. Да, признаться, и сейчас верю. Уж очень убедительно это им было сказано».
«Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура», – у него перекашивалось лицо от раздражения». /Светлана Аллилуева/
«Мне всегда было ужасно стыдно даже от скромных «ликований» у нас в Москве, в Большом театре или на банкетах в честь семидесятилетия отца. Мне становилось страшно, что сейчас отец скажет что-нибудь такое, что сразу всех охладит, – я видела, как его передёргивает от раздражения.
«Разинут рот и орут, как болваны!.». – говорил он со злостью. Может быть, он угадывал лицемерность этого ликования? Он был поразительно чуток к лицемерию, перед ним невозможно было лгать…»
«…В углу стояла железная кровать, ширма, в комнате было полно старух – все в чёрном, как полагается в Грузии. На кровати сидела старая женщина. Нас подвели к ней, она порывисто нас всех обнимала худыми, узловатыми руками, целовала и говорила что-то по-грузински… Понимал один Яша, и отвечал ей, – а мы стояли молча.
Мы скоро ушли и больше не ходили во «дворец», – и я всё удивлялась, почему бабушка так плохо живёт? Такую страшную чёрную железную кровать я видела вообще впервые в жизни.
У бабушки были свои принципы, – принципы религиозного человека, прожившего строгую, тяжёлую, честную и достойную жизнь. Её твёрдость, упрямство, ее строгость к себе, её пуританская мораль, её суровый мужественный характер, – всё это перешло к отцу».
«У неё было много детей, но все умерли в раннем детстве, – только отец мой выжил. Она была очень набожна и мечтала о том, чтобы её сын стал священником. Она осталась религиозной до последних своих дней и, когда отец навестил её, незадолго до её смерти, сказала ему: «А жаль, что ты так и не стал священником»… Он повторял эти её слова с восхищением; ему нравилось её пренебрежение к тому, чего он достиг – к земной славе, суете…
Но он был плохим, невнимательным сыном, как и отцом, и мужем… Всё его существо целиком было посвящено другому, – политике, борьбе, – поэтому чужие люди всегда были для него важнее и значительнее близких». С. Аллилуева.
* * *
«Власть есть аппарат, в который надо проникать, который надо сближать, через который надо действовать. Одно только не сказано: аппаратом КАКОГО КЛАССА является данная власть? Между тем только с этого вопроса и начинается марксизм… Сталин усвоил в примитивном виде только ленинскую концепцию централизованного аппарата. Когда он овладел этим аппаратом, теоретические предпосылки оказались для него по существу безразличными…» /Лев Троцкий/
«Наша марксистская партия при отсутствии мировой революции держится на честном слове». /Зиновьев/
«…собственное его возвышение кажется ему, не может не представляться результатом не только собственных упорных усилий, но и какого-то странного случая, почти исторической лотереи… Та лёгкость, с какой он справился со своими противниками, могла в течение известного короткого периода создать у него преувеличенное представление о собственной силе, но в конце концов должна была при встрече с новыми затруднениями казаться ему необъяснимой и загадочной». /Троцкий/
«Сталин не умён в подлинном смысле слова. Все низшие стороны интеллекта /хитрость, выдержка, осторожность, способность играть на худших сторонах человеческой души/ развиты в нём чудовищно. Чтобы создать такой аппарат, нужно было знание человека и его потайных пружин, знание не универсальное, а особое знание человека с худших сторон и умение играть на этих худших сторонах… Сталин умеет неизмеримо лучше использовать дурные стороны людей, чем их творческие качества. Он циник и апеллирует к цинизму. Он может быть назван самым великим деморализатором в истории». /Троцкий/
«Великие люди всегда больше того, что они совершили. О Сталине этого ни в коем случае сказать нельзя. Если его оторвать от его дела, то от него не останется ничего… Там же, где речь идет о больших исторических задачах, отражавших движение классов, он оставался особенно нечуток, безразличен…» «Перспективе «перманентной революции» бюрократия противопоставила перспективу личного благополучия и комфорта. В Кремле и за стенами Кремля шла серия секретных банкетов. Политическая цель их была сплотить против меня «старую гвардию».
«Через систему сообщающихся сосудов я знал в последние годы моей московской жизни, что у Сталина есть особый архив, в котором собраны документы, улики, порочащие слухи против всех без исключения видных советских деятелей». /Троцкий/
А в те же дни на расстояньи За древней каменной стеной Живёт не человек – деянье:
Поступок ростом с шар земной.
Судьба дала ему уделом
Предшествующего пробел.
Он – то, что снилось самым смелым,
Но до него никто не смел.
/Борис Пастернак/
СЛОВО АХА О СЛОВЕ:
Провозглашая «соцреализм», Иосиф полагал, что если мы будем просто кричать о злобе, убогости и бессмыслице мира, толку не будет. Он призывал работников культуры словом, музыкой, красками, идеями строить проект Нового Мира. Светлого Царствия, которое вначале «внутри нас есть», ибо «Вначале было Слово». Надо показать народу, как достойно и прекрасно можно жить, и тогда будем строить светлое будущее вместе Вы – инженеры, они – строители.
Седьмой день творения, когда Господь «почил от трудов», отдан человеку для творчества и созидания на земле. И прежде всего – формированию человеческих душ «по образу, подобию и Замыслу». «Нельзя одновременно служить Богу и Мамоне». Иосиф избавил от служения Мамоне вверенный ему народ, воздвиг крепость посреди Вампирии и нанял «инженеров человеческих душ» для строительства Антивампирии. Кого нанял, кого запугал и заставил работать на Дело, ибо мало было «избранных», служителей «Царству Свободы» по велению сердца. Да и времени у Иосифа оставалось мало. Теперь он знал – рано или поздно все они предадут Дело, пустят в крепость золотого тельца, который окажется конём троянским… Променяют первородство на чечевичную похлёбку.
Конечно, он поверил в Российский Апокалипсис с украденной тобой, сын тьмы. Страницы Истории. Ибо ещё с семинарии наизусть знал Писание, знал, что в каждом сидит потенциальный оборотень первородного греха. Со времён Каина и Авеля, Иуды, толпы, то орущей «Осанна!», то «Распни его!.». Но он знал, что есть и Свет, есть «Образ и Подобие», есть записанный в сердце Закон… Он видел, какие чудеса творит народ его, и поклялся своему Богу сохранить вверенное ему стадо до самого часа смертного. Сберечь души для Дома Отца, куда не войдут «ни блудники, ни идолослужители, ни прелюбодеи, ни малакии, ни мужеложники».
Ни воры, ни лихоимцы, ни пьяницы, ни злоречивые, НИ ХИЩНИКИ – Царства Божия не наследуют.
Он должен успеть вывести свой народ из пустыни, пока не пробило полночь и охранники его не обернулись волками, а писатели его – шакалами на пиру волков… Но «других писателей» у него не было…
И он напряжённо вглядывался в их глаза, в души, стараясь разглядеть внутри то самое «пятно», о котором проболтался ваучёртик со Страницы Истории.
– С ксерокса, – поправил АГ.
– Пусть ксерокса. Только не думай, что я делаю из Иосифа святого – он попускал разрушать храмы, гонения на священников, и ответит за это на Суде… Но одно могу сказать с достоверностью – он боролся не с Богом, а с «реакционным духовенством», как он выражался. С «религиозными предрассудками».
«Партия не может быть нейтральной в отношении религиозных предрассудков, и она будет вести пропаганду против этих предрассудков, потому что это есть одно из главных средств подорвать влияние реакционного духовенства, поддерживающего эксплуататорские классы и проповедующего повиновение этим классам».
Когда Церковь стала соответствовать его представлению о Замысле, по которому: «кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою… Так как Сын Человеческий не для того пришёл, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих». /Мф. 20,26,28/
– Иосиф совершенно изменил к ней отношение, не так ли?
– Я бы взглянул на проблему слова ещё вот в каком аспекте: Пушкин, к примеру, написал в свое время «Гавриилиаду». Трагическая шалость молодости. Затем покаялся, отрёкся, слезы лил… Упоминать об этой, с позволения сказать, «поэме» означало стать злейшим врагом Александра Сергеевича.
Личный свой грех Александр изгладил, исповедал, простилось ему. Но ведь сколько душ последующих поколений соблазнилось этой злосчастной «Гавриилиадой». Вслух читали, богохульничали… Ну ладно, в православной царской России цензура была на высоте, стали «Гавриилиаду» забывать помаленьку. Ну и у Иосифа с безобразиями такого рода было глухо. Никаких Барковых, «Лолит», Арцыбашевых. Короче, никакой «демократии»…
Но думается, что будут благодарны на Суде товарищу Сталину товарищи Пушкин, Барков и Набоков. Сколько душ уберёг товарищ Сталин от соблазна богохульства, не говоря уже о самих авторах, которые отвечают за злые свои всходы до конца истории… Ибо «горе тому, от кого исходят соблазны».
Ну а теперь, при «демократах»? Тогда были сотни, ну тысячи экземпляров, а нынче сотни тысяч, плюс миллионы кино и телезрителей, плюс Интернет… Авторы давно покинули землю, а гнилое их слово продолжает служить твоему, АГ, хозяину, усугубляя их грех и пожирая новые жертвы.
Вот что такое слово, помилуй их. Господи…
* * *
Господь учил нас разговаривать притчами. Один взял билет на поезд, но не поехал. Другой не взял, но поехал… Один в пустыне сказал: «Верю, впереди море», но не пошёл. Другой: «Не верю», но пошёл. И дошёл.
Советская идеология шла от записанного в сердце Закона. Весь советский народ – товарищи-братья. Осуждались роскошь, корыстолюбие, безнравственность, национализм и другие формы идолопоклонства. Требования идеологии во многом совпадали с побуждениями совести, а религиозные убеждения, если их активно не пропагандировать, считались личным делом каждого.
Народ – паства, партия – охрана, вождь – пастырь, интеллигенция – посредник между народом и Небом. Удерживающий. Ибо, в который раз повторяю: «культура» – от слова «культ».








