Текст книги "Дремучие двери. Том I"
Автор книги: Юлия Иванова
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 49 страниц)
И недоумение. Неужели это можно выдерживать ради денег?
Благодарю Тебя, Господи, за прекрасное мое военное и послевоенное детство, за чудесные фильмы-сказки: «Золушка», «Кащей Бессмертный» «Василиса Прекрасная», «Каменный цветок»… За «Александра Невского» и «Ивана Грозного», за «Волгу-Волгу» и «В шесть часов вечера после войны», за «Девушку с характером» и «Небесный тихоход»… В чём-то приукрашенные, чисто по-детски наивные, как святочные истории, как жития святых, они учили бескорыстию, самоотверженности, мужеству, верности, предостерегали от гибельных страстей, недостойных высокого звания человека. За «Лебединое озеро», «Щелкунчик», «Аиду», за «Чайку», «Без вины виноватые», за «Оптимистическую трагедию» и «Синюю птицу»… Раз в месяц дребезжащий носатый подшефный автобус обязательно возил нас в Москву на какое-нибудь культурное мероприятие, и пропущенная сквозь цензурный отбор культура, именно от слова «культ», советская и золотого века, заменяла нам проповеди, ибо сама вышла из проповеди – попытка расчистить образ Божий в человеке от завалов мусора, грязи, безумия. Всему лучшему в себе она была обязана этой подцензурной культуре, в условиях религиозного голода явившейся тем «соевым молоком», которое, возможно, спасло тогда несколько поколений от духовной смерти. А отсеянное, запретное, за редким исключением /Достоевский, Булгаков, Религиозное возрождение серебряного века/, – эти запретные книжки, спектакли, фильмы, которые она разыскивала тайком на маминых и библиотечных полках, а потом все эти ходящие по рукам рукописи, ксероксы, подпольные просмотры – голода не утоляли. Оказывались, как правило, однодневками – будоражащими, развращающими, «будящими зверя»… В общем, как правило, бесовщиной.
Благодарю за детские книжки – Аркадия Гайдара, Маршака, Бориса Житкова, за «Как закалялась сталь» и «Молодая гвардия», за сказки Пушкина и Андерсена, издававшиеся огромными тиражами, как и Лев Толстой, Чехов, Гоголь, Лермонтов, Пушкин… Конечно, и классика прогонялась сквозь цензуру, вроде «Гавриилиады», но сам автор был бы за это, скорее всего, премного обязан. Благодарю за Рихтера, Ойстраха и Гилельса, за концерты Игоря Моисеева и «Берёзку»… После них хотелось жить чисто, честно, становиться лучше и строить светлое будущее. Пусть во многом упрощённый, лубочный, приукрашенный и тепличный мир (вершились в то время и кровавые разборки), но нас, детей, маленьких и взрослых (ибо наставление «будьте, как дети» всегда отличало настоящих «совков») – тщательно оберегали от бурь, грязи, борьбы за власть, метаний, крови и страстей, всего того, что называется «морем житейским». Мы, дети от пяти до семидесяти пяти знали, что где-то есть это грозное «море». Катастрофы, борьба за власть, за золото и место под солнцем, безработица, нищета, мафия и прочие ужасы, кое-что мы узнавали из запретных книг, скабрезных или злобных «просветительных» листков – «прочти и передай другому», «вражьих голосов» и забугорных изданий. Как правило, нас берегли от того, в чём потом следовало бы по канонам православия каяться. Берегли от зла и от тех, кто ратовал за свободу зла.
ПРЕДДВЕРИЕ
– Спасибо, Яна, твоё свидетельство нам очень помогло, – услыхала она над собой ангельский голосок АХа. – Вставай, негоже девушке валяться на полу. Детство кончилось, комсомолка Синегина.
– Какое ещё свидетельство?
– В защиту Иосифа. Сталинское детство Иоанны в защиту Иосифа. Девочки, которая, вопреки атеистической пропаганде, покрестилась в сознательном возрасте, молилась перед сном о здоровье мамы, отца, если он жив и где-нибудь в Австралии, Люськи и товарища Сталина.
Которая благодарила Бога, что завтра в клубе покажут «Золушку», что мама дала на мороженое, хоть Яна и не помыла посуду, за то, что жизнь прекрасна, вот только потерялась куда-то библиотечная книга и она, Яна Синегина, когда-либо должна умереть.
И просила Бога не оставлять её навсегда одну в ужасной тёмной яме, а взять к себе, как бабку Ксеню. И желала Богу, чтоб он всегда был добрым. И чтоб все были счастливы, в том числе и Сам Бог.
– Ты подтверждаешь свои показания, свидетельница?
– Да. А тётя Клава где?
– Да не бойся ты, она на вязальный кружок ушла.
– У меня вопрос к защите, – прошипел АГ, – Вступая в пионеры и комсомол – разве она не отрекалась от Бога?
– «Жить и учиться так, чтобы стать достойным гражданином своей социалистической Родины», – вот текст. Ни здесь, ни в комсомоле никакого богоотступничества или атеизма не требовали. Может, Иоанне просто повезло, не знаю, – сказал AX. – Любить и беречь Родину, бороться против «лежащего во зле мира», за построение светлого коммунистического будущего, о котором она молилась: «Да будет воля Твоя на земле, как на Небе»…
Не задирать нос, помогать товарищам, больным и слабым, слушаться родителей и старших, не гоняться за красивыми лишними вещами, как какие-нибудь мещане, не лгать, не брать чужого. Трудиться, потому что, по словам апостола Павла, «кто не работает, тот не ест». И вообще «все за одного, один за всех», «сам погибай, а товарища выручай», «хлеба горбушку, и ту пополам»…
То есть «душу положить за други своя»… По-товарищески, целомудренно относиться к мальчикам, ожидая своего единственного, Небом данного принца, быть скромным в быту… «Умри, но не давай поцелуя без любви»…
– Какое ханжество! – поморщился АГ.
– Это уже к Евангелию претензии. Там ещё строже: «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя; ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не всё тело твоё было ввержено в геенну». /Мф.5, 29/
– Прошу музыку!
Неизвестно откуда взявшийся в вечности школьный баянист безногий Серёжа заиграл и запел под собственный аккомпанемент:
Близится эра светлых годов, клич пионеров: «Всегда будь готов!» Кто в дружбу верит горячо, кто рядом чувствует плечо, тот никогда не упадёт, в любой беде не пропадёт!
А если и споткнётся вдруг, то встать ему поможет друг.
Всегда ему надёжный друг в беде протянет руку!
АХ подпевал ему ангельским голоском, вспоминая всё новые и новые песни, а Иоанна подтвердила, что да, были они, их песни, как правило, целомудренными, светлыми, пронизанными христианским мироощущением добра, защищённости, грядущего Светлого Будущего, в котором, как она верила, ей предстояло жить и отдать «Всю жизнь и все силы борьбе за освобождение человечества».
АХ тут же не замедлил привести слова апостола Павла:
«К свободе призваны вы, братия, только смотрите, чтобы свобода ваша не стала способом к угождению плоти». /Гал. 5, 13/
Иоанна подтвердила, что да, идеология боролась с рабством у плоти и страстей, против психологии буржуинов и плохишей, продававших «Великую Тайну» за «банку варенья и корзину печенья». И что как Истина обличала фарисеев, так и коммунистическая идеология, часто в её лице, журналистки Иоанны Синегиной, обличала новоявленных фарисеев и перерожденцев, бичуя и призывая «не казаться, а быть»…
– И это вы про тирана, убийцу, величайшего злодея всех времён и народов! – зашипел АГ.
– Успокойся, Негатив, у тебя свои свидетели – репрессированные, бывшие «враги народа», гулаговцы. Их дети, которые потом отомстят, разрушив ненавистную Антивампирию… Я не мешал, когда они свидетельствовали:
Ельцин – репрессированы отец и дядя в 38-м, Горбачев – два деда, Волкогонов – отец, Марк Захаров – дед сражался в армии Колчака, умер в Австралии, Солженицын – отец – офицер царской армии, отец Майи Плисецкой расстрелян в 37-м, отец Галины Вишневской арестован по 58-й, отец украинского Чорновила был эсэсовцем, отец Ландсбергиса – министр при оккупантах-нацистах. Я молчал, когда они свидетельствовали… Кстати, в Библии дети в ответе за вину отцов до нескольких поколений. А эти при советской власти все «випами» стали.
– Кем-кем?
– Вери импортант персонами, вот кем. Темнота!
– Ладно-ладно, сам говорил – береги нервы до Суда… Ещё вопрос: разве Иосиф не требовал, чтобы ему поклонялись, как Богу?
– Расхожий охмурёж! Приведём хотя бы свидетельство Светланы Аллилуевой:
«Отец вообще не выносил вида толпы, рукоплескающей ему и орущей «ура» – у него лицо перекашивалось от раздражения».
– Ну, так то дочка… Родственники, они всегда…
– Кстати, на Суде и до Суда, в молитвах по усопшим любое свидетельство любви бесценно…
– Я спрашиваю свидетельницу Иоанну… Все эти оды, славословия вождю… Этот культ разве не насаждал. Иоанна ответит, что это была бы нелепость – генеральному секретарю атеистической партии провозглашать себя богом, и никогда ничего подобного вождь, само собой, не требовал. Он был пастырем, вождём, взявшим на себя миссию сохранить в рамке заповедей стадо в отсутствии Господина, получив от Него приказ «сберечь овец». Использовал он для этого любые средства, включая собственный культ, но как «великого вождя», а отнюдь не Бога.
Для них, детей, Господь Бог был неким сказочным персонажем в сказочном Своём Царствии, в котором можно было верить или нет. Сталин был хозяином на земле. Бог – на Небе. Господь был Богом, Сталин – вождём, пастырем всего многонационального советского народа.
Вождь, как правило, не требовал Богово, не вмешивался во внутрицерковные дела, разве что восстановил патриаршество на Руси /акт укрепления православной церкви/. Единственным требованием вождя к священству было – лояльность к советской власти. Когда Сталин в начале войны почувствовал поддержку со стороны церкви, он стал ей оказывать прямое покровительство, но никогда не вмешивался в церковные догматы, как вмешивался в «вопросы языкознания» или в искусство.
И Господь, и вождь требовали, чтобы верующая пионерка, и комсомолка Яна соблюдала заповеди. Чтобы, по возможности, не было разлада между этими заповедями и ее совестью.
Разлад начался потом, после смерти вождя, после «оттепели», московского международного фестиваля молодёжи, в эпоху Хрущёва и его гонений на церковь, пообещавшего, что «скоро надобность в священниках начисто отпадёт». Когда необходимость жёсткого руководства огромной страной в условиях враждебного окружения стали именовать «тоталитаризмом за колючей проволокой», целомудрие – старомодностью и ханжеством, нестяжание – совковостью и нищенской психологией, соборность и коллективизм – стадностью, а любовь к Родине – квасным патриотизмом.
– Вопрос к свидетельнице. Что для неё «любовь к Родине?» Имперское мышление, национализм или классовая непримиримость? – не унимался АГ. – Все это идолопоклонство.
Иоанна ответила, что просто любила свою страну, ограждавшую и защищавшую её от «лежащего во зле» мира, от всего, что отвергала её совесть, её представление о смысле и предназначении человеческой жизни.
Она рассказала, что в детстве холодела от ужаса при мысли, что могла бы родиться в какой-то другой стране – богатой бездельницей, эксплуататоршей или домохозяйкой, потому что во многих странах женщины не работают. Или даже торгуют своим телом.
– Ты была рабом государства…
– Всякий, находящийся в убежище, его раб.
– Тогда рабыней идеологии…
Иоанна возразила, что рабыня подчиняется из-под палки, а ей нравилось противостоять дурному в себе, «верующей быть пионеркой». Может, ей просто повезло. Власть была порой утомительна, смешна, абсурдна, ей можно было наврать, обвести её вокруг пальца, но это была «её власть» – она защищала, а не пожирала или губила, во веяном случае, никогда не заставляла её идти против Бога и заповедей.
Даже потом, когда Иоанна занималась сама «идеологической пропагандой», разыскивая и даже придумывая положительных героев…
– Обманом. Лакировкой действительности…
– «Нас возвышающим обманом», – возразила Иоанна. – Бессознательной попыткой увидеть, разглядеть и красоту Божьего мира, и Образ Божий в каждом. И приподнять человека над суетой.
Она помогала людям стать лучше, – поддержал AX, – Именно этого от неё хотел Господь. И хотела власть.
«Меня и гнуло, и ломало затем, чтоб в трудностях окреп: ведь человеку мало надо – нужны иллюзии и хлеб». /Е. Винокуров/
– Ты, как и большинство верующих, не была воцерковлена, – шипел AГ, – вы были лишены церковных таинств. Причастия, ради чего, собственно, Спаситель и сошёл на землю, и был распят…
С этим Иоанна была вынуждена согласиться. Гонения на церковь, безусловно были, это вопрос очень сложный, но она, Иоанна, при желании всегда могла бы потихоньку посещать храм. И её вина, что она этого не делала. Её инертность в вопросах веры, непротивление нелепостям атеистической пропаганды, которую она просто с порога отметала, но вникать и разбираться не желала. И нелепости эти, и наша «теплохладность» начались задолго до большевиков. За несколько веков.
Церкви в Москве были, но люди проходили мимо. Иоанна, в частности, просто стеснялась зайти. Для неё Бог совершенно не был связан с церковью. Бог – нечто могущественное, высокое, непостижимое, а в церкви полутемно, непонятно и скучно, там одни злые полуграмотные старухи в чёрном, поклоняющиеся нарисованным на иконах богам, похожим на людей, чего, конечно, не может быть. Так ей казалось. Она ничего не понимала и особенно не пыталась понять, и никто не хотел и не знал, как объяснить ей хотя бы азы православия. Культура, происходящая от слова «культ» и призванная служить мостом между Церковью и «лежащим во зле» миром, занималась, в основном, нравственной, идеологической проповедью, а, встречаясь с вопросами духовными, вынуждена была переходить на эзопов язык. Да и тут в бочку мёда примешивалась ложка дёгтя то «классовой борьбы», то какой-либо иной конъюнктуры. В общем, «разумное, доброе, вечное» сеялось, но на уровне «мы все произошли от обезьяны, поэтому давайте строить светлое будущее».
А азы православия постигались, как правило, лишь за церковной оградой, поэтому «теплохладная» Иоанна, не желающая разобраться в «вопросе вопросов» и легкомысленно связавшая церковь с суеверием, вроде веры в леших и домовых, ни разу даже не открывшая Библию, что лежала у них на полке, была, безусловно, виновна в невнимании к основным вопросам бытия и собственному спасению. Бог оставался для неё непостижной высшей силой, требующей и от людей некоей гармоничной и доброй сущности, приобщившись к которой, можно преодолеть смерть.
О сущности крестного подвига Спасителя и вообще о христианстве она, можно сказать, не имела ни малейшего представления. Это был её грех.
– И была не воцерковлена, и лишена церковных таинств, – подытожил АГ. АХ вынужден был с ним согласиться – да, безусловно виновна власть – в запрете исповедания Христа и Его учения вне церковной ограды, но, с другой стороны, в многонациональной стране, где столько религий, надо было тогда разрешать активную деятельность и других конфессий, и ни к чему хорошему это бы не привело. Кстати, Иосиф начал после войны многое делать в отношении православия, но всё оборвалось с его смертью.
И ещё АХ сказал, что государство в вопросах свободы веры должно соблюдать полный нейтралитет, ибо если кесарь соблазняет своих подданных атеизмом, равно как и использует веру в своих политических целях, он как бы берёт ответственность перед Богом за эти души, находящиеся у него в послушании.
То есть это вмешательство кесаря в дела Божии.
АХ неожиданно сделал очень сильный ход в защиту отделения церкви от государства, обратившись к истории православной царской Руси и призвав свидетельство Льва Толстого:
«В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в старину ещё больше, мог прожить десятки лет, ни разу не вспомнив о том, что он живёт среди христиан и сам считается исповедующим христианскую православную веру».
«Началом всего было, разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменялось совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собой или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро это стремление быть лучше перед другими людьми подменилось желанием быть сильнее других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других».
– То есть «Бог есть дух, – процитировал АХ, – И поклоняться Ему надо в Духе и Истине». А не «казаться» вместо того чтобы «быть». Свидетель Толстой прекрасно показывает нам путь от теплохладности к самости и вампиризму:
«Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство… Не было преступления, которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком». То есть выходило, что лучше «холодность», атеизм, чем «теплохладные» непотребства под маской верующего. Христос пришёл спасти грешников, но «верующих грешников», а «теплохладные», кощунственно именующие себя христианами, вместе с «теплохладным» государством, заставляющим своих подданных «пусть не быть, но казаться», уподобляются строителям Вавилонской башни, когда «лежащий во зле мир» вознамерился всем скопом вскарабкаться на Небо.
АХ сказал, что Небо – обитель избранников, что не раз подчёркивается в Евангелии: «Много званых, но мало избранных» /Мф. 20, 16/, путь туда – тайна великая и сокровенная. Хотя бывали, конечно, в истории случаи особой благодати Божией, вроде массового крещения Руси Владимиром. Но это скорее подтверждающее правило исключение.
Так что неизвестно, что лучше – государственный атеизм, или государственная вера. Наверное «оба хуже». Лучше всего для кесаря, судя по всему, не вмешиваться в «Богово».
АХ сказал, что ему неведомо, сознательно ли избежал Иосиф этого соблазна многих царей, но поскольку Христос – это прежде всего, состояние души, «Путь, Истина и Жизнь», то он вольно или невольно сделал этот Путь ко Христу крестным, многотрудным и истинным, омытым кровью новомучеников. Была очищена от несправедливости, лукавства и фарисейского лицемерия церковная социальная проповедь, о чём пишет свидетель Лев Толстой.
«Глас вопиющего в пустыне: приготовьте путь Господу, прямыми сделайте в степи стези Богу нашему». /Ис. 40, В/
Снова павшая озлобленная народная душа стала пустыней. Да, церкви были разрушены, но и оставшиеся пустовали, держались одно время лишь на этих самых неприветливых бабулях. Требовалось время и очищение, чтобы восстановить мост между русским православием и народом, переставшими понимать друг друга. Он, этот разрыв, не раз был омыт кровью.
«Ибо так говорит Господь: вот, Я Сам отыщу овец Моих и осмотрю их.
Потерявшуюся отыщу и угнанную возвращу, и пораненную перевяжу, и больную укреплю, а разжиревшую и буйную истреблю; буду пасти их по правде». /Иез. 34, 11, 16/
Иосифу предстояло изгнать волков и поставить ограду от хищников.
– Железный занавес и цензуру, – фыркнул AT. – А как же демократия?
– Не забывай, сын тьмы, что Спаситель был приговорен к распятию демократическим путём! Подавляющее большинство кричало: «Распни Его!» «В паровозных топках сжигали нас японцы…», «За счастье народное бьются отряды рабочих-бойцов…», «К станку ли ты склоняешься, в скалу ли ты врубаешься – мечта прекрасная, ещё неясная, уже зовёт тебя вперёд…» Уж конечно, не о банке варенья с корзиной печенья пелось в этих песнях, а о том высоком состоянии души, о том самом освобождении от «похоти очей, плоти и гордости житейской», правящих «лежащим во зле» миром. От унизительной рабской суеты, от губительной самости – самоутверждения вне Бога…
Ведь от коллективизма до соборности не так уж далеко. Пример – Великая Отечественная.
Об очищении, реабилитации падшей больной души народа, постепенно поднимающей голову к Небу. О её возвращении в Храм.
Ибо Христос – Путь, и стоящие на Пути, дающие добрые плоды – уже неосознанно отдали Ему сердца. Народ, знающий сердцем Тайну, гораздо ближе к Небу, чем фарисейски исповедующие христианство плохиши и буржуины, отдавшие сердца Мамоне.
«И, как один, умрём в борьбе за это…» Таким образом, АГу всё же пришлось согласиться, что Иоанну можно считать «верующей пионеркой» и свидетельницей в пользу Иосифа. АГ ещё больше почернел от злости.
– Оставайся в детстве, Иоанна, – прошипел он ласково ей на ухо, – «Детство наше золотое всё светлее с каждым днём…» До самого Суда пребудешь здесь – я выхлопочу разрешение. Ни грехов, ни страстей, ни моря житейского… Ни мерса, ни реанимации, ни дверей дремучих… Оставайся за первой дверью, я для верности тебя на три поворота ключа запру…
– У нас только на два замок…
– А у меня будет на три. Ну, по рукам?
– А Егорка? – отшатнулась она.
– Ну какой ещё Егорка в твоём детстве? Егорка вообще не родится… Без тебя вообще больше ничего не будет – тебя нет, значит, ничего нет… Субъективный идеализм.
И нету Златова Егора, осталась песенка одна…
Иоанна трижды, как учил отец Тихон, перекрестилась.
Во-он! – зашипел в ярости АГ, дохнув серой. Иоанну завертело в душном смрадном вихре, она обрушилась в чёрную бездну и падала в смертной тоске, но вдруг знакомый золотой луч АХа обвился вокруг неё, как лассо, и выдернул из падения, опустив в весну пятьдесят пятого прямо на стройплощадку многоквартирного дома для рабочих.
* * *
После информации и коротких заметок ей поручен впервые настоящий очерк о комсомольцах-строителях.
Выпускные экзамены на носу, а она прямо из школы – на строительную площадку, к своим будущим героям. Заляпанная раствором спецовка, косыночка до бровей – только прораб знает про отпечатанное на редакционном бланке задание. Для всех прочих она – подручная Яна. Янка. Ана, пойди, Янка, принеси! А ей только того и надо – повсюду бегает, приглядывается, изучает жизнь рабочего класса. Работают они на высоте, к высоте Яна привыкла быстро – весь городок виден, и дом их, и пруд, и вокзал, и школа. Летают на высоте облака и птицы, майский воздух пахнет тополями – их едва зазеленевшие ветви колышутся от ветра совсем рядом. Яна опишет потом и высоту, и тополя с птичьими гнездами, и ловкие валины движения… Шлёп мастерком раствор, приладила кирпич, постучала, скребнула лишнее – и снова шлёп, стук, вжик… И свою усталость опишет, и саднящие руки – там, где драная рукавица, на большом пальце мозоль от этих кирпичей, и глыбы рыжей глины внизу во дворе, которые ей напомнят лето 41-го, только что вырытое бомбоубежище, отца. Который погиб, чтобы они вот так, спустя много лет, строили новый дом и смотрели с высоты на птиц и облака. Так, или примерно так напишет Яна.
– Кончаем, обед!
Нижние, уже отстроенные этажи к их услугам. Любая квартира, любая комната. На обед у них серый круглый хлеб по двадцать копеек – другого Валя не признает, творожные сырки и по бутылке молока. А горячее Валя ест утром и вечером. Щи и жареную с салом картошку. Она приехала из деревни, у них там так положено – щи из русской печи утром я вечером.
Хлеб ещё тёплый, корочка хрустит на зубах. Полбуханки как ни бывало – ну и аппетит здесь на высоте! Юбка на талии уже не сходится. Валя сидит на подоконнике у открытого окна и молча степенно ест, собирая на ладонь хлебные крошки. Яна потом опишет, как Валя сидит вот так у открытого окна в пока что ничейной, безымянной и безликой квартире и думает, что вот, скоро оживёт, засветится огнями её дом, и что за люди здесь будут жить, какая у них будет мебель, заботы, мысли, мечты…
– Разве ж это молоко? – Валя морщится, разглядывая пустую бутылку – Можно и не мыть. Вот у нас – молоко!
– Скучаешь?
– Поди нет!..
– А чего уехала?
– Скукотища, вот и уехала. Молодёжи совсем не осталось, а после двадцати пяти – кому я буду нужна?
В очерк «Валин дом» разговор этот, само собой, не войдёт, но вот мужа внезапно прославившаяся Валя вскоре себе найдёт. Правда, пьяницу, не очень удачного, но в Подмосковье пропишется. А Яна задумает как-нибудь всерьёз заняться вопросом, почему бежит из села молодёжь, но так и не дойдут руки. «Что-то неладно было в Датском королевстве», проблемы ей попадались на каждом шагу, и она кидалась их разрешать и распутывать со всей горячностью восемнадцати лет.
И вот она в кабинете самого Хана – главный редактор попросил Синегину зайти. Срочно. Яна волнуется – обычно это ничего хорошего не сулит.
– Заходи, Синегина. Вот, Юра, наша старая большевичка. Садись, Яна.
У стены на диване нечто, названное «Юрой», крякнуло, зашевелилось, но Яна смотрела лишь на Хана – центр мироздания на данный момент. Усталое простоватое лицо, усталый голос – эдакая рабочая лошадка, тянущая всё на себе, вышедший из комсомольского возраста энтузиаст, способный работать по двадцать четыре часа в сутки. У него стремительные цепкие руки, рука взлетает, указывая ей на кресло, и тут же, мелькнув над столом, хватает, как ястреб добычу, телефонную трубку. Яна его уважает и боится.
– Ханин слушает.
Разговор идёт об организации похорон какого-то Баранова.
Яна видит на столе у Хана свой вчера сданный «Валин дом». Страница исчерчена красными карандашными молниями. О Господи! Яна не выдерживает, хватает, пролистывает. Красные молнии грозно сверкают перед глазами. Яна кладёт рукопись на место. Ей дурно.
Названному «Юрой», видимо, надоело слушать затянувшийся разговор о похоронах, он встаёт с дивана и оказывается невысоким румяным толстячком, к тому же весьма нахальным. Он тянется пухлой детской лапкой к многострадальной яниной рукописи. Яна не слишком вежливо отодвигает её подальше, но тут Хан заканчивает разговор. Яна убирает от его стола руку, а толстяк, напротив, снова протягивает и хватает «Дом». Хан не сердится, машет: – читай, мол.
– Ну что, Синегина, как выпускные?
– Пятёрки, четвёрки…
– А потом? Слыхал, в МГУ на журналистику подаешь, так?
– Если пройду, Андрей Романыч. Конкурс – ужас!
– Вот что, Синегина, у нас к тебе предложение. Редакция тебе даёт всякие там характеристики – рекомендации, а ты подаёшь на заочный – туда легче попасть. И берём тебя в штат на должность литсотрудника. Ну как?
– Андрей Романыч! – Яна, взвизгнув восторженно, подпрыгивает в кресле.
– Конькова мы уходим, сама знаешь за что, – Хан щелкает себя по горлу, – а ты человек непьющий, проверенный, почти с годовым стажем. Глядишь, скоро и очерки научишься писать.
– Плохо, да?
– В том-то и дело, что для начала совсем неплохо. Я только убрал художественные особенности – мы всё же газета…
– Слушай, а чего это ты бабочку вычеркнул? – неожиданно встревает забытый Юра, – «Трава будто вспыхнула, загорелась, и огненно-рыжая бабочка вспорхнула над пустырём…» – Образ? Образ. И этот парень новосёл, что собой измеряет комнату, ложится и измеряет… Ха, совсем неплохо. И смешно. Оставь парня.
– Ладно, парня оставлю, а остальное ни к чему. У нас всё-таки газета.
– Они тебя тут засушат, детка. Он же ничего не понимает.
– Я вам не детка и вы сами ничего не понимаете, – оскорбляется Яна. – Он знает, что можно, а что нельзя.
Толстяк не обижается. Оба смеются.
– Что, Широков, получил?
– А приезд новосёлов просто лихо написан! – неуёмный Широков перекатывается по кабинету, терзая Янину рукопись, сдирает скрепку, летят во все стороны листки. Широков, не замечая, топает прямо по ним. – Два-три штриха – и образ. И тётка со швейной машинкой, ребята с аквариумом. А кошка! На новой квартире… Как она двигается… Оставь кошку, балда!
– Ни за что, – смеётся Хан, – Дом ещё не сдан в эксплуатацию, а у Синегиной там уже люди живут и кошки бегают. Хороша точность!
– Это же героиня мечтает! – кричит Широков, прыгая вокруг стола, – Меч-та-ет! Грезит, так сказать…
– Нечего мечтать. Она каменщица, а не Жюль Верн. Вон у неё в корреспонденции герой уже мечтал, чтоб пенсионерам пенсию повысили, до сих пор расхлёбываем.
– Вот что надо вычёркивать! – всё больше распаляется Широков, – вот где бодяга. – Он вытаскивает ручку и начинает черкать. Яна возмущённо вырывает листки. – Не надо, мы сами! Какое ваше дело?
– Потому что талант у тебя! – орёт побагровев от ярости толстый Широков, – Тебе расти надо! Та-лант!..
Он отвешивает ей этот «талант», как оплеуху. И тут между ними вырастает Хан с телефонным аппаратом и говорит в трубку:
– Катя, туг Широков буянит с голоду, сваргань нам что-нибудь эдакого. И чайку. Юра, подержи, я с Синегиной попрощаюсь.
Он суёт толстяку телефон и освободившейся рукой выпроваживает Яну. Какая у него странная рука! Юркая, холодная и влажная. Рука-рыба.
– Оставь у Люды заявление. Получишь аттестат – оформим.
– Спасибо, я прямо не знаю…
– Ладно, ладно.
Вылетев из кабинета, Яна едва не задушит в объятиях машинистку Люду, и Люда тоже придёт в восторг, и вся редакция будет радоваться, и сбегают за водкой, и сделают по нескольку глотков из «чаши дружбы», и станет ещё веселей. Потом вернётся с обеда Хан, у него в кабинете начнётся летучка, а Яна будет писать заявление. И тогда Люда поинтересуется: чего это писатель орал – за дверью было слыхать?
И выяснится, что этот Юрий Широков – настоящий писатель, что они дружат с Ханом ещё с ИФЛИ – был в Москве такой институт. Часто ездят вместе на Оку на рыбалку на широковской «Победе», и вообще он известный, Широков, – Люда сама что-то читала, что-то про войну.
Короче, «Капитан Гвоздев услышал взрыв».
Никогда прежде Яна не встречала настоящих писателей, и уже иными глазами увидит сцену в кабинете.
– Потому что талант у тебя! Та-лант!..
То, что казалось нелепой эксцентричной выходкой в устах какого-то там чудака-толстяка, теперь прозвучит божественным благословением. Та-лант…
Сидя на ручке Людкиного кресла, под стрекот её машинки и перебранки за дверьми кабинета, Яна будет вслушиваться в таинственную музыку этого слова. Оно будет мерцать на пухлой широковской ладошке маняще и враждебно, как фантастический лунный камень, и её рука, уже готовая схватить его, как и все прочие чудеса, подаренные той жизнью, замрёт в нерешительности.
Талант. Это совсем не то, что пробежать быстрей всех, получить приз за лучшую стенгазету или даже сразу после школы устроиться на работу в районное «Пламя». Что с ним делать? Что он ей сулит? Почему, например, она не может рассказать о нём Люде и ребятам так же запросто, как об устройстве на работу?
Смыслом, счастьем той её жизни было жить, как все. Быть первой среди равных. Талантливый – не такой, как все. Он – другой.
Ей станет не по себе. Под стук машинки она с тревогой будет отыскивать в себе симптомы таланта, будто узнав вдруг, что больна какой-то редкой неведомой болезнью.
Припомнятся долгие зимние ночи, когда Яна-сова сочиняла в темноте продолжение недочитанных сказок. И как затем стала сочинять свои истории, длинные и короткие. И как явилась потребность в слушателях, и толпа ребятни вокруг, и все эти короли, принцессы, ведьмы…