Текст книги "Дремучие двери. Том I"
Автор книги: Юлия Иванова
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц)
Мы живём, зажатые железной клятвой.
За неё – на крест, и пулею чешите.
Это – чтобы в мире без Россий, без Латвий
Жить единым человечьим общежитьем.
…
Враги вокруг республики рыскают.
Не к месту слабость и разнеженность весенняя.
Будут битвы громче, чем крымское Землетрясение.
…
Мы стоим с врагом о скулу скула, и смерть стоит, ожидая жатвы.
ГПУ – это нашей диктатуры кулак сжатый.
Мы будем работать, всё стерпя, чтобы жизнь, колёса дней торопя, бежала в железном марше в наших вагонах, по нашим степям, в города промёрзшие наши.
…
Этот вихрь, от мысли до курка,
И постройку, и пожара дым прибирала партия к рукам, направляла, строила в ряды.
…
Но землю, которую завоевал
И полуживую вынянчил, где с пулей встань, с винтовкой ложись, где каплей льёшься с массами, – с такой землёй пойдёшь на жизнь, на труд, на праздники, на смерть!»
Землю, где воздух, как сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся, – но землю, с которой вместе мёрз, вовек разлюбить нельзя.
От боя к труду – от труда до атак, В голоде, в холоде и в наготе Держали вместе, да так, Что кровь выступала из-за ногтей.
Можно забыть, где и когда пузы растил и зобы, но землю, с которой вдвоём голодал, нельзя никогда забыть!
«Маяковский был, есть и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». /И. Сталин./
– И насквозь религиозным, – сказал AX,
– Хоть и написал: «Довольно жить законом, данным Адаму и Еве…»
– Ну уж ты скажешь!
А что если я народа водитель и одновременно – народный слуга?
…
А зачем вообще эта шапка Сене?
Чтоб – целься рифмой и ритмом ярись?
Слово поэта – ваше воскресение, ваше бессмертие, гражданин канцелярист.
Долг наш – реветь многогорлой сиреной В тумане мещанья, у бурь в кипеньи Поэт – всегда должник вселенной, Платящей на горе проценты и пени.
– Кстати, давай всё же вернёмся к религиозному вопросу, – сказал АГ. Да, да, я прекрасно помню все твои предыдущие свидетельства насчёт «русской церкви в параличе», и о неверной социальной проповеди, и о распутинщине. И о Божьей каре… И об искуплении, об очищении кровью православия, и о новомучениках… Всё это, разумеется, верно, но и у меня тут гора свидетельств – изъятия церковных ценностей, расстрелы священников, репрессии, издевательства, разрушение храмов… Что скажешь?
– Ничего, сын тьмы, только Господь может судить свою Церковь. Ты представишь эти материалы на Суде и в Свете Истины станет ясно, где гнев Божий, где великая искупительная и очищающая жертва, где заблуждение, где беснование отдельных граждан или даже масс… Где виноваты Ленин, Троцкий и Каганович с так называемыми «жидомасонами», а где просто яростное сопротивление духовенства новой власти…
Я всего лишь – адвокат Иосифа, назначенный Господом. Я могу лишь свидетельствовать, интерпретировать и молиться за своего подзащитного.
Давай вернёмся к фактам, к свидетельствам.
Итак, один из первых декретов народной власти – об отделении церкви от государства:
«Вы упускаете из виду ценнейшее завоевание русской жизни, которое одно само по себе способно окупить, а в известном смысле, даже оправдать все наши испытания. Это – освобождение православной русской церкви от пленения государством, от казёнщины этой убийственной. Русская церковь теперь свободна, хотя и гонима… Ключ к пониманию исторических событий надо искать в судьбах церкви, внутренних и внешних».
– Как видишь, есть и такая точка зрения, как свидетельствует священник Сергий Булгаков.
«Да, церковность обязывает, – и прежде всего к правдивости и искренности. И поэтому всё-таки приходится сказать, что у нас, в православии не всё благополучно. Есть какой-то внутренний, обессиливающий его недуг, и лучшее тому доказательство – революция. Разве же она не есть громовое свидетельство об упадке православия? Соль обуяла, и оттого стало разлагаться осоляемое ею тело».
«Мало ли чем было засорено наше богословие за императорский период. Одни эти бесконечные поминовения чего стоят. И как просияло оно теперь, когда этого нет: словно икона, которая промыта и освобождена от вековой копоти и грязи».
«Перед самым октябрьским переворотом мне пришлось слышать признание одного близкого мне человека. Он рассказывал с величайшим волнением и умилением, как у него во время горячей молитвы перед явленным образом Богоматери на сердце вдруг совершенно явственно прозвучало: Россия спасена. Как, что, почему? Он не знает, но изменить этой минуте значило бы для него позабыть самое заветное и достоверное». – Это мистическая сторона вопроса. Что же касается прочего – церковь не была запрещена официально, был созван церковный Собор…
«Христианство есть не что иное, как свобода во Христе,» – сказал Хомяков. – «В делах церкви принужденное единство есть ложь, а принуждённое послушание есть смерть». «Единство церкви есть не что иное как согласие личных свобод». «Знание истины даётся лишь взаимной любовью».
«Церковь знает братства, но не знает подданства».
– Очищение, обновление – как видишь, многие придерживаются такой точки зрения… Что же касается власти, то церковь поначалу была предоставлена сама себе, пока не начался террор против сил, которые восстали на революцию, защищая старый «мир насилья», который надо было разрушить «до основанья»:
«Православные христиане! Вставайте все против власти красного Антихриста! Не слушайте ничьих призывов примириться с ним, от кого бы призывы сии не исходили. Нет мира между Христом и сатаной. Властью, данной мне от Бога, разрешаю и освобождаю всех верующих от присяги, данной советскому самозванному Правительству, ибо христиане сатане не подданные. Властью, данной мне от Бога, благословляю всякое оружие против красной сатанинской власти поднимаемое, и отпускаю грехи всем, кто в рядах повстанческих дружин или одиноким метателем сложит голову за Русское и Христово дело!» /Архипастырское послание Блаженнейшего Митрополита Антония ко всем православным русским людям в подъяремной России и Зарубежье./
Власть, разумеется, в ответ показала зубы. Она боролась против церкви как социального института, служащего классу эксплуататоров и дому Романовых, помогающего «охмурять народ», придерживающего ценности, чтобы использовать их в контрреволюционных целях, но отнюдь не как мистического тела Христова, как в годы первых христиан. Были, конечно, отдельные бесноватые – стоит посмотреть кинохронику тех лет, массовое беснование со сжиганием икон, Библий и крушением алтарей, но тогда в огонь летели и Пушкин, и Достоевский, и Шекспир, и скульптура, и живопись…
У меня нет свидетельств, что Иосиф в первые годы советской власти принимал активное участие в борьбе с церковью, обычно инициатива исходила от Ленина, Троцкого… В одной из записок 20-х годов Иосиф называет атеистическую литературу «антирелигиозной макулатурой». Зная Иосифа, могу сказать одно – для него врагом становилось лишь мешающее Делу. Его Бог и его Дело были друг от друга неотделимы. Антивампирия. Церковь становилась врагом лишь когда она противостояла Антивампирии.
В его сознании Бог был карающей и одновременно созидательной Десницей из Ветхого Завета, Которой он самозабвенно служил. А церковь ассоциировалась с семинарией, с «иезуитскими порядками» и борьбой против истины.
«Выйди от неё, народ Мой…» Теперь факты. Из беседы Иосифа с первой американской рабочей делегацией:
«…Я должен заявить, что, говоря формально, у нас нет таких условий приема в члены партии, которые бы требовали от кандидата в члены партии обязательного атеизма. Наши условия приёма в партию: признание программы и устава партии, безусловное подчинение решениям партии и её органов, членские взносы, вхождение в одну из организаций партии.
Один из делегатов: Я очень часто читаю, что исключают из партии за то, что верят в Бога.
Сталин: Я могу лишь повторить уже сказанное об условиях приёма в партию. Других условий у нас нет.
Значит ли это, что партия нейтральна в отношении религии? Нет, не значит. Мы ведём пропаганду и будем вести пропаганду против религиозных предрассудков. Законодательство нашей страны таково, что каждый человек имеет право исповедывать любую религию. Это дело совести каждого. Именно поэтому и провели мы отделение церкви от государства. Но, проведя отделение церкви от государства и провозгласив свободу вероисповедания, мы вместе с тем сохранили за каждым гражданином право бороться путём убеждения, путём пропаганды и агитации против той или иной религии, против всякой религии…
Партия не может быть нейтральной в отношении религиозных предрассудков, и она будет вести пропаганду против этих предрассудков, потому что это есть одно из верных средств подорвать влияние реакционного духовенства, поддерживающего эксплуататорские классы и проповедующего повиновение этим классам». «Премьер-министр Великобритании обещал ускорить высадку десанта союзников на побережье Германии. И Сталин, облегчённо вздохнув, перекрестился».
Сталин «…не был враждебен к церкви, как Ленин и другие большевики. Через всю его жизнь прошла иногда хорошо, иногда плохо скрываемая склонность к религии. Так, в первые годы революции, когда в стране появилась возможность для церковного издания «Христианина», Сталин был среди тех, кто смотрел на этот факт благосклонно. Однако победила другая точка зрения, которой придерживалась борющаяся с религией Надежда Константиновна.
Говорили, что в самые тяжелые минуты войны он даже молился, а позднее одной из его первых мирных бумаг был приказ о возвращении церкви ряда ценностей, включая мощи некоторых святых». /Л. Васильева «Кремлёвские жёны»/
ИЗ ДНЕВНИКА КАГАНОВИЧА / О СТАЛИНЕ/:
«В его образе не было ничего человеческого… Даже если он высказывал свои чувства, создавалось впечатление, что это было не из глубины его сердца. Они были такими же фальшивыми, как маскировка на танке. А под ней скрывался Сталин – кусок стали. Из какого-то мне самому непонятного чувства, я был уверен, что он будет жить вечно… В нём не было ничего человеческого».
«У него была особая черта характера, которая заставляла меня часто удивляться. Он всегда говорил с каким-то скрытым уважением о Боге и религии. Сначала я думал, что это нам только кажется, но потом я заметил, что моё первое впечатление было достоверно. Он всегда был очень осторожным, когда разговор заходил на эту тему. Мне никогда не удавалось определить, какого мнения он придерживался по этому вопросу. Но одно мне стало ясно – у него был свой, особый взгляд на эту тему. Например, он никогда не говорил, что Бога нет…» «В его присутствии людям было как-то не по себе. Все почитали и уважали его. Я не думаю, что он вкушал любовь народа: он стоял над ней. Это возможно звучит странно, но он занимал должность, которая раньше была предназначена Богу».
– Ты чему улыбаешься, Позитив?
– Тому, что Иосиф заставил всю ВКПб работать на Бога… Тех, про кого сказал как-то:
«Они создают впечатление, как будто бы действительно верят в идеал социализма в грядущем бесклассовом обществе. На самом деле они верят лишь в организованную власть».
Ладно, я тебе открою самую тайную тайну, – прошипел АГ, – Тем более что всё равно на Суде «всё тайное станет явным»…
* * *
Но нет сил уйти…
Он выскакивает из того самого первого вагона и, схватив Яну в охапку, успевает вместе с ней ввинтиться в сдвигающиеся двери.
Оказывается, он задержался у шефа, который живет на Красносельской, дипломного руководителя.
«Я бегаю за ним», – жестко констатирует Яна.
От Павлина чуть пахнет вином и этими его забугорными сигаретами. Яна слушает его рассказ о замечаниях шефа по поводу отснятого материала и думает, что, наверное, это и есть счастье.
Величественный фешенебельный дом в тихом переулке, неприступные дубовые двери, огромное парадное с такой же неприступной лифтершей, похожей на переодетого бабушкой волка.
С праздником, тётя Леночка, – лифтерша смотрит на Яну, Денис кладёт на столик шоколадку.
– А что сегодня?
– Ну как же, день шахтёра, – Денис подталкивает Яну к лифту, приложив к губам палец. Профессионал!
– Инструкцию помнишь?
Инструкцию Яна помнила. Денис откроет своим ключом дверь и войдет. Если бабушки в прихожей нет, установит ее местоположение и в этом местоположении задержит, а Яна тем временем проскользнёт в приоткрытую дверь квартиры, а затем, не снимая пальто, – в комнату Дениса – первая дверь направо. Здесь пальто можно снять, но света не зажигать и ждать его.
Яна сидит на покрытой медвежьей шкурой тахте, вглядывается в смутные очертания незнакомой комнаты, слышит за стеной голоса, смех и дивится, что унизительные перипетии этого вечера так легко от неё отскакивают. «Докатилась, – думает она о себе со стороны, – ни гордости, ни достоинства. Ну и пусть». И опять дивится своему равнодушию. «Ну и пусть. Я такая же, как они… Люська, Роковая… У меня будет любовник. У меня – любовник!.. О Боже…» «Любовник знает – она, послушная, молясь и плача, опять придёт», приходят на ум слова любимого в детстве романса. Яну душит смех. Она ощупью пробирается к окну, спотыкается обо что-то на полу, приоткрывает угол тяжёлой портьеры. Видит заснеженный двор, женщину в шубке с таксой на поводке. Кажется, будто катит впереди игрушку на колесиках. Выпустив поводок, женщина оглядывается, сбрасывает прямо на снег шубу и начинает энергично разминаться.
Скрипнула дверь. Яна не слышит его шагов, так колотится сердце. Просто остро чувствует его приближение – каждой клеткой и нервом. Но упиваясь его объятьями, этой иллюзией единения, она вместе с тем опять мучительно ощущает его внутреннюю «непробиваемость», несмотря на уже пугающе-нетерпеливую интимность ласк.
– Включи свет… Или она увидит?
– Бабуля-то? Бабулю я уложил спать и спел колыбельную… Она любит «ла-ла бай». Знаешь «ла-ла бай»?
Вспыхивает розовый торшер, тепло и мягко осветив комнату. Пока Денис возится с магнитофоном, ошарашенный взгляд Яны скользит по низким креслам с шёлковой полосатой обивкой, по неправильной формы столику с кипой польских журналов «Фильм», по полкам с книгами – классика, а поверх втиснуты яркие заграничные книжицы. Полированная мебель, ковёр на полу, шкура, торшер – в пятидесятые такой интерьер казался вызывающе экстравагантным. На полу в пузатой керамической вазе – тюльпаны, красные и жёлтые, будто только что срезанные. В январе! Яна наклоняется к ним и понимает, что цветы искусственные. Отдёргивает руку, выпрямляется и оказывается лицом к лицу с репродукцией на стене с изображением чего-то странного, бесформенного, свисающего со стрелками и циферблатом.
– Ой, что это?
– Сальвадор Дали. «Мягкие часы», – Денис рассказывает про сюрреализм, про Бюнюэля и его фильм, где рассекают глаз и из ладони выползают муравьи. Про Хичкока и его фильмы ужасов.
– Рэй Конниф куда-то запропастился. Глена Миллера поставить? «Серенаду солнечной долины» смотрела? Или что-нибудь посовременнее?
Ей нравится всё – эта обволакивающая музыка, мягкий свет торшера и ласково обнимающие кресла, и с черно-розовым кафелем ванная, где она принимает душ, и пахучее жидкое мыло в бутылочке, и пушистый халатик, и домашние тапки с помпонами, которые ей принёс Денис, и разбросанные по ковру журналы, которые он небрежно смахнул на ковёр со столика, чтобы расставить на салфетках из японской соломки бокалы – вся эта экзотика, которой никогда не водилось в их с мамой комнате и в домах, где она бывала. Наверное, в этом халатике, тапках, в этом кресле сидела Роковая, а может, и другие девицы – ну и пусть. Ей всё равно всё нравится, кроме одного. Что ей это нравится.
Ах, как зло и хлёстко могла бы Синегина обличить в каком-нибудь фельетоне коврово-торшерный мещанский уют подобной комнаты! Не упустив такие детали, как фальшивые цветы, втиснутые поверх классиков бульварные книжонки и уж конечно, картину этого сюрреалиста, как бы символизирующую бесполезно текущую жизнь обитателей квартиры, где вещи поработили людей… И девушку, попавшую в плен этой липкой обывательщины.
Однако в то время как Яна-обличительница пытается разложить материалы «Дела» по привычным полкам, Яна-обвиняемая терзается сознанием, что отлично звучащий магнитофон, музыка Гершвина и Эллингтона, и прокатный фривольный халат с тапками не вызывают у неё должного отвращения. Какая же она оказалась дешёвка!
Они ждут звонка из Лондона. Павлин открывает дверцу шкафчика, и перед Яной, как в иллюзионе, ослепляя этикетками, летит в зеркальную бесконечность стая бутылок.
Она уже не ахает и ничего не спрашивает, даже если бы в шкафу у Павлина сидел весь оркестр этого самого Глена Миллера вместе с инструментами. Только не показаться ему «чужой»! «Бар» – сказал он, и Яна-обличительница содрогнулась внутренне, потому что «бар» для неё был синонимом кабака или трактира. Кабак на дому!
А Денис то ли не догадывался о терзающих её противоречиях, то ли тактично помалкивал, то ли действительно поверил, что для неё эти бары и магнитофоны всё равно что котлеты. А скорее всего, просто он ни о чём таком не думал.
– Джин с тоником будешь?
Яна кивает небрежно, и перед ней оказывается высокий хрустальный бокал с плавающими внутри льдинками и проткнутым соломиной ломтиком лимона.
– Как в лучших домах, – сказал Денис.
Горьковато-сладкая обжигающая жидкость приятно пощипывает язык, напоминая вкус сосновых побегов, лакомства её детских вёсен. Итак, теперь она образованная. Джин-тоник, коктейль, бар, блюз, Хичкок, халат, тахта, чувиха.
Денис – солнечный день…
Наверное, Яна немного пьяна – ей становится жарко, легко и весело. Она чувствует неожиданно волчий голод и вспоминает, что ела в последний раз часов двенадцать назад. Денис тащит из кухни чудовищных размеров бутерброды с колбасой и сыром, ржавый селёдочный хвост и банку шпротов. Его утончённость в вопросах интерьера и напитков вполне уравновешивалась полным пренебрежением к кулинарии. Приходящая домработница Тася убиралась и готовила для бабушки диетические супы, протёртые пюре, которые Денис терпеть не мог. Яна вспомнила, с какой жадностью он поглощал у них котлеты. Бедный Павлин! Она пожирает бутерброды, шпроты, остатки печёночного паштета в промасленной бумаге и селёдочный хвост, запивая джином.
– Супу дать? – спрашивает Денис почему-то шёпотом. Его лицо! Он ошеломлён её аппетитом. Яну разбирает смех – никак не может остановиться. Денис пытается что-то сказать, но, махнув рукой, тоже начинает смеяться.
Потом их молчаливая изнурительная схватка в темноте на тахте, когда невозможно было для Яны ни уступить, ни отвергнуть. Две Иоанны, Денис – третий. Телефонный звонок прозвучал спасительным ударом гонга. Яне слышно, как Денис в тёмной прихожей болтает с Лондоном. О Тасе и прачечной, об институте и своём фильме, о каких-то знакомых и родственниках… О том, что сейчас у него в комнате Яна, в Лондоне, само собой, никогда не узнают. И Лондону нет до этого дела. Там пробираются в тумане кэбы, двухэтажные басы, омнибусы, спешат к своим каминам джентльмены под чёрными зонтами и, подняв воротники серых пальто, думают о росте цен, об инфляции, о своих высоких худых англичанках. И есть ещё десятки стран, сотни городов и миллионы людей, которым абсолютно плевать, что она, Яна Синегина, находится ночью в комнате у Павлина. Это касается лишь её, лишь себе она причиняет зло. Больше никому в мире.
Странное леденящее чувство свободы и вседозволенности вдруг овладевает ею. Негромкий голос, смех Дениса, болтающего с Лондоном, будто отсекают от прочего мира плывущий в ночи островок комнаты, тахту со вздыбленной горбом шкурой, словно ожившей в сугробе белеющих простыней и подушек. Её, Иоанну, одинокую, свободную и обречённую, как Робинзон после кораблекрушения, покинутую теперь даже той, второй Иоанной, с огромными испуганными глазами, плывущей во тьме по ту сторону вагонного стекла в вечность, по другую сторону телефонного провода.
Упавший на пол вслед за шкурой халат, собственная нагота, ещё минуту назад представлявшаяся стыдной, невероятной, а теперь такая естественная и прекрасная, блаженная прохлада простыней, в которую погружает Иоанна, как в реку, раскалённое тело…
Ни ранее, ни потом не испытывала Иоанна такого беспросветного одиночества, как в самых пылких его объятиях. Но, уступая грубоватым его ласкам, она всегда будет помнить, как этой ночью много лет назад он будет лежать на сгибе её руки и нести что-то маловразумительное, что его сбили с толку амурные похождения её джиннов, что он принимал её за этакую гремучую смесь акулы пера с провинциальной Мессалиной – уж очень лихо и убедительно получались у неё постельные сцены, а потом совсем смешается и затихнет – таким сбитым с толку и незащищённым она его увидит впервые. И она наконец-то дотронется до его лица, волос, цепочки на шее с «куриным богом» из Сердоликовой бухты, сомкнутых век, губ, и ощутит вдруг, как губы отзовутся на её прикосновение; их мягкость и тепло, их едва уловимое встречное движение с лихвой вознаградит Иоанну за всю мороку той ночи.
В эту минуту он принадлежал ей!
«Единство душ, слиянье тел»… Восемнадцатилетняя мастерица постельных сцен поймет сегодня, много лет назад, что можно в страстных объятиях умирать от одиночества и собственной холодности и тут же воскресать просто от его голоса, дыхания, от губ, сонно отозвавшихся на твоё прикосновение. Чем более одинокой и холодной почувствует она себя в ту ночь, тем отчаянней, ненасытней будет тоска по этому самому «слиянью душ», потому что горела она одна.
Ну да ладно, плевать, лишь бы не погасло, и соберет она по капле всё своё мужество, терпение, даже джиннов призовёт на помощь Иоанна, когда уже на рассвете, незаметно выскользнув из дома, они гуляли по синевато-снежным московским улочкам, ожидая открытия кафе, и она развлекала Дениса импровизированными фантастическими байками. Мозг, воображение после бессонной ночи работали с болезненной остротой и щедростью, «на износ». В кафе ей удалось завладеть вниманием соседей по столику – продавщиц из гастронома напротив, празднующих чей-то день рождения. Девчонки уже расплатились, но не уходили, желая дослушать её импровизацию про золотую монету, которая очень привязывалась к каждому из хозяев, но те то и дело продавали её, обменивая то на корзину с яствами, то на красивое платье, то на редкую книгу. Монета страдала от их неверности, но вот однажды появился человек, который полюбил её. Он спрятал её и хранил у себя до конца жизни, а перед смертью зарыл в саду под яблоней, чтобы она не досталась никому.
Монета лежала в земле и плакала. Ей хотелось наверх, к людям, чтоб её снова ласкали и любили, хотелось блистать и сверкать, как в былые времена. Прошло много лет, и вот однажды…
Денис уведёт её. Девчонки из гастронома так и не узнают, что случилось однажды, и сама Яна не узнает – в то утро ей придумывалось на любую тему легко и мгновенно, мысли едва успевали формироваться в слова. Девчонки будут смотреть, как Денис подаёт ей пальто, и перешёптываться. «Сюжет для мульти», – скажет он про историю монетки и потащит Яну в гости к шефу, другу их семьи – она поймёт, что это смотрины, но даже тут не обидится, постарается не ударить в грязь лицом. Денис уже не позволит ей импровизировать. Яну приятно поразит, что он помнит все её байки едва ли не лучше её самой, он будет рассказывать сам, лишь изредка обращаясь к ней за уточнениями, дирижировать, и вообще они выступят как хорошо сработавшаяся эстрадная пара. Два часа яниных баек будут с блеском «держать зал» – маститого режиссёра и его супругу, киноактрису из фильмов яниного детства, уже поблекшую, с лицом девушки-старушки из сказки о потерянном времени.
Её своеобразный тоненький смех, близкий профиль – абстракция, символ, как лицо всякого популярного актёра, и в то же время – реальность, плоть… Три глубоких штриха в углу обращённого к ней глаза, детская ямочка на щеке – они появляются, когда она смеется… Конкретность, близость её личика-символа, голосок-символ, предлагающий «ещё кофе», маленькая детская ручка в кольцах, рассеянно, как кошку, поглаживающая янин локоть. И глаза хозяина дома, всепознавшего Будды, только что устремлённые, казалось, в самое вечность, а теперь внимающие Денису с живостью и непосредственностью первоклашки.
Через несколько лет Яна увидит, как он репетирует с актёрами, так же проигрывая на лице каждую их удачную реплику… Лицо-театр, лицо-сцена, когда гаснет свет при малейшей фальши, и уже тянет склепным холодом, и там, где только что кипела жизнь, с трудом различаешь лишь фанеру декораций да тени разбегающихся актёров.
Яна подыгрывает Денису, в уже сложившиеся истории щедро добавляет новые краски, детали, с почти чувственным наслаждением сознавая свою власть над этим прекрасным, вдохновенным лицом шефа, меняющимся по мановению её воли.
Вообще-то импровизация была ей несвойственна – видимо, стресс пробудил этот дар /тогда ещё о стрессе слыхом не слыхали, поэтому Яна и его приписала чуду/. Ощущение нереальности дополняла странная обстановка комнаты – ультранесовременная, будто сама история – Древний Восток, французская монархия, русский классицизм. Павел, Александр, модерн начала века, – сама история овеществилась здесь в самом немыслимом сочетании. Стены, обитые темно-вишневой тканью с золотыми букетами, на одной из стен – панно – старинная китайская вышивка, подсвеченная китайским фонарём с красными шёлковыми кистями. Стол-сороконожка красного дерева, английские чипиндейловские стулья, в углу – два «буля», на каждом – по саксонской вазе. Роскошная бронзовая люстра со свечами зажигалась, видимо, лишь в парадных случаях, горел торшер, переделанный из газового в электрический, и покрытый, вместо абажура, старинного рисунка шёлковым платком с изображением фехтующих дам в кринолинах. Яне, неискушённой во всех этих Булях, Павлах и Чипиндейлах комната показалась невероятной, абсурдной, театральной.
Смотрины пройдут на редкость удачно. В результате Яна выиграет главный приз – Дениса Градова и, прижимая к сердцу драгоценную ношу – нечто тяжеленное, громоздкое и неподъёмное, свою каменную Галатею, потащит её дальше и дальше в свою жизнь. Оживёт ли Галатея? О будущем Яна не думала. Только бы выдержать, дотащить, не выронить…
Пройдёт ещё несколько дней, которые мало что изменят – их встречи то ночью у Дениса, то днём у неё, лихорадочно-торопливые, как бы мать не вернулась с работы раньше времени, и мамины ревнивые ненавидящие взгляды, летящие в Дениса, и ненавидящие взгляды Роковой, летящие в Яну, и вместе с тем благополучно завершившиеся съёмки, и зачёты по контрольным, которые она отослала на факультет. И в каждом номере – её материал, потому что она уже начнёт привыкать к этим сладким мукам, и чем более будет осознавать свою с Денисом несовместимость, тем сильнее влюбляться. Чем тяжелее ноша, тем она будет становиться драгоценнее.
Потом он сделает ей предложение, буднично, между прочим, будто приглашая выпить чашку кофе в буфете, а Яна будет молчать, молчать, не в силах из себя выдавить что-либо подходящее случаю, – все слова разом превратятся в пустые звуковые оболочки, лишенные какого бы то ни было смыслового содержания.
И тогда статуя на мгновенье оживёт – что промелькнёт вдруг в незамутнённых никакими «чуйствами» глазах Дениса – растерянность? Волнение? Страх её отказа? Во всяком случае, это «что-то» с лихвой заменит Яне любовные излияния, как и в первую их ночь, когда его губы благодарно и уязвимо толкнулись в её пальцы.
Она нужна ему. В том, как он ждал ответа, было нечто от младенца, у которого тянут из рук погремушку.
Денис – солнечный день.