Текст книги "Звонкое чудо"
Автор книги: Ю. Арбат
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
Лиха беда начало
нас на заводе все считали Таньку, секретаршу директора, ловкачкой и пронырой. А для директора она – правая рученька. Ну ведь по бутылке и пробку подбирают. У директора такая линия: секретарша, мол, должна не только на машинке постукивать и бумаги чинно держать, но и знать, кого из посетителей улыбаясь пригласить в кабинет, а кого строго попридержать, быть также в курсе разных заводских событий. А Татьяна и рада стараться: какой-нибудь Афоня или Кирюха в дальнем цеху вздохнет, а она это живо расшифрует, фигурально выражаясь, себе на ус намотает, а потом в удобный момент начальству преподнесет как пирог на блюде или карася на крючке. Таким манером, конечно, уважения у рабочих не завоюешь, и когда через полгода присоветовали ей уволиться по собственному желанию, никто не пожалел: все в порядке – обносили отопок, да и бросили. Однако пока все побаивались девку – хоть и на цепи, а изловчится и укусит.
Вот, следовательно, явилась как-то Татьяна к директору и докладывает:
– Иван Иванович, новость: сегодня будет у нас Николай Афанасьевич.
А Николай Афанасьевич – это новый председатель совнархоза, мужик, как поговаривали, весьма серьезный и к тому же у нас впервые. А уж это даже надоело слышать, что новая метла чисто метет, и тому подобное.
Директор попервоначалу лишился дара речи, будто ему сообщили, что базарная площадь провалилась в тартарары, а среди пострадавших и его благоверная супруга, перед которой он, к слову сказать, трясся, как ягненок в лесу. На работе у него смелость соколья, а дома храбрость воронья.
Опомнился и закричал:
– К нам?! Да это точно ли?
Татьяна вроде бы даже обиделась:
– Разве я когда-нибудь напраслину плела?
И то верно. Действительно, не наблюдалось такого случая, чтобы Татьяна доставляла непроверенные или, другими словами, липовые сведения.
Директор дал команду своему адъютанту:
– Зама, инженера и начальников цехов ко мне. И начальника ОТК тоже. Надо подготовиться и предстать в лучшем виде.
Очки-то втирать он мастак. Не то что уж очень душой худ, но все ж таки из плутов плут.
Татьяна без запинки отрапортовала, что указанные товарищи налицо и собраны в приемной, окромя начальника ОТК, Лизаветы Михайловны, которая, согласно ранее отданному директором распоряжению, поведет прибывающую в этот день из соседнего дома отдыха экскурсию по всему заводу и будет давать соответствующие разъяснения.
– А тебе, может быть, известно, в каком часу пожалует Николай Афанасьевич? – поинтересовался директор.
Татьяна, глазом не сморгнув, отвечала:
– В пятнадцать ноль-ноль.
Сама, поди, думает: вот, мол, какая у тебя секретарша, – сыщик нашего времени.
Директор взглянул на часы и дал еще одну команду:
– Пусть Лизавета Михайловна к этому времени свернет свою экскурсию. Тютелька в тютельку. Ясно?
Пока все там в панике бегают, я расскажу про председателя совнархоза, потому что в силу особых причин, вы сами это скоро поймете, мне стали известны все подробности.
Председатель, и верно, собрался на наш завод. И даже то верно, что наметил он для себя час посещения – пятнадцать ноль-ноль. Только в одно место несено, а в другом уронено: все дела удалось провернуть побойчее, чем рассчитывал, и не успела кошка умыться, как гости наехали. Подкатил председатель к проходной, где уже толпились экскурсанты из соседнего дома отдыха.
– А что, если мы присоединимся? – предложил председатель помощнику.
– Есть присоединиться, – по-военному ответил ему тот, и вот оба руководящих товарища влились в массу.
Лизавета Михайловна, наш ОТК, баба речистая: как начнет говорить, так ни конному, ни крылатому не догнать. Что твой магнитофон с годовым запасом ленты. Чаще других ее и назначали путешествовать с экскурсиями. Объясняет весьма картинно и понятно и про массозаготовительный цех, и про формовочный, и про горны.
Дошли и до живописного.
Кто «ах!» да «ох!», а один экскурсант голос подал.
– Что это, – говорит, – у вас за посуда? Вот, к примеру, чашка белая с красным пятном, будто кровью испачкана, а блюдце черное и не гладкое, а шероховатое. Что сей сон значит?
Лизавета Михайловна зарделась малость. Но совесть у нее, видно, просторная, что розвальни: садись да катись. Вот и запела:
– Это по заграничному образцу. Очень на нее похожая модель, получила премию на международной выставке.
Я точно уж не упомню, какой она город назвала: то ли Париж, то ли еще какой.
А того не сообщила, хитрюга, что насчет этого блюдца в художественной лаборатории полдня шум да гам стоял, спорили до седьмого пота. Новый образец предложил – кто бы вы думали? – сам директор. Он в научной командировке месяц по заграницам околачивался и решил заграничный лоск показать. Художники пробовали было возразить, а он сказал, как припечатал:
– Надо нам работать в мировом масштабе и на международную арену выходить.
По профессии-то он механик и в искусстве больше всего любил бумажные цветы. Даже того не понимал, что на эту международную арену мы уже давно вышли со своим художеством, по характеру русским, а по духу – современным, советским. Так к лицу ли нам в обезьянах ходить, по чужим нотам кислые песни петь?
Лизавета Михайловна тыр-пыр, туман напускает, пытается замять вопрос.
А настырный экскурсант снова голос подает.
– Извините, – говорит, – а что это у тарелки или сухарницы один бок будто ножницами обрезан?
Художник, который себя автором считал, сразу отозвался.
– Это, – говорит, – в соответствии с модой. И для красоты.
Тут уж не только тот, кто спрашивал, а и другие экскурсанты – в смех.
А какой-то старик съехидничал.
– Почему же, – говорит, – вы, товарищ художник, одну штанину у себя на брюках не подстрижете сантиметров хотя бы на десять?
Все опять рассмеялись, а Лизавета Михайловна рассердилась.
– Вы, – говорит, – папаша, не мешайте проводить экскурсионную работу.
Тогда одной из девушек неймется:
– А ваза-то, ваза-то, гляньте-ка, скособочилась. Да наша деревенская крынка и то статней.
Пока Лизавета Михайловна пыхтела от возмущения, настырный экскурсант в третий раз голос подал.
– Мы, – говорит, – с фарфором только на выставках и в магазинах и встречались. И если, – говорит, – выпало нам такое счастье и оказались мы в святая святых фарфорового производства – художественной лаборатории, где создаются новые формы и творятся новые рисунки, то не скажете ли, товарищи художники, почему вы все мудрите: либо загранице угодить мечтаете, либо чашку расписываете не снаружи, где рисунком можно любоваться, а внутри, куда чай наливают. Либо столько золота наляпаете, как будто хотите, чтобы каждая чашка походила на медный самовар. Почему не делаете сервизов скромных и недорогих? Чтобы чувствовалось родное и чтобы не становилось от покупки легко в кармане.
Вы, – продолжал он, – помянули про заграницу. Так вот был я и в Париже и в Риме, – и еще назвал несколько городов, – приходилось мне встречать и посуду-страшилище, вроде кривобокой вазы, но видел и удобные и простые по украшениям – во Франции на французский лад, в Италии – на итальянский. Почему же вы от хорошего опыта отворачиваетесь, а на плохой кидаетесь? Разве то красиво, что дорого и где народной души не чувствуешь?
Как тут все экскурсанты загалдят – кто во что горазд:
– Правильно!
– Точно!
– Ведь на других-то наших заводах делают.
– Дуй, Вася, до горы.
И еще разные одобрительные возгласы.
Я-то знаю, в чем собака зарыта: лишнюю золотую веточку набросаешь или проведешь лишний золотой усик, смотришь – цена повыше, а значит, к плану прибавится лишняя копейка. А я так считаю: дрянь не надо совать и втридорога не драть.
Стою я тут же, слушаю и приглядываюсь к одному экскурсанту: уж очень он похож на Николая, сына тетки Анисьи Лосихи из нашей деревни. Подошел я к нему бочком. Извините, говорю, гражданин, вы случайно не из Долгого Наволока?
– Оттуда, – говорит.
– Анисьи сын?
– Ее, – говорит.
– В Москве который учился? Николай?
– Точно! – говорит. – А вы, я вижу, дядя Алексей.
Выходит, тоже меня узнал.
Я подумал, что он из дома отдыха, и, чтобы поддержать разговор, интересуюсь:
– Твое, Николай, какое мнение насчет наших рисунков?
– Я, – говорит, – не считаю себя специалистом по художественным делам.
Тут я не дал ему соврать.
– Чего, – говорю, – ты мелешь? Мать-то у тебя как вышивала? Или ты забыл? Подзоры ваши долгие у меня и сейчас перед глазами стоят: справа конь со всадником, слева конь на дыбках, и древо жизни, и вещая птица Сирин. А дедко твой Аристарх такой резьбой дом украсил, что из города фотографы приезжали снимать. Или, – говорю, – ты рос в такой красоте да не любовался? Или смотрел да от родного отворачивался?
Николай смутился.
– Так это, – говорит, – народное искусство.
Я ему в ответ:
– То-то и оно, что народное.
– Его-то я люблю, – говорит.
– Да и не ты один. А вот ты скажи: кто любит подстриженные тарелки, кособокие вазы и чашки, которые повези хоть в Америку, хоть в государство Люксембург?
Николай мне:
– Это ты, дядя Алексей, мудро рассудил.
И повторил мои слова собравшимся.
Только разгорелся в лаборатории спор, а многие художники – не только я – соглашались с тем настырным экскурсантом – вдруг летит Татьяна-секретарша, протискивается к нашему ОТК, Лизавете Михайловне, на часы ей показывает и, к ушку приникнув, нашептывает: полно, мол, плести, пора домой брести. ОТК головой кивает, вроде как уразумела, что время приближается к пятнадцати ноль-ноль, и обращается к экскурсантам:
– Вот собственно, и все!
Люди пошли к выходу, а председатель Николай Афанасьевич Лосев прямехонько к Лизавете Михайловне:
– Спасибо вам, как ведущей.
А Лизавета – ОТК к дверям пятится.
Лосев ее спрашивает:
– Что это у вас вдруг суматоха поднялась?
Лизавета Михайловна разъясняет:
– Директор предупредил, чтобы заканчивали. Председателя совнархоза ждут. Нового.
Лосев улыбнулся и промолчал.
А когда приблизился он к проходной, осталось едва две минутки до трех часов дня, или, как у нас стали изъясняться по-железнодорожному – часы показывали четырнадцать пятьдесят восемь. Завхоз погонял уборщиц, следил, как раскатывают по коридору красную дорожку, и командовал кому-то:
– Радио включите, как товарищ Лосев по лестнице станет подыматься. И скажите радисту, чтобы веселенькое… Ясно?
Как столб стояла Татьяна-секретарша и косила глазом на входную дверь.
Новый председатель совнархоза Николай Афанасьевич оставил ее на левом фланге и ею вовсе даже не замеченный прошел в кабинет директора.
О чем начальство промеж собой рассуждало, можно догадаться, и я о том знаю в общих чертах. Но, видно, лысина у нашего директора все-таки взмокла.
С той поры появились в продаже скромные, недорогие, с милым сердцу русским рисунком и очень современные и красивые сервизы, чашки и вазы. Мало их, правда. Но, как говорится, лиха беда начало.
Французские чашечки
днажды велят мне ехать в Москву. Говорят, созывает людей заместитель министра: не то совещание, не то семинар. Меня включили как представителя старой заводской гвардии, ты, говорят, учиться любишь. Это верно: всю жизнь о том мечтал, да только на счастливую зарубку не угодил: отец помер, а ртов дома восемь, и я за старшего. Зато сын у меня с самым высшим образованием.
Вот таким образом и удостоился я попасть в министерские хоромы. А какое министерство – сообщить затрудняюсь, в ту пору шла очередная реорганизация и только еще прикидывали название. В общем-то, это и не суть важно.
На посту заместителя находился солидный такой мужчина. Когда-то он у нас на заводе ведал снабжением и сбытом, а потом полез в гору да в гору и добрался до верхушки. Стал о себе очень превосходного мнения, и тех, кто пониже, называл не иначе как на «ты». Правда, не кричал и чужие слова выслушивал, но чувствовал себя вроде отца-благодетеля и потому обращался со всеми, как с детьми. А дети-то ему в старшие братаны годятся, – взять хотя бы и меня. Я ему, как положено: «Вы, Николай Игнатьевич!», а он мне: «Ты, Седаков». Но я не обижался. Так рассказываю, к слову.
Цель министерского совещания в том заключалась, чтобы решить разные вопросы насчет сбыта фарфоровых изделий. Было время – любую посуду брали, нарасхват шла даже бракованная. А потом покупатель стал разбираться: это мне по вкусу, а это – нет. Тогда заводские принялись разные конференции проводить да опросы устраивать. Ну и, понятное дело, повышать качество изделий. Многих людей в заграничные командировки порассылали: глядите, мол, наматывайте на ус, в толстые блокноты заносите свои замечания, ну и, конечно, используйте соответственно.
По идее неплохо придумано, но ведь ты знаешь, иной раз скомандуют, а у нас живо найдутся любители лоб от усердия расшибить, – я собственным именем их не называю, так только, намек даю.
Заместитель министра в окружении двух инженеров самолично выезжал во Францию. Один из его овиты наведывался потом к нам на завод, и мне с ним у главного бухгалтера на пиру пришлось рядом сидеть. Мимо рта рюмки не проносил, – не знаю уж, чья наука, – наша, домодедовская, или в Париже новейший курс прошел. Для поднятия своего авторитета про заграницу болтал и всем восхищался.
– Ах, – говорит, – какая картина: пойдешь вечером по заграничной улице – мостовая газетами забросана. Какая культура! Сколько читают!
Мне смех: ишь чем обольстился – беспорядком на улице!
А ведь наверняка там что и путное отыскать можно.
Ну, ладно. Заместитель министра велел натащить разных чашек да сервизов с наших заводов. На другом столе – тоже завал: это он из-за границы навез. Навез-то навез, да только навоз. На одну хорошую вещь десяток барахла.
Начались доклады да речи. Когда заместитель министра заговорил насчет качества, кое-кому у нас досталось по загривку. Справедливо, – ничего не скажешь.
Потом он стал брать вещи со стола и, как говорится, тыкать нас носом.
– Вот, – говорит, – ваза. Она из заводского музея. Ее, я знаю, ругают некоторые ваши художники и скульпторы. За что? Говорят: наляпали тут невесть какие финтифлюшки. Ну и что из того? Я считаю, она красивая и ругать ее нечего.
В зале зашептались, заговорили, хоть и вполголоса, а все же народный гул получился. Заместитель министра зыркнул глазом и обратился ко всем:
– Повторяю: ругать нечего. Потому как именно подобные вазы видел я за границей, и там о них очень даже высокое мнение.
Опять гул прошел по залу. Кто-то сказал:
– Это нам не указ.
А другой подхватил в дом смысле, что мы сами с усами.
Слова эти пришлись как раз на ту минуту, когда заместитель министра Николай Игнатьевич воздух заглотнул меж двумя фразами и потому все отлично услышал. Виду, однако, не подал, а поди-ко, все же подумал: сейчас я их, этих несогласных, прижму.
И поэтому велит прямо на трибуну поставить белый сервиз, который попервоначалу размещался в центре заграничного стола.
Поставили.
Николай Игнатьевич поднял одной рукой чашечку, а другой – блюдечко и всем показал. Повскакали люди с мест, кто норовит поближе к трибуне подойти, а художница с Кузяевского завода бинокль наставила – бог ее знает, откуда у нее взялся этот бинокль, ведь не в театр шла. Одним словом, воззрился народ на чашку с блюдцем. И всем видно, что вещи необыденные, а особые и можно даже сказать редкостные. Будто и фарфоровое блюдечко, а вроде и кружево. Тонкое-тонкое и всё в узорных дырочках – кружочках, угольничках и квадратах: на темном фоне трибуны отчетливо прорези-то заметны.
И чашечка ей под стать. На ней как бы две одежки: тонкое-претонкое основание, а поверх, отступя самую малость, решеточка или сеточка, и, представь, тоже из тончайшего фарфора и слитая воедино. И так кажется, будто в это кружевное сооружение и чай надо наливать. Удивительная вещь и по красоте и по тонкости отделки, ну, как старинная русская серебряная скань, – выполняли когда-то мастера у нас из серебряной проволоки подобные изделия, тем и завоевали себе славу неувядаемую на многие лета и даже века. А тут на-кося – из фарфора, материала хрупкого, нестойкого и при обработке и при обжиге в горнах. Вот, все думают, мастера! Тут уж ничего не скажешь, утер нам нос Николай Игнатьевич!
Заместитель министра между тем заметил, что люди поражены, и давай выкладывать свои тезисы о высоком качестве, о технике и прочем. Говорит и кулаком по трибуне поколачивает. А кулак у него, как у борца Поддубного: во!
Кончился доклад, завершились и прения, обсудили вопрос, приняли постановление. Помянули и иностранную технику. Надо, мол, учиться. Заместитель министра доволен. Усталый, садится в мягкое кресло отдохнуть, полушелковым платком лысину отирает, и вокруг него рой просителей. Одному подоспело о приеме договориться, другой хлопочет насчет плана: то ли задание завысили, то ли штаты занизили; еще одному желательно перейти с нелюбимого завода на любимый и тому подобное.
Как-то получилось, что и я оказался возле начальства: ведь куда река, туда и щепка.
Увидел меня Николай Игнатьевич, окликнул:
– Седаков, видел французские чашечки-то?
Я говорю:
– Видел, Николай Игнатьевич.
– Хороши?
– Искусно сотворены, хотя по вкусу вроде бы и запоздали для наших дней.
Николай Игнатьевич поджал губы сковородничком – не любил, когда вразрез ему шли, – и этак свысока положил резолюцию на мои слова:
– Вкус – дело десятое. Ты технике учись. Расскажи там у себя в мастерской, да путем потолкуйте, имея прицел поднять качество, ну, понятно, не до этого заграничного уровня, а все же…
У меня такой характер: не выношу, когда человек высказывается как знаток по любому поводу. А тут ведь именно эдак: все доподлинные мастера вазу хают, а он один хвалит и о нашем мастерстве говорит очень даже унизительно и обидно. В форматорских-то делах чего он берется учить?! Да еще какой-то уровень устанавливает. А инструмент в руки хоть раз брал? Гончарный круг ногой хоть для пробы вертел?
Попервоначалу слушал я его молча. Не столько, правда, слушал, сколько вспоминал да думал.
У меня в Туле сестра Клавдия замужем. То она ко мне в гости пожалует, то к себе зазовет. Во время одного такого родственного путешествия затащила меня в музей знаменитого Тульского оружейного завода. Поразили меня не ружья, даже не наганчик с пол спичечной коробки, из которого можно стрелять пулями меньше булавочной головки. Это все – цветочки. А ягодки – мелкая гравировка тульских мастеров. Простым глазом посмотришь – царапина на стекле, а микроскоп дадут – мать честная! – мастер награвировал картинную сцену, будто некий кузнец-молодец, по имени Левша, и его товарищи подковали английскую стальную блоху да еще на каждой подковке свои имена проставили, – вот как нос утерли кому следует.
Заинтересовался я этим народным героем, книгу про Левшу достал, и не раз и не два, а многожды читал, потому как беспредельно восхитился мастерством русского мужика. Эк он лихо все сделал! Да с шутками, с прибаутками, и так высказывается, что один пишем, а два в уме. Мужественный старик генерал Платов тоже пришелся мне по душе, хотя по-старорежимному рукам волю давал: как это он взял аглицкое хваленое ружье, несмотря на протесты, вынул замок и показал собачку, на которой наше клеймо: «Иван Москвин во граде Туле».
Теперь ты понял, какая мысль у меня появилась, когда я слушал министерские речи? Вот именно: сделать так, – знай, мол, наших, московских, тульских, вербилковских. Неужто нас они превзошли? Вроде бы и спутники первые наши, и в космосе вологодский полковник с сибиряком-подполковником прогуляться вышли по космическому первопутку. Да и вообще многие за границей на наши технические новинки облизываются. Это я не для унижения заграницы говорю, Левша-то правильно отметил:
«Аглицкая нация тоже не глупая, а довольно даже хитрая, и искусство в ней с большим смыслом».
Но, сказав такое, Левша все ж заморскую блоху-то подковал? То-то: один пишем, два в уме.
Я, конечно, отчетливо понимаю, что в разговоре с начальством следует подход иметь.
– Чашечки, – говорю, – посмотрел. Да ведь жениха-то свадьба ждет, одних смотрин мало. Пир горой, а потом долгая жизнь. Вернусь я на свой любимый фарфоровый завод, кто мне из рабочих в скульптурной мастерской поверит на слово: «Ах, красота! Ах, тонкость! Ах, ажур-тужур!» Набрехал, скажут, Седаков. Другой разговор, если дозволите сервиз аккуратно упаковать в стружку и в морскую траву, как мы упаковываем самые деликатные вещи, и со всяческим береженном отвезти на завод. Там мы вроде собрания устроим, потому как все мастера захотят тонкую заграничную работу посмотреть и на эту важную тему побеседовать. Тогда уж кто может – учись, а кто слаб – отойди в сторонку и не именуй себя мастером. Это в полном смысле учеба, а не воздушный разговор о гусиных лапках – видать не видал, а слыхал, что наш барин едал да похваливал.
Заместитель министра Николай Игнатьевич воззрился на меня.
– Другими словами, – говорит, – выдвигаешь ты, Седаков, предложение, чтобы я тебе редкостные французские чашечки вместе с другими предметами доверил, ты все добро на завод отвезешь, и учеба пойдет по образцам?
Я подтвердил:
– Именно так.
Николай Игнатьевич решил показать, что он отец родной.
– Бери, – говорит, – но помни: через два месяца у министра республиканский актив. Привози все обратно, и главное, в полной целости и сохранности, потому как, если кокнешь – голову сниму, – за разбитой чашкой накладно человека в Париж отправлять.
А я после этого впервые подумал: взял мороку на свою голову, не было печали – черти накачали. И на вокзале посошок не пропустишь, и в пути не вздремнешь, – все-то будешь за коробку с сервизом держаться. Да и на заводе дело не в дело, сон не в сон: а ну как заденут чашечку – ведь так легки крохотульки, – кажется, дунешь и рассыплются.
Однако уговорился на берегу, так спускайся в реку.
Вот я и спустился. А плыть не легко. Подумай-ко сам: ведь с каждой вещи надо свою форму снять, на бумагу срисовать, из гипса болванку отлить, отточить по точным размерам, как на рисунке или чертеже значится.
Посидел, попотел я и за столом и у правила. А весь-то инструмент у меня, кроме карандаша, – клюшка, стальной треугольник на ручке да ланцет. Снимаю слой за слоем, да берегусь – гипс хрупок, а круг ходок.
Потрудился немало, но если считать даже по обычной посуде, – то и четверти дела не выполнил.
Отлил с модели пробные вещи, прикинул, правильно ли усадку рассчитал, – ведь в фарфоре после обжига вещь становится меньше.
Ладно: оказалось, что рассчитал тютелька в тютельку. Теперь можно с моделей делать «капы». Это, как бы объяснить – копии, что ли, моделей, с которых отливают рабочие формы. А уж, наконец, в этих формах и начнут отливать чашки и все прочее, как бы просты ни казались вещи.
А французский сервиз разве прост? Эти чашечки, как я говорил, труднее трудного, сложнее сложного. Для чашки, допустим, нижнюю рубашку я отлил, проделал что требовалось – все формы, капы, модели. Теперь надо сеточку смастерить. Тонкое гипсовое кружево подравнивать приходится ох как осторожно, едва задел – все рвется, а порвалось – не склеишь. Каждую ячейку на сетке прорезал обломком безопасной бритвы. А прорезал – уголки зачисти.
Сын мой Олег ни несколько дней приехал из Дубны, зашел ко мне в форматорскую, увидел, чем я занят, стал что-то подсчитывать и писать на клочке бумаги. А он математик, и специальность у него самая современная – машины по вычислению.
– Ты, – говорит, – папа, взял на себя адов труд. Я тебе сообщаю: вырезаешь ты столько-то треугольников, столько шестиугольников, столько долек и так далее, а всего делаешь и зачищаешь на каждом блюдечке одна тысяча двести сорок четыре угла. На каждой чашке – одна тысяча четыреста двадцать углов, на молочнике еще больше, не говоря о кофейнике. Одним словом, такой внушительный итог – помимо всякой другой кропотной и сложной работы, должен ты вырезать и зачистить около двадцати тысяч углов. И ничего не повредить.
У меня от такой дикой цифры аж голова кругом пошла.
– Подсчитай, – говорю, – Олег, сколько дней мне предстоит трудиться?
Назвал он срок, – я обомлел. Какие тут два месяца, о которых предупредил заместитель министра! Не только до собрания актива в этом году не поспеешь, а и потом без отпуска останешься.
Олег смеется:
– С Левшой посостязаться захотел?
Я ему втолковываю:
– Тут не с нашим мастером опор, а с теми французами, у которых нам велел учиться Николай Игнатьевич. Это не одно и то же. Да и тебе, сынок, доказать хочется, что достижения у нас не только в науке и технике, а и в искусстве и в мастерстве. Слышал, поди, как одна комсомолка в газете писала, что и в космосе, мол, нужны цветы. А совсем недавно пионеры просили космонавта взять в полет ветку цветущей вишни. Получается, что техника с красотой у нас побратимы.
Народ меня выручил. Помогли друзья-товарищи, помог и сын Олег, – тоже взял бритву и стал подравнивать уголки, – особо ответственную работу я ему все же побоялся доверить, пусть уж ее мастера выполняют.
Семь потов у нас всех сошло, а своего добились.
Сервиз готовили единственный, а ну как чашка или молочник треснут в горну во время обжига? Значит, подумай о запасе. У форматора, как у военачальника, должен быть резерв главного командования. Стало быть, еще лишняя морока, еще пот, еще время и еще адово терпенье.
И главное, обычную работу не оставишь, – изображай Левшу по вечерам да по воскресеньям. Вместо того чтобы идти в кино на «Фанфан-тюльпана» или сидеть у телевизора, мы копались с французскими чашечками.
Все вытерпели. Не без дезертиров, понятно. Один парень нашелся, что рукой махнул и сказал:
– А ну ее к бесу, эту петрушку!
Остальные проявили стойкость. Ведь и Левша с товарищами не ради денег трудились, а хотели родную землю возвеличить. Я уж не знаю, как это раньше называлось, пока не придумали слова «патриотизм».
Минули два месяца, сервиз готов всем на удивление, и снова собрались мы в здании министерства. Актив должен вести сам министр, а Николай Игнатьевич устроился возле. Перед началом увидел он меня, кликнул:
– Ну как, Седаков, привез французские чашечки?
– Привез, – отвечаю.
– Показал у себя ребятам?
– Так точно, – говорю, – показал.
– Обсуждали? – интересуется. – Восхищались?
– Оценили, – говорю, – как следует. Мастеровито сделано.
Похохотал заместитель министра, повторил за мной:
– Мастеровито! Понимать надо и ценить!
Теперь я за ним повторил:
– Сущая правда: понимать надо.
А сам один пишу, а два в уме.
Заместитель министра оглядел сервиз, кой я ему на фанерной доске преподнес, и опросил:
– Ничего не разбил?
– Сами, – говорю, – освидетельствуйте.
Министр заинтересовался нашим разговором. Заместитель ему показывает.
– Вот, – говорит, – те французские чашечки, о которых я вам намедни докладывал.
И опять ко мне:
– Молодец, что и поучился и сберег. Неповторимые вещи. Тем временем министр взял одну чашечку, повернул ее кверху дном и что-то пристально стал рассматривать. Заместитель кинулся к нему:
– Что?! Что такое?! Трещина?
Министр усмехнулся с ехидцей.
– Трещина, – говорит, – дорогой товарищ, в вашем представлении.
Заместитель взял чашечку и увидел, что на донышке прозрачной кружевной вещицы – наша советская заводская марка и одно слово: «Вербилки»…
*
Все, кто бывали у меня дома, видели белую кружевную «парочку» – чашку и блюдце. Только фамилию мастера я изменил по его же просьбе: замучат, говорит, заказами.