Текст книги "Кладбище мертвых апельсинов"
Автор книги: Йозеф Винклер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Как часто нагие чресла парня спасали меня от страха смерти, особенно когда его сперма струилась по моим губам в рот или когда она клейкой паутиной застывала между моими пальцами, образуя перепонки, как на лягушачьих лапках. Когда же парень уходил, часто той же ночью или на следующее утро, страх смерти возвращался. Если парень избивал меня, то я просто утирал кровь. Я не благодарил его за синяки и раны, но и не жаловался. Я бы вынул нож из своего живота и ударил бы им себя еще раз, сняв тем самым с него вину за мое убийство, которое я представил бы как самоубийство.
В Casa del Rosarioя увидел большую эмалированную тарелку, на которой был выжжен поясной портрет улыбающегося папы Иоанна Павла II в красном облачении. Тунисский уличный мальчишка изливает семя в эту тарелку, и мною овладевает благоговение, когда он вилкой и ножом разрезал Тело Христово и ложкой смешивал его со своей спермой.
Пока крестьянин из моей родной деревни замуровывал в церковную стену мою голову, мои босые ноги стояли на влажной траве. «Пока ты не сгниешь, ты с замурованной в ней головой будешь стоять у церковной стены, – сказал деревенский священник. – А я сам буду освящать дьявольские гвоздики, которые ежедневно станут приносить молящиеся женщины к твоим гниющим ногам».
В магазине текстильных товаров на виа дель Корсо молодая продавщица приделывала голую руку к плечу манекена. Разглядывая грудь выставленного в витрине магазинаманекена, я вспомнил о пластмассовой кукле в человеческий рост, с которой я, двадцатилетний, более полугода жил на Вальдхорнгассе в Клагенфурте. Груди моей пластиковой спутницы выглядели как две свежие кротовые кучки. Между ее пластиковых ног было узкое отверстие которое я смазывал свиным салом, чтобы входить в нее не натирая кожу моего члена. У нее не было сосков. Кончив в нее, я нес ее в ванную и выворачивал над раковиной, чтобы вытекла сперма. Затем я выносил ее на свежий воздух, проветривал, складывал в коробку, которую совал в нашу постель. Пребывает ли она в Вайценфельде, где я на деревянном ложе, предварительно надув ее, разрубил топором на части и закопал? Может быть, пара кусочков от нее все-таки сохранилась? Ее голубые глаза, как у Мэрилин Монро, или лишенные волосяного пушка плечи? Муравьи быстро принялись за ее влагалище с налипшими на его стенки остатками спермы. В витрине магазина на виа дель Корсо я разглядывал обнаженный ниже пояса манекен – почему-то манекены, рекламирующие свадебные платья, почти всегда в париках, в то время как те, что демонстрируют нижнее белье, по большей части без волос. И еще я спросил себя, лягу ли я еще когда-нибудь с пластиковой бабой в постель, буду ли я с ней завтракать, подходить к окну, смотреть на поля с растущими злаками, уча ее различать рожь, овес и пшеницу, или мне лучше класть себе в постель куклу-мужика и вместе с ним забираться под простыню? Поплыву ли я еще раз вверх по течению Затнитца и буду ли громко кричать ей, призывая двигаться побыстрее, если она отстанет или ее вообще снесут вниз волны реки? Как-то раз, сложив ее в пластиковую сумку, я нес ее с собой, с нетерпением поджидая носильщика моего черного дамского велосипеда, на бетонном мосту через Затнитц мне повстречалось несколько десятилетних мальчишек, которые рассказали мне, что по дороге им попался лысый, одетый в турецкую одежду, раздающий мальчишкам конфеты гомосексуалист на гоночном велосипеде.
● ●●
Когда я однажды положил руки на теплую панель электрической пишущей машинки и стал гладить теплое место машинки, мне вспомнилось, что ребенком я множество раз видел, как мать гладила кафель теплой печи и особенно прислушивалась к позвякиванию своего кольца, когда безымянный палец ее левой руки скользил по кафелю. А моя сестра Наталья часто гладила ладонями теплый край кухонной плиты. «Если я еще раз появлюсь на свет…» – пробормотала она, наклонила голову и оставила предложение недосказанным. Десять лет спустя она сошла с ума и, сидя перед желтой плитой, беззубым ртом шептала: «Если я еще раз появлюсь на свет!..» Однажды я действительно расплакался, увидев, что насекомое, которое могло бы сосать мою кровь, попало в растопленный воск горящей свечи и не могло больше пошевелиться, а через несколько секунд умерло. Но должен ли я, когда стемнеет, выйти с ведром теплой воды и тряпкой на Кампо Верано, чтобы вытереть сантиметровый слой пыли с пошлой и одновременно волнующей – то же самое чувство испытываешь на кладбище – каменной фигуры юноши без признаков пола, лежащего на своем саркофаге? Недавно я увидел в его старых руках, которым почти двести лет, увядшую розу. Пока я, возбужденный, со вставшим членом, смотрел на широко расставленные ноги каменной статуи юноши, который, потирая стопой голову рыбы, другую ногу поставил на скалу и высоко поднял в руке черепаху, другой держа за хвост рыбу, туристы открыли свои путеводители, посмотрели название фонтана в статье о Piazza Matteiи, довольные, пошли дальше. Иногда я прихожу на аллею San Paolo de Brasile к памятнику Гете и стираю пыль со статуи обнаженного Вертера, преклонившего колени перед властной женской фигурой.
Девчонка-подросток лижет мороженое на палочке в форме мальчишеской фигурки. Одетая в голубое девочка села на клевер газона и потерла яблоко о внутреннюю поверхность своих бедер, прежде чем откусить от него. Кусающийногти парень уставился на ягодицы проходящей перед ним девушки. Красивый подросток со скобкой на зубах в левой руке держал пару маргариток, а в правой – автобусный билет. Разговаривая с девушкой, он размахивал цветами. На площади Colonna женщина кормила сахарным песком из пластикового стаканчика двух лошадей конных карабинеров. Изо рта лошади на асфальт длинной белой струйкой сбегала слюна. В Вилле Боргезе, между цветущими магнолиями, лошадь пила из фонтана и вода капала с ее черных ноздрей. Вдыхая запахи цветущей магнолии и конского пота, две девочки с разрешения внимательно следящих за лошадьми конных карабинеров гладили влажные ноздри лошадей. Когда маленькому мальчику не удалось воткнуть красную розу между кирпичами стены, он принялся бить ею о стену до тех пор, пока не отлетел цветок. Одинокий молодой инвалид, привязав к своему креслу-каталке букетик маргариток, ехал по аллее Вашингтона. Покинутые на время летних каникул мальчиками и девочками, обычно стоящими перед ними со свежими, горячими кусками пиццы в руках, жалко и одиноко смотрели со стены гимназии сделанные мелом признания в любви, стрелы, сердца и кошачьи головы.
Прежде чем я спустился в долину и сел на поезд, идущий в Рим, Варвара Васильевна сплела мне венок из травы, вплетя в него несколько цветков календулы, и надела его мне на голову. Незадолго до того, как поезд должен был прибыть в Вечный Город, он свернул, сойдя с рельсов, в лес, где я сошел и увидел в болоте,полном пиявок, голого мальчика, который кидался болотной тиной. Мальчик посмотрел на меня, выбежал из болота, чтобы повалить меня и ограбить, но прежде чем он успел меня схватить, его сменил другой образ: я открыл церковную дарохранительницу и увидел аккуратно припрятанные в ней серые потроха.
Охотник из Курпфальтца скачет по зеленому лесу, он стреляет ту дичь, которая ему нравится.Охо-хо, охо-хо. Весела здесь охота в зеленых пустошах. И хотя сейчас, говоря на охотничьем жаргоне, не сезон, деревенский охотник, по профессии полицейский, положив рядом с биноклем винтовку, на своем зеленом джипе съехал по бревнам крутого спуска, ведущего от моей родной деревни, раскинувшейся крестообразно, к берегу Драу. На берегу изуродованной австрийской электроэнергетикой камерингского затона он, прежде чем выйти из машины, открыл дверь, выпустив свою охотничью собаку Вальти. Ночью, засунув зеленую ветку в окровавленную пасть косули, он положил ее в багажник своего зеленого джипа и вместе с другим удачливым охотником-убийцей опрокидывал одну за другой стопки шнапса, который растекался по его вырезанному хирургом в форме топора языку. Затем надел зеленую пижаму и нырнул, взяв в рот еловую веточку, под простыню. Простыня, которой он накрыл свое пропотевшее тело – исходившее кровью, так как душа его жаждала убийства – и свой детородный орган, простыня эта была в пятнах человеческой крови – служба есть служба и шнапс есть шнапс! Простыня, на которую он возложил свой хребет, огромную, как лошадиный круп, задницу – «Моя собака всегда со мной в этом зеленом охотничьем угодье!»– простыня эта была в пятнах крови ланей и оленей. По обе стороны от висевшего над его кроватью большого образа, на котором Господь из Назарета был представлен пастырем овечьей отары, были прикреплены головы двух молодых оленей с траурными лентами. Сейчас не еду я домой, пока кукушка не прокукует мне свою ночь, во всю зеленую долину. Охо-хо! Охо-хо! Весела здесь охота в зеленых пустошах, здесь в зеленых пустошах!
Умирающего папу Иоанна XIII должны были еще живого положить в гроб. Я подошел к лежащему в агонии папе, протянул ему руку и сказал: «Иисус Христос!» Карабинер схватил меня за рукав и дал понять, чтобы я был почтителен, в то время как папа умирает, чтобы я перестал писать и спрятал свою записную книжку, в которой были изображения обряженных и высохших тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо. После того как многочисленные, одетые в парадные ризы епископы набальзамировали и обрядили тело папы, служка неожиданно поднял съежившееся до размеров младенческого мертвое тело и положил его в обувную коробку. Я высыпал крошки облаток на останки папы, взял обувную коробку и наклеил на нее почтовую марку с изображением папы Иоанна Павла II. В другой части сна, когда я снова увидел лежащее передо мной в гробу мертвое тело папы, уже в натуральную величину, я заметил, что его красные бархатные туфли всего лишь декорация и что на самом деле его ступни совершенно босы.
Под присмотром служителя шимпанзе отрывала билет посетителям зоопарка Виллы Боргезе. Я вздрогнул и представил, что в лапе обезьяны бритва, и она на глазах у сидящей в клетке на покрышке грузовика гориллы одним движением бьет ею меня в грудь, прямо в сердце, а затем они обе, задрав головы, глядят на пролетающих чаек. Муравьи, бегущие по табличке, гласившей, что обезьяны привезены с Борнео и Суматры, выстроились цепочкой наподобие четок. Они тоже были питомцами зоопарка, о которых, как, впрочем, и о бесчисленных мухах, жуках и дождевых червях, никто не заботился. Но я не упускал из виду двух мух, которые сейчас, когда я пишу эти строки, ползут по моему правому бедру. Описывая двух мух в своей записной книжке с изображением облаченных и высохших тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, я почувствовал, не поднимая глаз, что ко мне подошел ребенок, захотевший посмотреть на мою писанину; вдруг я с испугом заметил, что передо мной стояла маленькая горилла, которую на тонкой цепочке держала молодая женщина, увидев как я с бешено бьющимся сердцем вскочил с пенька, на котором сидел, когда горилла своей мордой коснулась моего колена «Vieni qua!» – закричал во весь голос служитель, сидящий в клетке шимпанзе. «Vieni quai» – во весь голос закричал мне трансвестит с площади Республики, указывая перед собой пальцем с длинным, накрашенным красным лаком ногтем. Ребенку, который, убежав, подошел ко мне, когда я писал, стоя посреди детских могил, стоя на Кампо Фламинио, и спросил: «Che cosa fai?», отец закричал: «Vieni qua!», и чтобы расшевелить спящего индийского питона, мужчина помахал перед его стеклянным террариумом полиэтиленовым пакетом. Питон поднял голову и с шипением высунул свой раздвоенный язык. Я присел перед высоким, в человеческий рост, террариумом и прижался носом к стеклу напротив его головы. Когда-то, ребенком, я часто спрашивал себя, не потому ли рептилии совершенно немы, что люди разоблачили их ненависть, так как змея виновата в грехопадении и в том, что человек из-за этого лишился бессмертия. «Если бы не змея, – часто говаривал отец Франц Райнталер во время уроков закона Божьего, – люди могли бы жить вечно!» В детстве я целый год каждую ночь плакал, узнав, что мать когда-нибудь умрет, не сейчас, но все равно когда-нибудь умрет. Вечерами, забираясь в постель, я старался плакать как можно тише, чтобы не разбудить братьев. Засыпал я выплакавшись, уткнувшись носом в мокрую от слез подушку. Голландские туристы со страхом и восхищением наблюдали, как зеленая игуана пыталась своими длинными пальцами уцепиться за стекло своей тюрьмы, но каждый раз, взрывая белый песок, соскальзывала вниз. Перед террариумом с тропической гремучей змеей отец положил сыну на плечо руку и она скользнула по гладкой поверхности анорака. В террариуме с тропической гремучей змеей на песке, между двух цветущих кактусов лежал маленький пластмассовый череп коровы. Когда я только вошел на территорию зоопарка, то, уже настроившись посмотреть на рептилий, всякий раз вздрагивал от испуга, видя на траве или на асфальте вьющееся растение, корень или садовый шланг, – мне казалось, что это уползшая из террариума змея. Я каждый день должен иметь дело со словами, не важно, пишу я или читаю, иначе я погибаю. Я разбит, если хотя бы один день, бродя по Риму, не написал или не прочитал чего-нибудь. В таких случаях я представляю себе, будто мое тело сделано из стекла и при каждом шаге в нем образуются трещины, так что однажды оно полностью покрывается ими, становится непрозрачным и рассыпается прямо на улице. Мое мертвое тело отнесут в римское похоронное бюро, либо мои смертные останки где-то между Энцианом и Альмраушем сожрет барс, ласкающий его ухо рык, слышит склонившийся над стаканом шнапса охотник. Увидев в зоопарке Виллы Боргезе льва, пожирающего кусок говядины я спросил себя, не должен ли я был броситься на съедение льву. Однако я испугался того, что лев с отвращением отвернется и не станет есть мое человеческое мясо. Иногда я сомневаюсь правда ли у меня под кожей человеческая плоть или там мясо питона или летучей мыши, и меня как осла, выпускаемого на арену в качестве приманки, следует запереть в клетку. Если лев кинется на меня и начнет рвать меня на куски, публика в цирке закричит, бросится звать спасателей, но в душе люди настолько будут захвачены этим зрелищем, что, должно быть, вместо криков ужаса исторгнут крик удовольствия. Как стал бы кричать и хлопать себя по ногам инвалид войны, намертво сидящий в своем кресле, словно орденские планки на его коричневом каринтийском национальном костюме, когда лев повернет свою окровавленную морду и через решетку взглянет на калеку, резво катающегося по всей арене на своем кресле-каталке.
Как молчальник я, кажется, веду жизнь мертвеца. Но какую жизнь ведет мертвец? Одно меня огорчает в моем нынешнем возрасте, – тот факт, что похоронят меня не в голубом подростковом гробу, а в черном взрослом.
Фруктовый магазин на улице Антонио Грамши был уже закрыт, но, так как железные жалюзи были опущены еще не до конца, я проскользнул внутрь и намеревался, стоя в дверях, попросить хозяина продать мне кило винограда. Он взвесил мне девятьсот граммов синего винограда и положил его в бумажный пакет. Я взял пакет под мышку и пошел по улице Грамши, затем перешел аллею Бруно Буоцци и вышел к Вилле Боргезе. Я посмотрел на часы, в половине девятого я должен быть в квартире на улице Барнабо Тортолини, и, держа под мышкой пакет с виноградом, стал размышлять о том, что мне лучше посмотреть по телевизору – документальный фильм Пьера Паоло Пазолини или же фильм Бернардо Бертолуччи «Новый век».На площади Фирдоуси трое парней, скрестив ноги, подпирали столбы. Какой-то негр, разложив на земле свои пожитки, присел возле одного из двух – сделанных в виде черепах – фонтанов, причем головы всех шестнадцати черепах были отбиты, и обмакнул кисть в акварельную краску желто-рыжего цвета. Я вышел, все еще держа виноград под мышкой, на площадь Боливара, где увидел троих мальчиков тринадцати – шестнадцати лет. Один из слонявшихся по Риму парней уже был мне знаком. Поправив пакет с виноградом, я повернулся к ним. Они только что отошли от стоящих на площади Боливара гомосексуалистов и подозвали меня и спросили, есть ли у меня сигареты, сразу же ощупывая мой бумажный пакет. Я жаждал новых впечатлений, у меня был трудный день, мне пришлось торчать в квартире, ожидая, пока придет столяр и починит жалюзи. Один из мальчишек ощупал карман моей рубашки и хотел залезть в него, но я оказался проворнее и вытащил американский пластырь – «Доноры – лучшие любовники!»– и пачку банкнот. Мальчишка схватил ее, но я вырвал банкноты, положил их в карман брюк и застегнул его на молнию. И в этот же момент припомнил этого мальчишку. Он слоняется по площади Чинкваченто и вокзалу Термини и пристает к прохожим. Однажды я видел его сидящим на каменной скамье на площади Чинкваченто. Парень заметил какого-то туриста, вскочил, бросился ему под ноги и под смех своих друзей стал кататься по асфальту. В другой раз он вместе со своим другом подошел к мужчине, читавшему газету в зале вокзала Термини. Стоя за его спиной, он зажег спичку и бросил ее на развернутую газету. Мужчина в страхе отбросил в сторону горящую газету. На площади Боливара мы присели на скамейку, мальчишки слева от меня. Я разорвал бумажный пакет и разделил виноград. Жадно и быстро, как пираньи объедают мясо с грудной клетки, парни съели виноград, так что в мгновение ока на моих коленях оказались лишь рваный влажный коричневый бумажный пакет и голые виноградные веточки. Знакомый мне паренек, улыбаясь, сунул мне в рот последнюю виноградину. Я раздавил голубую виноградину языком, недоверчиво глядя на мальчиков, и заметил, что маленький мальчик, улыбаясь, достал какой-то тонкий предмет и спрятал руку за спину. Однако я среагировал быстрее. Выбросит ли с криком он бритву, если я выкручу ему руку? Другой парень сел передо мной на корточки и произнес: «Soldi! vogliamo soldi!» Третий, самый взрослый из парней, уже достал его нож и спрятал его за бедром. Я сохранял спокойствие, липкими руками разорвал бумажный пакет, в который завернул голые виноградные веточки, вскочил со скамьи и побежал по площади Боливара мимо статуи венесуэльского борца за свободу в направлении лестницы, на ступенях которой рядом со своими автомобилями с открытыми дверцами сидели гомосексуалисты и слушали диско-музыку. Мальчишки кинулись было за мной, но, увидев, что я добежал до людей и нахожусь в безопасности, остановились, повернулись и скрылись в кустах. Мне было стыдно, что я нашел убежище у гомосексуалистов, один из которых и подвез меня на своем автомобиле до улицы Сан-Валентино, так как я боялся, что мальчишки могут подстеречь меня по дороге домой. Дома я, не вдаваясь в подробности, описал все случившееся со мной Леонтине Фэншоу. Она была возмущена. «Не ходи больше вечерами в парки Виллы Боргезе. Твои зрачки расширены!» Пока я решал, что мне смотреть – документальный фильм Пазолини или «Новый век» Бертолуччи, переключая телевизор с канала на канал, мне пришло в голову, что Пазолини в свое время подцепил своего убийцу на площади Чинкваченто и что я не должен подражать ему в этом. Когда в фильме «Новый век» одетый в черное фашист, которого играл Дональд Сазерленд, схватил за ноги мальчишку, который подсматривал за ним во время полового акта, и, кричащего, привязал к кресту, а затем воткнул в его голову, из которой брызнула кровь, две деревянные стрелы и наконец размозжил ее, я прижал ладони к лицу и заскулил, как собака. Чтобы не услышала Леонтина Фэншоу, разговаривавшая в этот момент в прихожей по телефону, я закусил большой палец, а слезы и сопли потекли по моим ладоням. Десятилетний мальчик с разбитой головой лежал на полу сарая, а его убийца, испуганно и удивленно глядя на него, стоял над телом.
На последнем ряду церковных скамей, сложив рядом с собой свои полиэтиленовые пакеты без надписей, сидела нищенка. Она кашляла и молилась перед статуей папы Пия IX. Служка с монгольским лицом крестил лоб всякий раз, когда священник произносил в микрофон: «Signore Pietà! Cristo Pietà!»Женщина пыталась успокоить новорожденного, давая ему пустышку, прикрепленную к ее четкам, которую младенец всякий раз выплевывал. Широко раскрытыми глазами глядя на читающего проповедь священника, она, что-то лепеча, обращалась к плачущему ребенку и, поплевав на свой указательный палец, нарисовала своей слюной на его лбу крест. Крестик, висевший на длинной цепочке на шее младенца, которого крестили, оказался как раз на его половом органе, причем именно в тот момент, когда одетый в зеленую ризу священник большим пальцем рисовал освященным мирром крест на лбу ребенка, а монгольского вида служка, непрестанно гримасничая, стоял в добром десятке шагов от купели перед алтарем. Священник поднял ребенка над своей головой, показывая захлопавшим в ладоши прихожанам новоиспеченного католика.
Мама! Вместо свечей на именинном пироге положи на него доску с гвоздями.
Гляжу во все глаза! Лед холодит кровь в жилах /Сердце и легкие! По вискам струится пот./ Тело мое застыло на месте. Все поле – сплошная могила. И все гробы стоят открытыми. В воздухе пыль, известка, кирпичная крошка.Когда же мой предсмертный крик разрешит мою жизнь? Скажи еще раз, я всегда с удовольствием слушаю, что если ты проживешь еще десять лет, тогда ты сможешь облизать все свои десять пальцев! Я работаю над языковой машиной, которая изгонит смерть из каждой клеточки собственного тела. Не пишите же на моих траурных лентах: «Твои братья», «Твои сестры», «Твои дяди и тети», – я ненавижу вас, мои дорогие! Напишите предложения из моих книг на моих траурных лентах, предложения, которые вы больше всего ненавидите. Мое сердце – шар, а все кегли моих костей в нужное время упадут. Если мне не удастся умереть и я вынужден буду жить вечно, то я буду три раза на дню – а в оставшееся время у меня вырастут черные ангельские крылья – пытаться покончить жизнь самоубийством. Раньше, чем прокукарекает петух, я занесу над собой славный нож без лезвия и рукоятки. Если мне суждено умереть в деревне, где я вырос, то надеюсь, что деревенский священник не станет служить над моим гробом заупокойную мессу. Если же я умру прежде своего отца-крестьянина, то он нарушит мою волю. Если подхоронят мое тело к могилам моих дедушки и бабушки, дядюшки и тетушки – ведь я хочу быть похоронен рядом с двумя тунисскими уличными мальчишками и двумя шляющимися по Риму бразильскими транссексуалами на кладбище Cimitro delie Fontanelle в Неаполе, – то пусть меня положат под лимонным деревом. Здесь даже кедр разлагается! Гнилые сосновые доски становятся мягкими. Даже дуб здесь не вечен. Тление достанет везде.Чего же стоит легкая ель. Оно разрушит узкие жилища мертвецов, как бы крепко они ни были сбиты и просмолены. Скульптору, который будет снимать с меня посмертную маску, придется приподнять мое обнаженное туловище, чтобы голова запрокинулась назад и чтобы образки Рафаэлевой «Madonna Sulla Seggiola», большое изображение которой и по сей день висит на стене моей бывшей детской в родительском доме, из-под подбородка выскользнули на мою пожелтевшую грудь, а зеваки, плакальщицы, мои подруги и друзья, пришедшие со мной проститься, могли бы унести по образку на память обо мне. Господи, помоги! Гробы открываются! Я вижу шевеление мертвых тел! Давно распухшие мертвецы стали двигать останками членов! Я вдруг понял, что убит обезоруженным смертью воинством. О зрелище, что перед очами моими туманом жарким стоит!Когда я скончаюсь, не клади меня ни в еловый гроб, ни в сосновый, не нужен мне также гроб из кедра или дуба. Похорони меня нагим, каким Господь меня охотней всего примет, заверни лишь в простыню, покрытую пятнами крови только что забитого ягненка, в которую его заворачивали перед тем, как отправить в холодильник. Я бы хотел, чтобы мой открытый рот заклеили пластырем телесного цвета либо набили его образками с изображениями высохших мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, я должен быть похоронен как собака, не в своей родной земле, будто я родился в другом месте, я не хочу, чтобы ужасная земля моей родины попала мне в рот и мне пришлось есть эту черную могильную землю. Я почти ничего не вижу перед собой, кроме совершенно лишенных плоти скелетов: на лицах нет носов и губ, лбов и щек, на головах – кожи и ушей. Все остальное – исчезло. Редкие торчат лишь зубы.Это все еще детский страх, который я испытываю при виде служителя похоронного бюро, полиции или военного. Я всякий раз низко кланяюсь перед пустым катафалком, который пугает меня куда больше, чем катафалк, везущий гроб, заваленный цветами. Я часто представляю себе, что пустой катафалк медленно едет за мной, до тех пор пока я не пускаюсь бежать, забегаю на кладбище и прячусь там от него за могильным камнем. Как-то раз я прочел рассказ о том, что некий мужчина завещал хранить свое забальзамированное сердце в коробке для шитья своей матери, и мне вспомнилось, как я брал из подушечки для шитья моей матери иголки с разноцветными стеклянными наконечниками и втыкал в свои правую или левую руки, иногда загоняя вертикально под кожу более двадцати иголок. Я терпел боль, сжимая зубы и кулаки до тех пор, пока не начинала идти кровь. Елизавета Орлеанская, боясь быть похороненной заживо во время летаргического сна, распорядилась в своем завещании, чтобы перед погребением на ее стопах сделали два разреза. Ребенком я слышал во время проведения мирового чемпионата по фигурному катанию об элементе тодес, после которого русская пара упала бы на лед. Сидя перед телевизором, я напряженно ждал их смерти. Янадеялся, что они будут танцевать до тех пор, пока не умрут на льду, и был ужасно разочарован, увидев, как они после соревнований живые поднимаются на пьедестал почета, а затем стоят на нем с золотыми медалями на груди. Мне было десять лет, когда я в родительском доме прочитал роман Жана Поля Сартра «Игра закончена»,действие которого происходит в царстве мертвых. Повествование затрагивало и мою собственную жизнь, так как я рос в царстве мертвых, ощущал его в своем теле и душе, но не так, как все другие деревенские крестьяне, юнцы и девицы, которые на танцах во время праздника, узнав, что в этот же день юноша покончил жизнь самоубийством, стали танцевать еще живее, радуясь тому, что пережили еще одного. Когда я в Риме представлял себе эти дни, перерезая вены на правой руке золоченой дароносицей с острым краем, мне пришло в голову, что пару лет назад в Берлине на вокзале поздно вечером я видел пожилого человека, протянувшего в окошко пачку писем и просившего у почтового служащего справку об оплате почтовых расходов. Когда он вытянул руку, рукав сполз так низко, что стал виден давно зарубцевавшийся шрам от разреза на руке, и я сразу подумал, что он, должно быть, тоже резал себе вены. Держал ли он руки в наполненной водой Иордана чаше для святой воды, когда кровь текла по его пальцам? Когда же я взглянул на отправителя письма, то прочел адрес какого-то то ли католического, то ли евангелического общества. В Клагенфурте я увидел молодого человека, идущего по улице с раной на шее и веревочной петлей. С ее помощью он пытался покончить жизнь самоубийством, но был спасен не то что в последний, но в самый последний момент. За этим молодым человеком в Клагенфурте, так же как и за похожим человеком в Берлине, я довольно долго шел следом, но так и не решился заговорить ни с тем, ни с другим. Когда плывший на берлинский Пфауэнинзель паром врезался в лодку, в которой спал мужчина, люди на пароме хотя и стали громко и вполне отчетливо кричать, чтобы он поворачивал, на их лицах было написано, что они с большим удовольствием посмотрели бы на то, как паром протаранил лодочку, а его стальной нос одновременно разбудил и убил бы спящего в ней человека. Той же ночью мне приснилось, чтомой друг Адриан подошел к моему мертвому телу, приподнял лежащую на нем простыню, посмотрел мне в лицо, опознал меня и, быстро кивнув, снова положил простыню. Он приподнял бирку, привязанную к пальцу моей левой ноги, на которой были написаны мое имя, даты рождения и смерти, прочел их и, подозвав служителя морга, сказал ему, что дата моего рождения указана неправильно. Служитель, на лице которого была моя посмертная маска, подошел к Адриану, потянул его за левое ухо, да так сильно, что Адриан вынужден был встать на цыпочки. Служитель тихо зашипел ему в ухо сквозь стиснутые зубы: «Дата его рождения действительно указана неправильно?»
Когда ты стоишь передо мной и смотришь на меня, что знаешь ты о боли, которую испытываю я, и что я знаю о твоей? И когда я упаду перед тобой ниц и, плача, расскажу, ты узнаешь обо мне больше, чем об аде, о котором тебе рассказывают, что там жарко и ужасно. Хотя бы поэтому мы, люди, должны относиться друг к другу так почтительно, так осторожно и с такой любовью, как будто стоим у врат ада.Часто Адриан не находил в Клагенфурте прибежища или был так сильно погружен в вереницу своих мыслей, что даже все-таки найдя прибежище, не мог в нем оставаться. И потому больше и не искал его, но,стремительно и безмолвно плача и крича в душе, охваченный безумием, кругами носился по улицам города, словно дрессированный хомяк в своем колесе. Все, что он видел во время этих своих так называемых прогулок, он рассматривал исключительно с точки зрения полезности этого для самоубийства. Высотные здания и балконы в Клагенфурте существовали только для того, чтобы с них спрыгнуть, острые наконечники садовых оград – для того, чтобы проткнуть себя ими, грузовики – чтобы броситься под них, железнодорожные рельсы – чтобы в нужный момент положить на них голову веревки колоколов – чтобы, повесившись на них, раскачиваться, вызывая похоронный звон. Осколки стекла постоянно резали его вены. Проходя под ветвями деревьев, он постоянно задевал головой пальцы ног своего висящего трупа. Идя вдоль Лендканала, он раздумывал: «Какой будет прекрасный вид открываться перед прохожими, если я однажды утром повешусь на веревке, посреди каменного моста и буду раскачиваться над желто-зеленой водой Лендканала». Почти для всех в Клагенфурте он был братом брата или сестры, сыном священника или профессорши итальянского или в окрестных магазинах – внуком госпожи Миттерер, но там по крайней мере его звали его собственным именем. Из трех гимназий, существовавших в Клагенфурте, он ходил в три и в каждой из этих школ либо учились его брат и сестра, либо преподавали его родители. Как самый младший ребенок в семье, он никогда не носил новой одежды, а донашивал одежду за старшими. С одного места на другое кочевал сундук, набитый вещами так называемых богатых друзей из Америки. Эта американская семья носила фамилию Росс, и на большинстве вещей были метки. Он носил пуловеры, рубашки, штаны, на которых чаще всего стояли имена Николаса и Марианны Росс. После того как эту одежду поносили американские дети, а затем дети священника, и если после этого она еще не до конца пришла в негодность, ее отдавали детям крестьянина, на землях которого у родителей был домик в горах, где они проводили выходные. Когда они ехали из Клагенфурта в этот домик в. горах и сперва заезжали в Файстритц, его мать каждый раз начинала высматривать дом, хотя все ехавшие в машине прекрасно знали, что он не виден из долины. То, что она искала глазами дом, было, по его словам, искренним желанием его матери показать свою радость, и она всегда повторяла при этом: «Какое счастье для меня спокойно отдохнуть в горах в кругу своей семьи!» В такие дни она особенно старалась все устроить в домике наилучшим образом. Она пыталась не допустить там возникновения конфликтов, они должны были оставаться в городе. В Клагенфурте ребенком он ходил от гостиницы к гостинице, гремя кружкой для пожертвований, и выкрикивал: «Пожертвуйте Красному Кресту!», «Помогите Красному Кресту!», и пожилой человек сунул ему деньги, сказав: «Это для тебя, мой маленький!», но ребенок выходил из гостиницы и бросал деньги в кружку для пожертвований Красного Креста. Он с успехом собирал деньги для Красного Креста, заняв второе место, и его фотография появилась в провинциальной газете, она была второй слева, он узнал себя и засмеялся, а в заметке под фотографией было его имя. Больная мать поцеловала его и вырезала заметку из газеты. Однажды в детстве он не захотел поцеловать мать, и она сказала: «Ты же поцелуешь свою мать!» Дома он ложился спать раньше брата, чтобы спокойно помастурбировать. Если же братья шли спать одновременно или кто-то находился в соседней комнате, он не решался прикасаться к своему члену и оттягивать вверх-вниз крайнюю плоть. За стеной спальни стоял письменный стол матери и через стену был слышен стук ее деревянных башмаков, скрип пера ее чернильной ручки, ее кашель и вздохи. Когда его брат входил в спальню, он прекращал онанировать, задерживал дыхание и боялся, что брат почувствует запах свежего пота. Он притворялся спящим и старался и вправду заснуть, чтобы не слышать, как онанирует его брат. На Рождество он сидел рядом с матерью перед серебристым пюпитром и играл на ее блок-флейте. Воскресным утром он просыпался с первым звоном церковных колоколов, но вставал только со звоном ко второй заутрене. Чтобы позлить мать, он вывешивал на улицу свое одеяло в то время как люди выходили с заутрене из ворот стоящей напротив церкви. «Если ты – сын священника и не ходишь в церковь, не нужно оповещать об этом всю округу, – говорила мать, – все это отражается на нас, нам приходится оправдываться!» Незадолго до своей смерти его дедушка купил бутылку шнапса, которая звенела, когда ее наклоняли. Когда после похорон все собрались в гостиной, священник взял эту бутылку. Раздался звон, все вокруг удивленно рассмеялись, а бабушка, вдова, заплакала: «Если бы он знал как много людей придет на его похороны, он бы обрадовался!» Он рассказывал, что они с сестрой не удержались от смеха, когда воткнутая в кучу земли лопата стала медленно опускаться на молящегося священника. Когда он какое-то время жил у меня, его мать говорила: «Ты живешь за чужой счет, мне не по себе от этого. А украденные деньги ты мне так и не возместил! Мне трудно выразить, как я разочарована!» Только когда мать поняла, что он ее обокрал, вновь ощутил привычное чувство вины перед нею за ее сердечные, нервные болезни и ревматизм, то чувство вины, которое она всегда умела ему внушить. Это чувство, по словам Адриана, она выражала, жалуясь, что либо он убьет ее, либо она убьет его. Когда шестнадцатилетний Адриан сбежал со своим другом в Грецию, где оба были на грани самоубийства, его мать в тысячах километрах от него сетовала, помимо всего прочего, и на то, что он прихватил с собой на Крит ее лучший кухонный нож. Рассказывал ли я тебе, как он однажды в доме моих родителей играл в чепуху? Требования любви и ненависти, телеграммы, в которых говорится о чувствах, о которых нужно догадаться, предостережения, намеки, проявления жизни, поручения, которым нельзя противиться. Вероятно, можно было не обратить на них внимания, но их нужно было все же прочитать. Во время еды его мать пристально смотрела на него и забывала про свой суп. Иногда он выходил на балкон и проводил шеей по бельевой веревке. В семнадцать лет, в Вене, домашний врач оперировал его по поводу фимозы и страшно искромсал. Адриан рассказывал, что из швов торчали нитки, как концы струн на гитарном грифе. Широко расставив ноги и держа член в руке, чтобы раны на члене не терлись о бедра, он ковылял в сортир. Если во сне у него была эрекция, то он просыпался от мучительной боли. Ночью рана на члене открывалась, и по мошонке и бедрам стекали черная кровь и гной. Он в изобилии глотал пенициллин и болеутоляющие таблетки – могильные камешки, как он их называл. Его член кровоточил, посинел, почернел, опух, и кровавые нитки ночами причиняли резкую боль. Когда во время получасовой операции, которая проводилась без наркоза, врач спросил у Адриана, кто его отец, и тот ответил: «Священник!», врач громко засмеялся и никак не мог успокоиться, непрестанно сопя, он произнес: «Ты это сказал специально!» А как-то раз зимой он один пошел в деревенский домик своих родителей, чтобы без помех почитать там «Реку без берегов» Ганса Генни Янна и пописать, а уходя, забыл закрыть воду, из-за чего замерзла труба, отец сказал: «Все эти неприятности!» и это своеобразное словечко «неприятности» стало обозначением все, что я причинил своим родителям, и все, что они от меня в конце концов ожидали, было не чем иным, как неприятностями.








