355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Винклер » Кладбище мертвых апельсинов » Текст книги (страница 15)
Кладбище мертвых апельсинов
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:23

Текст книги "Кладбище мертвых апельсинов"


Автор книги: Йозеф Винклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)

Увидев в одном из римских супермаркетов куклу без ног, я вновь вспомнил рассказ о войне отца-крестьянина. Во время бомбежки тело одного солдата было разорвано как раз посредине. Товарищи взяли окровавленную верхнюю часть тела, подняли ее над мусорной кучей и под аплодисменты остальных поставили на нее, подперев кольями.

Отец-крестьянин рассказывал, что один из батраков моего деда, не желая больше есть скверную пищу, в присутствии всех сидящих за столом детей, прислуги, батрачек и батраков швырнул жирные, подававшиеся по субботам оладьи в красный угол. Когда вскоре после этого на стол вновь поставили миску с оладьями, а матери и отца не было на кухне, я стал подначивать своего брата Константина: «Не будь трусом, кинь оладью в красный угол!» «Сперва ты кинь оладью в красный угол, – сказал он, – а затем брошу я!» Но я тоже не решился швырнуть оладью в красный угол. Батрака, совершившего, как выразился отец-крестьянин, это святотатство, дед сию же минуту уволил. Вскочил из-за стола и указал ему на дверь, закричав ему вслед, чтобы тот больше не появлялся на пороге его дома.

Константин! Часто, когда я сижу со стаканом молока, как сейчас в кафетерии на вокзале Термини в Риме, или ставлю в холодильник пакет молока, я невольно думаю о нашем отце. Если это время между шестью и восемью часами вечера, он сидит, нахмурив лоб, посреди измазанных навозом коров на скамеечке для дойки. В четырнадцать лет, уезжая учиться в Вену, ты утром зашел в стойло, чтобы попрощаться ć ним. Отец подал тебе руку и перекрестил своим пахнущим скотиной и молоком пальцем твой лоб. Когда он уходил на войну, точно так же с ним простилась мать дав ему молитвенник, который он читал в передышках между боями, пока другие резались в карты. Когда ты еще ходил в файстритцкую школу, ты должен был до автобуса, отправлявшегося в семь часов утра, помогать отцу управляться в стойле. Тебя невозможно было добудиться, рассказывала мать, часто она спящему натягивала тебе носки, затем ты должен был влезать в заляпанные дерьмом резиновые сапоги и выносить навоз из стойла. Вечером ритуал выноса дерьма повторялся. Начиналось с того, что ты ехал в поле на своем велосипеде, открывал ворота забора из колючей проволоки, чтобы коровы, опустив головы и мотая хвостами, могли выйти с пастбища. Никто, будучи ребенком, не получал столько тумаков, как ты, однажды сказала мать. Было время, когда мы все с руганью и побоями набрасывались на тебя. На тебе, нашем младшем брате, мы вымещали все обиды и унижения, испытанные нами на крестьянском подворье, в построенной в форме креста деревне, в церкви. Ты был первым из нас, кто получил в подарок фабричные игрушки: пластмассовый трактор, на котором ты мог разъезжать по деревне, деревянный поезд, пластмассовые и металлические машинки, а затем и велосипед, в то время как мы, старшие братья и сестра, не получили ни одной куклы, ни пластмассового трактора, ни деревянной лошадки, которую мы, как ты, могли бы назвать по имени нашей лошади.

Не прекрасно ли это было, когда я, по пояс обнаженный, смяв в руках рубашку, стоял под градом посреди поля подсолнухов, потом лег на землю, открыл рот и не закрывал его до тех пор, пока он не наполнился градинами, затем встал и выплюнул градины, будто зубы моей старости? Когда облако взорвалось градом и градины упали на нашу мягкую землю, я увидел сидящую на плече огородного пугала ворону, из клюва которой шла кровь. Офицер маршировал вдоль строя подсолнухов и приказывал им поворачивать головки вслед за солнцем. Вечером они закрывали лепестками почерневшие зрелые семечки и свешивали головки. Не бежали ли однажды я и Якоб обнаженные, с острогой, по берегу ручья, чтобы прибить карпа, а потом обратно, потому что рыба повернула и поплыла вверх по течению? Я и сейчас вижу, как его член болтается меж его полных бедер, пока он догоняет и убивает острогой рыбу. Мы разожгли в пойме костер, зажарили рыбу и, сидя у огня в чем мать родила, ворошили в раскаленных углях веткой орешника. Поев, мы еще раз искупались в Драу, после чего сняли друг с друга пиявок. Якоб и я улеглись в сенном сарае под паутиной и слушали писк крыс. Я опустил голову на его миндально-белые бедра и сунул его красный, наполненный жидкими бесцветными бриллиантами жезл в рот. Схватив его мягкий член пальцами, я быстрыми движениями стал поднимать и опускать крайнюю плоть, и он превратился в дрожащую на ветру ель, роняющую теплый снег. Под крышей, под нашими влажными телами сидели летучие мыши. Сено шуршало. В тот момент, когда над перекрестьем построенной в форме креста деревни скрестились молнии, он выпустил сперму в мой рот. Я склонился над его бедрами, приподнял его яички и вдохнул аромат его чресел. Он задрал вверх широко расставленные ноги, и я проник языком в его заросший белыми волосками анус. И хотя Якоб уже больше десятка лет мертв и гниет в жирной кладбищенской земле Камеринга, я все еще чувствую на небе вкус его семени. До конца дней своих я буду носить в своих кишках его сперму. Стоя над свежей могилой Якоба, я прислушивался к тому, как волнуется скотина в стойле его отца. Я больше не знал, принадлежит ли мне тело, которое смотрит моими глазами на могилу друга, я больше не знал, со мной ли его мертвая плоть или то, что у меня под кожей – мясо зверя. Воспитанный в католичестве ребенок вновь проснулся во мне, в моем теле, в моей крови, в моей душе и завладел мной. Бог моего детства заповедал мне встать на колени перед могильным холмом Якоба и прижать к лицу землю с его могилы. Он приказал мне пойти на сеновал священника и повеситься, чтобы вслед за Якобом попасть либо на небеса, либо в ад, в огне преисподней склониться над бедрами Якоба и зубами оторвать пуговицы с его смертной рубахи. Приказал бы он мне убить Якоба в пламени преисподней, я сделал бы и это. Пошел дождь, я почувствовал острый запах кладбищенской земли, будто мертвое тело Якоба, пролежавшее два дня с телом Роберта в файстритцком морге, начало пахнуть. Два дня спустя после его похорон в предрассветной мгле, когда еще не было слышно петушиных криков, я взял венки с его могилы и, читая имена на лентах, положил венки к дверям тех, кто их покупал, за соучастие в смерти обоих семнадцатилетних. Боюсь, что родители Якоба, десятилетиями тупо молившиеся Распятому, не проклянут его даже в том случае, если умрет еще один их ребенок, ибо так решено в Высшем Совете, так лучше, а раз так, значит, нужно это принять! Так было написано в некрологе Якоба. Всякий раз, видя на улице кого-то похожего на Якоба, я вздрагиваю, иду за ним, обгоняю, поворачиваюсь, чтобы убедиться в том, что это не Якоб. Иду ли я на дискотеку в Берлине или Риме, я смотрю на каждого с похожей прической или фигурой и не спускаю с человека глаз, стараюсь заговорить, чтобы понять по голосу, не Якоб ли это. Я не знал, выросла ли куколка и личинка черной бабочки, которую я видел на могиле Якоба, из его гниющего тела, но, несмотря на это, я поймал ее как раз в тот момент, когда она хотела вспорхнуть на кладбищенскую стену, и отдал ее препаратору, чтобы он поместил ее в смолу. Сидя на постели, я представляю себе, что Якоб обнаженный лежит на смертном одре, и меня не хотят оставить с ним наедине. Его мать заслоняет его. Обнаженный труп ее сына принадлежит только ей, теперь он вновь принадлежит ей. Голым произвела она его на свет и теперь он снова лежит перед ней, больше и старше, но снова с синим лицом, с синими ногтями, с синими странгуляционными полосами на шее, поминальные свечи тускло освещают его обнаженное мертвое тело. Его мать становится на колени перед его кроватью и, плача, молится. Она склоняется над его чреслами, вдыхает их запах, берет в рот его член и хочет высосать остаток спермы из его яичек, измазать ею свое влагалище, чтобы вновь зачать и родить его от его семени. Возможно, он снова – эмбрион, тащащий за собой белый детский гроб и растущий во мне месяц за месяцем до размеров моего тела, пока его голова не упирается изнутри в мою черепную коробку, наконец раскалывает ее, и его лоб показывается из моего раскрытого черепа. Его глаза медленно раскрываются. Скоро будет пятнадцать лет с того дня, как он повесился на телячьей веревке. Его родственники будут есть марципановый гроб со взбитыми сливками, сделанными из молока, надоенного его родителями от их коров, стоящих в стойле возле кладбища. Я должен сообщить им, что за год до памятного дня нужно каждый вечер зажигать свечи на его могиле, а также до поздней ночи или, возможно, даже до раннего утра оставлять горящую электрическую лампочку перед родительским домом, чтобы Якоб, когда воскреснет, сразу же увидел бы, где его дом, и постучал костлявой рукой в дверь родительской спальни и спросил, может ли он пожить еще четыре года, чтобы затем еще раз набросить телячью веревку на ветку дерева и испытать ее на прочность, потому что предсказатель сказал ему – вы помните, – что ему будет три раза по семь лет, не больше, а в конце концов он покончил с собой в семнадцать лет: «Мама! Мне все равно не будет больше двадцати одного!» Но, возможно, его родители все это время зажигали свечу на липкой от дождя кротовой куче его могильного холма, чтобы сказать прихожанам сельской церкви и кладбища, что в этой деревне живет мать, которая каждый вечер держит на коленях своего более десяти лет назад умершего похороненного сына и хочет подсказать ему слова нашей простой детской молитвы, которые он может повторять за ней ломаным голосом, заплетающимся языком смерти: «Ангел-хранитель мой вразуми меня, пребудь со мной в нужде моей и избави меня от греха и десницей твоей введи меня в Царствие Небесное, Аминь!» Первые семнадцать лет своей жизни Якоб провел на земле. Следующие семнадцать лет своей жизни он проведет под землей. Ему будет тридцать четыре года. Будет ли у него к тому времени семья, дети, один из них еще через десять лет, вместе со своим другом, которого бойкотировали односельчане, повесится – с епископской тиарой на голове – на сеновале камерингского священника? Прошлой зимой в одиннадцать вечера, вооружившись карманным фонариком, я пошел на деревенское кладбище и осветил памятную доску умершего священника Франца Райнталера и могилу Якоба. Она была так сильно занесена снегом, что мне пришлось разбить целый смерзшийся сугроб на его могильном камне, чтобы прочесть его имя. Через заднее окно я попытался осветить внутренность церкви, но не увидел ничего, кроме вечного света, который горит уже несколько десятилетий слева от алтаря, рядом с ризницей. Я так долго светил в лицо деревенскому распятию, стоящему напротив бывшей школы, пока меня не испугал крик вороны. И я пошел дальше, утопая в рыхлом снегу, вдоль продольной планки построенной в форме креста деревни, по обледенелому мосту через ручей к родительскому дому.

Стер ли я из памяти мою родную деревню Камеринг? Я вижу лишь все еще дымящийся вулкан, извергшийся много лет назад и оставивший в моих внутренностях только небольшие, слегка дымящиеся кучи пепла. Я вижу лишь дыру между Маннтбрюккеном на западе и Айфельдорфом на востоке, Трагайле на юге и Ферндорфом на севере. Ребенком я верил, что упавший в кратер вулкана окажется в африканской деревне, построенной в форме креста. Я вновь увижу моего отца, но уже негром, мать – негритянкой, моих братьев и сестру, равно как и Якоба с Робертом, двух семнадцатилетних негритянских юношей, повесившихся на сеновале священника в моей родной деревне. После двойного самоубийства Якоба и Роберта я поехал в Рим и хотел спросить у папы, может ли он помолиться за них. Я вломился в родительский дом Якоба, затем в его комнату и украл оставшуюся от него одежду. Держа в руках его измазанные коровьим навозом рубаху и штаны, я стоял перед папой и кинул ему под ноги окровавленную телячью веревку, на которой повесились оба юноши.

Родители нашли в каринтийской сельской газете объявление об организации отдыха крестьянских детей в Нижней Каринтии. За день до своего отъезда я зашел проститься со священником Францем Райнталером и его служанкой Марией. Мы сидели в освещенном солнцем саду, перед нарисованным на стене дома образом Девы Марии, и он дал мне пятьдесят миллионов. «Чтобы ты мог себе что-нибудь купить!» На вокзале в Виллахе, сев в автобус, чтобы ехать дальше, я увидел, что провожавшая меня мать впервые заплакала обо мне. Пока отправлялся автобус, другие матери и отцы махали своим детям рукой. Моя мать прижимала к лицу платок и затуманенным взором смотрела поверх белого матерчатого лоскутка. Часто, когда я пропадал в деревне, мать и сестра безуспешно искали меня. «Он будто сквозь землю провалился!» Если я по полдня пропадал в деревне, в лесу, на реке или на кладбище среди могильных крестов и памятников, мать кричала, когда я появлялся: «Где ты шлялся!» Часто я скрывался в кладбищенском склепе за лопатами и костями, в излучинах реки и чаще леса, в сене, порой я больше часа лежал под кроватью в нашей общей детской. Когда мы хотели, чтобы мир забыл о нас, мы, Нанзль Айхольцер и я, пошею зарывались в вязкий песок над подземными ключами, впадавшими в затоны Драу. Солнце жгло наши лица, а нашим ногам становилось все холоднее и холоднее. По полчаса мы выдерживали, часто дрожа всем телом, прежде чем раскопать друг друга.

Ребенком я иногда бил скотину, потому что, с одной стороны, это были любимые животные отца – я хотел бить их телячьей веревкой, – а с другой стороны, я был настолько связан с животными, что меня ранило, когда они не могли мне отвечать на человеческом языке. Я еще помню, что не приятно было смотреть, как, вытянув вперед руку, вдоль покрытой инеем колючей проволоки шла батрачка, а ей навстречу бежала скотина и лизала ее скрюченные солоноватые пальцы. И если бы эта деревня могла воплотиться, подняться и оставить после себя в долине Драу огромную дыру, и если бы эта воплотившаяся в образе Иисуса деревня со всеми ее жителями, домами, стойлами, сеновалами и даже могилами могла бы повеситься на колокольне, и в этом акте самоубийства ноги живых и умерших вместе бились в агонии, трепыхаясь по церковной стене, пока не замерли бы над этой огромной дырой, которая и была бы моей родной деревней Камеринг! Что открывается в ноябрьском тумане, когда к заборам из тумана медленно приближаются животные, или когда в густом тумане я видел только тень отца в поле, рядом с вытянутыми телами его скотины, а если он вдобавок окликал животных: «Нигеле! Нигеле!» и почесывал свою влажную, кудрявую, темно-русую голову. Но однажды, идя вдоль рядов крупного рогатого скота, до крови бил пеньковой веревкой каждое животное вплоть до новорожденных телят. Когда я ребенком видел перед собой труп животного, у меня, убийцы скотины, часто возникало чувство, что я смотрю не своими глазами, а глазами убитого мною животного, на свой собственный труп. Иногда я не мог избавиться от этого чувства по нескольку дней и боролся с навязчивым желанием закрыть глаза и воткнуть в глазницы два ножа, чтобы их острия вонзились в мой череп и выковыряли глаза скотины.

Никогда не видел вида прекраснее.

Ученое начальство острова проживало на шоссе в молоканской Еленовке, где в полумраке научного исполкома голубели заспиртованные жандармские морды великаньих форелей.В кондитерской напротив униатской церкви, что на улице Карло Альберто, полицейский в кожаной куртке и я одновременно опускаем ложки с длинными ручками в одну и ту же сахарницу и, словно сговорившись, насыпаем по маленькой щепотке сахара в свои чашки с капучино. «Чтоб меня, как назло, раздавил этот с заячьей губой!» – думаю я, уворачиваясь от машины, и, ускоряя шаги, спешу по улице, чтобы попасть на рынок на площади Виктора Эммануила. Меж рыбных прилавков, кружась, падает на землю найденный где-то мною образ, вылетевший из моей записной книжки с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо. Подбегает ребенок и хочет его поднять. Я делаю шаг вперед и наступаю на образ. Ребенок кулачками барабанит по моим икрам, я иду дальше, образ с обезглавленным Иоанном Крестителем прилип к подошве. Я, видимо, заключил бедных в своем сердце, чтобы задушить, давая полиэтиленовый пакет со сластями маленькой цыганской девочке, прижимающей к груди убогую куклу? Три цыганские девочки-подростка подходят к римлянке и, кончиками пальцев касаясь руки женщины, произносят: «Buon Natale!» Подол их пестрых платьев задевает пальцы ее ног и ее сандалии. Огромные золотые кольца качаются в их ушах. Пока измазанный кровью мясник задержался внутри лавки, они потрошат барана или ягненка, затем он кричит и свистит им вдогонку, быстро бегущим вдоль прилавков. Иногда цыганки разворачивают перед торговками, предлагая им, новехонькие, с иголочки, платья или туфли. В шаге от меня цыганская девочка поднимает с асфальта разбитое зеркало, осколки которого схвачены красной пластмассовой рамой. На руках у матери она смотрит в зеркало на свое расколотое лицо, показывает его своей матери и бросает его на землю. Осколки зеркала вылетают из рамы. Смывает ли цыганка смоченным слюной платком грязь с лица своего Ребенка, как это делала моя мать, отправляя меня к Айхольцерам одолжить буханку хлеба, или когда я шел к священнику с еще теплым куском свежей убоины и говорил: «Это прислала мама». Торговец дичью, сперва презиравший меня и во взгляде которого я, подходя к прилавку, и сегодня прочел: «Опять пришел этот чертов писака!» Старый монах-капуцин, раздающий образки, подходит к кабаньей голове в заляпанной кровью стеклянной витрине торговца дичью и, глядя на мертвую голову долгим взглядом, пока торговец дичью, сунув в перепачканный птичьей кровью карман халата несчастного голубя, с пластиковым пакетом, наполненным голубиными перьями, отходит от прилавка и идет к мусорному контейнеру. Каждые пять секунд из пасти щетинистой морды кабана падает капля крови. На стене его холодильника висит плакат с различными охотничьими ружьями. На весах, на которые торговец дичью кладет фазанов, голубей, перепелов, оленье и кабанье мясо, наклеена картинка с изображением сидящего мужчины с ружьем, взявшим на мушку жертву. На голове торговца дичью, окровавленными пальцами злобно ощипывающего висящих серо-белых голубей, шерстяной берет с эмблемой цветов итальянского флага. Нанизанные за шею на мясницком крюке висят десять ощипанных голубей. Мясник разрубает голову зайца и его красные глаза падают на колоду. Прежде чем обвернуть разрубленного зайца в розово-красный лист итальянской спортивной газеты, он заворачивает его в оберточную бумагу. Мужчина в сером пальто, с пачкой ценников с красными надписями, продает их торговцам. Торговец кладет на мясо, колбасы и сыры ценники из картона, со сделанными расплывшимся красным фломастером надписями. Мясник кладет на прилавок толстые, с мою икру бычьи языки. На блестящих мясницких крюках висят три коровьи головы с воткнутыми в пасти пучками зелени. На лбах коровьих голов видны маленькие отверстия от смертельных выстрелов. Снимая коровью голову с крюка, мясник, спрашивая меня, кричит: «Arabo Italiano?» Сегодня белые халаты мясников особенно сильно заляпаны кровью, так как завтра праздник Непорочного Зачатия и будут есть много мяса. Края банкнот, лежащих рядом со сложенными стопками кусками мясного филе, покрылись кровью. Пока я стою с открытой записной книжкой с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо, между окровавленными мясными прилавками, я признаюсь, что сегодня во сне убил женщину, засунул ее в джутовый мешок и хотел закопать, держа в руке кирку, но обернулся на крик павлина и проснулся. Лицо женщины, сколько я, проснувшись, ни сидел, весь в поту, на постели, вспомнить не мог, я только помнил, что оно скорее напоминало пористое хлебное тесто, нежели человеческое лицо. Стыдясь убийства женщины, я, глядя на оконные жалюзи, выпятил нижнюю губу и в страхе схватил свой вставший член. Молодой мясник стоит на возвышении между овечьими тушами и выкрикивает цену, с каждым разом все меньшую, сопровождая свой крик жестами оратора на трибуне. За стеклянным прилавком в испачканном кровью халате, держа в руках нож, улыбаясь, стоит юноша и смотрит на своего выкрикивающего цену баранины кормильца, вот-вот готового порвать свои голосовые связки. Бараньи головы с глазами, веками и ушами ярко освещены висящими над ними прожекторами. В мертвых бараньих глазах я вижу отраженный свет прожекторов. Для развлечения всех стоящих вокруг мясник, громко выкрикивающий цену баранины, вставляет пустышку в пасть словно в прыжке подвешенному на крюк над головами продавцов окровавленному ягненку. Белая шерсть на кончиках ушей ягненка тоже перепачкана в крови. Я быстро отступаю на шаг назад, когда, взглянув на мертвую баранью голову, с которой снята шкура, ощущаю желание поцеловать ее красно-синий язык, торчащий из-за сжатых зубов. Мяснику удалось, бросив кость ягненка над головами покупателей, попасть в стоящий в пяти метрах от него у края тротуара мусорный контейнер. К торчащему из бараньей пасти языку приколота открытка, на которой золотыми и серебряными блестками написано: «Виопе Feste!»Должен ли я поднять с асфальта и взять домой лежащие вокруг куриные лапы и их желтыми измазанными пометом когтями исцарапать лицо миссис Леонтине Фэншоу? «Ты нравишься мне таким, какой ты есть!» – сказала она мне однажды. Интересно, как ей понравится, если я поступил бы подобным образом?

Толстые раздутые свиные ноги на блестящем подносе напоминают мне женские ноги в туфлях на шпильках. Пальцы свиных ног с содранными копытами, красные, словно ногти женских ног в туфлях на шпильках. На большом рекламном плакате свиные ноги обвиты рождественской лентой, на которой написано: «Виопе Feste!»Мясник пишет на клочке бумаги, лежащем на весах. Стрелка весов показывает вес предложения. Свиньи закрывают глаза на его писания, но бараны держат глаза открытыми и глядят мяснику в лицо, хотя в них уже нет жизни. Окровавленные утиные головы прячутся между крыльями. Мертвые они выглядят особенно жалкими и растрепанными. Едва зайдя в магазин тканей, я немею. Я должен немедленно развернуться и выйти к мясным рядам. Там, где мясо и кровь, у меня просыпается желание писать. Молодой продавец курятины похожим на меч ножом разрубает индюшачьи кости. За рыночными прилавками по улице с ревом несутся две красные пожарные машины. Я рад, что где-то в Риме пожар. Цыганка с морщинистым лицом, у которой на пальцах больше десятка металлических колец, ест черствую булку. Молодая цыганка, неся в руке пластиковый пакет с детскими пеленками, подходит к рыбным прилавкам. Торговка рыбой, желая продать лежащих в пластмассовом ящике угрей, все время выкрикивает: «Vuole! fresca! vuole!» и запускает руку в скользких, бьющихся в агонии угрей, открывающих и закрывающих свои маленькие пасти. Кольца мяса каракатиц заставляют вспомнить колечко крайней плоти Младенца Иисуса. Продавщица мяса каракатиц запускает палец в кольца их мяса, поднимает вверх руку и выкрикивает цену. Когда ко мне подходят двое слоняющихся по рынку уличных мальчишек и, поздоровавшись со мной, выпрашивают денег, я, не говоря ни слова, поворачиваюсь к похожему на алтарь рыбному прилавку, над которым рядком висят десять голых горящих лампочек, и рассматриваю рыбу, изо рта которой торчат кишки. Продавец рыбы, прежде чем опять положить в пластиковый ящик рыбу, которую он не может продать, опускает ее в бочку с водой. Молодой светловолосый торговец рыбойголыми руками засыпает льдом уложенную в коробку рыбу. «Но любовь…» – поет торговка рыбой и умолкает на полуслове. Она больше не знает слов. В лужице перед рыбным прилавком, рядом с акульими плавниками лежит мокрый клочок газеты, на котором я вижу рекламу фильма Ингмара Бергмана «Фанни и Александр».Когда молодой светловолосый парень поскальзывается в кузове машины и падает лицом на лед и рыбу, помощник, смеясь, говорит что-то торговцу и его жене. Парень газетой вытирает лицо. На прилавке торговца, продающего только замороженную рыбу, скользя по гладкой мороженой рыбе, крутится электронный калькулятор и указательным пальцем руки в розово-красной резиновой перчатке жмет на клавиши. За его спиной, на стене холодильника приклеена пара рождественских звезд. У прилавка, на котором выставлены фрукты, две одетые в коричневое монахини выбирают апельсины, давая их продавцу, кладущему их на допотопные весы. По талии они опоясаны белыми четками с серебряным распятием на конце, бьющимся при ходьбе об их девственные бедра. Из восьми куриных лапок, связанных ими в кольцо, монахини делают корону для Распятого и возлагают на его кровоточащую главу. Как в целлофановых смирительных рубашках, упакованные по три штуки, в ящике друг на друге лежат апельсины «Jaffa» над фруктовым прилавком, подобно стоящему фаллосу горизонтально висит пластиковый банан с голубой наклейкой «Chiquita». Пластиковые ванны с плавающими в рассоле зелеными и черными маслинами накрыты толстым целлофаном. На оборотной стороне целлофана, над маслинами висит множество желтых масляных капель. Толстая продавщица лимонов, подняв в руке пластмассовую сетку с пятью лимонами без бумажной обертки, так как никто не подходит к ее прилавку, кричит, открывая беззубый рот: «Cinquecento Lire!» Торговец фруктами, не говоря ни слова, оттесняет меня в сторону, когда я со своей записной книжкой с изображениями высохших обряженных мертвых тел епископов и кардиналов из Коридора Священников катакомб капуцинов в Палермо оперся о его прилавок, мешая работать. Толстая черноволосая женщина, держа в руках два пакета с овощами, подбородком указывает на петуха. Продавец ножом обрезает веревку, на которой был привязан петух, берет его под крылья, запрокидывает ему голову назад и, зажав его лапы между коленями, медленно перерезает ножом горло. Петух бьется в агонии, кровь брызжет во все стороны. Птица широко расправляет крылья, так что на них можно видеть каждое перо, и судорожно дергает желтыми лапами с длинными когтями. Моя мать сперва оглушала петуха обухом топора, а затем ножом перерезала ему горло, держа кровоточащую рану над сточным желобом в стойле. Ребенком я, как-то раз наблюдая ритуал забоя курицы, спросил у пьющей таблетки от нервов матери, почему курица так дергается перед смертью. «Это нервы!» – ответила она. Торговец курами на рынке площади Виктора Эммануила ощипывает петуха под внимательным взглядом толстухи, поставившей свои пакеты с овощами рядом с собой на асфальт, он отрубил топором, на лезвии которого засохла кровь, голову петуха. Носком туфли он отбрасывает ее под доски своего павильона. Быстрым привычным движением он потрошит птицу, отрубает ей лапы, которые бросает в кучу отбросов, и сначала заворачивает окровавленного петуха в кальку, на которой, словно водяной знак, напечатан Колизей, затем в коричневую оберточную бумагу и сует в голубой полиэтиленовый мешок. В стоящих друг на друге желтых пластиковых ящиках с круглыми отверстиями сидят куры и зайцы и испражняются друг другу на головы. Запах куриного помета с детства был отвратителен, когда я должен был идти в курятник, чтобы достать из-под наседок несколько белых, свежих, еще теплых, чаще всего испачканных пометом с прилипшими куриными перьями яиц и принести их матери. Куры и петухи, сонно сидя на испачканных навозом жердочках, кудахча, в страхе вздрагивали, когда я открывал дверь курятника и включал электрический свет. Как-то раз, когда я забыл закрыть лаз, через который куры вечером залезали внутрь и вылезали во двор, лиса ночью опустошила курятник. На следующее утро меня разбудила батрачка и, не проронив ни слова, схватила за ухо и потащила в курятник. Под насестом лежало восемь мертвых кур. Двух кур лиса утащила. Мне пришлось разгрести снег и киркой выкопать за компостной кучей яму в твердой земле и зарыть в ней мертвых кур. В тот день я был оставлен без обеда. Отец рассказал, как однажды они, подростками, вместе с братом вырвали из пасти лисы уже мертвую курицу и похоронили ее в компостной куче. Негритянка роняет на асфальт перед ларьком с гигиеническими товарами проездной билет в римский автобус. Она не наклоняется за ним, а встает на колено и поднимает голову, глядя на меня, пытаясь поднять билет. Молодой продавец робко движется под диско-музыку из включенного радиоприемника, который стоит среди кусков мыла, щеток, порошков для чистки, зубных паст и губок. Негритянка, которая сейчас покупает такую же зубную пасту, что использую и я, чувствует во рту тот же самый вкус, что и я, когда чистит зубы. Продавщица поднимает голову в надежде, что я что-нибудь куплю, но я не покупаю негасимую лампаду в золоченой чаше которой колеблется приклеенная к ней облатка, на которой водяным знаком стоят отпечатки пальцев покойного папы Иоанна XXIII. В парке Виктора Эммануила, за торговыми рядами, мясник таскает за волосы бродягу и толкает его на землю. По дороге катится наполовину наполненная красным вином бутылка. Друзья разъяренного мясника не дают ему бить бродягу окровавленным носком ботинка в живот. Пьяному бродяге с трудом удается снова встать на ноги. Пока он, пытаясь подняться, широко разводит руки, спотыкаясь о бутылку с красным вином, я узнаю его. Это тот самый бродяга, что несколько дней назад на станции метро «Термини» мешал гитаристу, так что тот, ругаясь, прервал игру и разбил об пол полную бутылку вина. Пока торговцы убирали и запирали свои лавки, появились нищие и нищенки, ищущие в кучах выброшенной зелени пригодные листья, полусгнившие овощи и фрукты, куриные головы и лапы, окровавленные кости и потроха, корки сыра, сала и колбас, вытаскивая их из куч отбросов и набивая ими свои пластиковые мешки. Одна из трех женщин, склонившихся над мусорным бачком, чистит, опершись локтями о край бачка, полусгнивший мандарин, ест пару долек и смотрит на мясника, вытирает серой матерчатой сеткой кровь со стекла своей витрины. Торговец фруктами гонит женщину, выискивающую виноградины, которая мешает ему убирать. Женщина в растоптанных туфлях стоит на деревянном ящике и так надолго зарывается в мусорный контейнер, что я едва мог видеть ее лицо. Худой мужчина выуживает пару сырных корок из сухой мусорной кучи, прежде чем приняться за гору полусгнивших мандаринов. С пластмассовым ведром, наполненным листьями салата, индюшачьими лапами, куриными, рыбьими головами, полусгнившими виноградными гроздьями и подгнившим апельсинами, босоногая женщина удаляется с рынка площади Виктора Эммануила и идет по улице мимо торговцев цветами. Старик с длинной седой бородой, используя ржавое инвалидное кресло как передвижную корзину для покупок, идет между мясными рядами с набитыми овощами пластиковыми пакетами. В пластиковом пакете цыганки, держащей на руках ребенка, на самом верху лежит спиртовка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю