Текст книги "Перст указующий"
Автор книги: Йен Пирс
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Йен Пирс
Перст указующий
Часть 1
ВОПРОС ПЕРВООЧЕРЕДНОСТИ
Есть идолы, которых мы именуем Идолами Торжищ. Ибо Люди общаются через Беседу, и ложное или ненадлежащее Злоупотребление Словами странно подчиняет Понимание, ибо Слова абсолютно владеют Пониманием и ввергают все предметы в Хаос.
Фрэнсис Бэкон «Новый Органон»Раздел II, Афоризм IV
Глава первая
Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует. Я хочу рассказать о путешествии, которое совершил в Англию в 1663 году, о событиях, свидетелем которых был, и о людях, с которыми познакомился там, уповая, что люди любознательные найдут все это не лишенным интереса. Равно я намерен в своем повествовании разоблачить ложь и клевету тех, кого я прежде ошибочно числил среди моих друзей. Нет, я не стану писать длинного самооправдания или подробно рассказывать, как меня обманули и лишили славы, которая по праву должна быть моей. Мое повествование, мнится мне, будет говорить само за себя.
Многое я опущу, но лишь то, что никакого значения не имеет. Значительная часть моих путешествий по этой стране ни для кого, кроме меня, интереса не представляет, и не будет упоминаться на этих страницах. Точно так же многие из тех, с кем я знакомился, мало что значат. Тех же, кто позднее причинил мне много зла, я описываю такими, какими знал их тогда, и прошу читателей помнить, что в те дни я хотя и не был желторотым юнцом, но не был и искушен в путях света.
Если мой рассказ покажется простодушным и глуповатым, значит, вам остается прийти к заключению, что таким был и юноша тех давних лет. Я не возвращусь к своему портрету, чтобы наложить новые мазки и лакировку для сокрытия моих ошибок или слабости моего дара как художника. Я не стану выдвигать никаких обвинений или вступать в полемику, опровергая других; нет, я просто изложу происходившее в уверенности, что ничего более от меня не требуется.
Мой отец, Джованни да Кола, был купцом и в последние годы своей жизни занимался поставкой дорогих товаров в Англию, которая, хотя и была страной простых нравов, тем не менее, начинала оправляться от последствий революции. Он издалека прозорливо угадал, что по возвращении короля Карла II там вновь можно будет получать огромную прибыль без особого труда, и, опередив других, более робких купцов, открыл контору в Лондоне, чтобы обеспечивать англичан побогаче теми предметами роскоши, кои столько лет жестоко осуждались фанатичными пуританами. Дела его шли успешно – он имел в Лондоне надежного агента в лице Джованни ди Пьетро, а кроме того, подыскал компаньона, английского купца, с которым делил прибыль. Как-то он сказал мне, что сделка была честная: этот Джон Манстон был хитер и нечист на руку, но как никто знал вкусы англичан. И, что еще важнее, англичане издали закон, запрещавший доставку товаров в страну не на английских судах, а Манстон знал способ, как обойти этот запрет. И пока ди Пьетро следил за ведением счетных книг, мой отец считал, что может не опасаться обмана.
То время, когда он сам вел свои торговые дела, давно миновало, и, приобретя на часть своего капитала имение на Terra Firma[1]1
Материковые владения Венецианской Республики.
[Закрыть], он питал надежду быть занесенным в Золотую книгу. Хотя сам он был купцом, но хотел, чтобы его дети принадлежали к благородному сословию, а потому не допускал меня к участию в своих торговых делах. Упоминаю я об этом как о свидетельстве его доброты: он рано заметил, что торговля меня не влечет, и содействовал тому, чтобы жизнь, которую вел он, не стала моей. К тому же он знал, что молодой муж моей сестры более подходит для торговых предприятий.
Итак, покуда мой отец упрочивал семейное имя и состояние, я (моя мать скончалась, а моя единственная сестра уже вступила в выгодный брак) был отправлен в Падую приобрести познания в науках; он хотел, чтобы его сын принадлежал к нашей знати, но не желал, чтобы я уподобился ей и в невежестве. Вот тогда-то, и уже в зрелых летах – мне было под тридцать, – мной внезапно овладело жгучее желание стать гражданином Республики Учености, как ее называют. Эту внезапную страсть я теперь и не вспоминаю, настолько полностью она угасла во мне, но тогда чары новой опытной философии совсем меня покорили. Разумеется, ради самого познания, а не для практического его применения. Я говорил вместе с Бероальдом: non sum medicus, nec medicinae prorsus exspers[2]2
Я не врач и к медицине вообще непричастен (лат. ).
[Закрыть] и приложил некоторые усилия для постижения теории науки врачевания, но только чтобы удовлетворить свое стремление к знаниям, а не для того, чтобы применять эти знания на практике. У меня не было ни желания, ни нужды зарабатывать таким способом хлеб насущный, хотя, со стыдом признаюсь, иногда я мучил моего бедного отца, угрожая, если он не будет добр ко мне, стать в отместку врачом.
Полагаю, он всегда знал, что ничего подобного я не сделаю и всего лишь пленен идеями и людьми, которые были столь же обаятельными, сколь и опасными. Поэтому он не стал возражать, когда я написал ему про сообщения одного профессора, который хотя читал лекции по риторике, но значительную часть своего времени посвящал изучению новейших достижений натурфилософии. Этот человек много путешествовал и утверждал, что всем, кто серьезно занят исследованиями естественных феноменов, более не следует относиться с пренебрежением к Нидерландам и Англии. После многих месяцев, проведенных у него под крылом, я заразился его восторгами и, поскольку в Падуе меня ничто не удерживало, попросил позволения побывать в этих странах. По доброте душевной мой отец немедля изъявил согласие, получил для меня разрешение покинуть пределы Венецианской Республики и отправил распоряжение своим банкирам во Фландрии снабжать меня деньгами.
Я было подумал воспользоваться моим положением и отправиться в путь морем, но затем решил, что для пополнения моих знаний следует увидеть как можно больше, а для этого более подходит карета, нежели три недели возлияний с корабельной командой. Должен прибавить, что я всегда очень страдал от морской болезни, в каковой слабости неизменно избегал сознаваться, ибо, хотя Гомесий и говорит, что оная болезнь исцеляет меланхолию, на своем опыте я ни разу этого не испытал. Тем не менее в дороге мое мужество ослабело, а потом почти вовсе испарилось. Путешествие до Лейдена занимает всего девять недель, но испытываемые мною страдания неумолимо отвлекали мое внимание оттого, что я видел вокруг. Как-то раз, увязнув в грязи на полпути через альпийский перевал, когда дождь лил как из ведра, одна лошадь охромела, а единственным моим спутником был солдат свирепейшего вида, я решил, что самая яростная буря в Атлантическом океане предпочтительнее подобных мучений.
Однако обратный путь был бы столь же длинным, как путь вперед, и я хорошо понимал, какие насмешки и презрение навлеку на себя, если вернусь со стыдом в родной город, слабый и больной. Стыд, как я твердо верю, – самое сильное чувство из всех известных человеку; множество открытий и важнейших путешествий совершались в страхе перед позором, который был бы неминуем, если бы дерзание осталось незавершенным. Вот так, тоскуя по теплу и удобствам моего родного края – у англичан есть название «ностальгия» для этой болезни, которая, считают они, есть следствие нарушения равновесия, вызванного непривычностью окружающего, – я продолжил мой путь в раздражении и страданиях, пока не прибыл в Лейден, где посещал школу медицины как человек благородного сословия.
Об этом знаменитом университете написано столь много, а он имеет столь малое отношение к моему повествованию, что достаточно будет упомянуть, что я почерпнул очень много от двух выбранных мною профессоров, блиставших в своих сферах, – один преподавал анатомию, а другой – деятельность органов тела в совокупности. Кроме того, я путешествовал по Нидерландам и проводил время в обществе весьма достойных людей, многие из которых были англичанами, и от них я более или менее научился их языку. И уехал оттуда лишь по одной причине: так распорядился мой добрый заботливый отец – только по этой причине, и ни по какой другой. В лондонской конторе, известил он меня письмом, не все ладно, и заняться этим должен кто-нибудь из членов семьи – больше никому он не доверяет. Хотя я мало что понимал в тонкостях торговли, но был рад показать себя послушным сыном, а потому уволил моего слугу, привел в порядок собственные дела и отплыл из Антверпена, чтобы разобраться, в чем там дело. В Лондон я прибыл 22 марта 1663 года, имея в своем распоряжении лишь несколько фунтов, ибо сумма, которую я уплатил одному профессору за обучение, почти истощила мои средства. Но я не тревожился, ибо считал, что мне требуется лишь совершить короткую поездку от пристани до конторы, управляемой агентом моего отца, и все мои заботы останутся позади. Глупец! Я не сумел найти ди Пьетро, а негодяй Джон Манстон отказался меня принять. Он уже давно умер; я молюсь о его душе и надеюсь, что милостивый Господь не внял моим мольбам, зная, как и я, что чем долее гореть ему в вечном пламени, тем справедливее будет кара.
Мне пришлось расспросить какого-то слугу, и от него я узнал, что агент моего отца скоропостижно скончался несколько недель назад. И хуже того: Манстон тут же присвоил капитал и дело, отрицая, что хотя бы часть принадлежала моему отцу. В доказательство он предъявил нотариусам документы (разумеется, поддельные). Иными словами, он мошенничеством завладел всеми деньгами моей семьи – во всяком случае, теми, которые находились в Англии.
Слуга этот, к несчастью, не мог сказать, что мне делать дальше. Подать жалобу в суд? Но мне ведь нечем было доказать правдивость моих слов, так что толку из этого никакого не вышло бы. Я мог бы также обратиться за советом к адвокату, однако, хотя Англия и Венеция во многом отличны друг от друга, в одном они безусловно сходны – в ненасытной жадности к деньгам законников всех мастей, а вот денег-то у меня и не было. То есть в необходимом количестве.
К тому же очень быстро мне стало ясно, что Лондон – очень нездоровое место. Я говорю не о знаменитой чуме, которая тогда еще не поразила город; я имею в виду, что Манстон в тот же самый вечер подослал ко мне наемников, показавших, что моя жизнь будет в большей безопасности где-нибудь еще. К счастью, они меня не убили – напротив, в схватке я вел себя достойно благодаря деньгам, которые мой отец платил моему учителю фехтования, и сдается мне, что один из этих брави покинул поле боя в худшем состоянии, чем я. Тем не менее я внял этому предостережению и решил держаться в тени, пока не решу, какой образ действий избрать. Не стану более возвращаться к случившемуся и скажу только, что со временем я оставил попытки вернуть отцовскую долю, и мой отец пришел к выводу, что потерянные деньги не стоят издержек, которых потребует их возвращение. Два года это дело в горечи не вспоминалось, а тогда мы услышали, что один из кораблей Манстона укрылся в порту Триеста переждать бурю. Моя семья приняла меры для его конфискации (венецианское правосудие столь же благоволит венецианцам, сколь английский закон – англичанам), и вместе с грузом корабль этот несколько возместил наши убытки.
Будь у меня разрешение моего отца на немедленный отъезд, я воспрял бы духом, так как лондонская погода способна самого сильного человека погрузить в чернейшее отчаяние. Туман, непрерывная гнетущая изморось и студеный ветер, насквозь пронизывающий мой тонкий плащ, ввергли меня в неизбывное уныние. Только долг перед моей семьей вынудил меня остаться, вместо того чтобы кинуться в порт и уговорить какого-нибудь шкипера доставить меня домой. Однако я не прибегнул к этому разумному способу, а только написал отцу, сообщая ему о случившемся и обещая сделать все, что в моих силах, указав при этом, что не смогу ничего добиться, пока не получу достаточного подкрепления из его денежных сундуков. Я понимал, что мне предстоит каким-то образом сводить концы с концами много недель, прежде чем его ответ дойдет до меня. А у меня было около пяти фунтов, чтобы как-то продержаться до тех пор. Профессор, у которого я занимался в Лейдене, весьма любезно дал мне рекомендательные письма к своим английским корреспондентам, и поскольку никого другого я среди англичан не знал, то и решил воззвать к их человеколюбию. Вдобавок оба они жили не в Лондоне, что было дополнительным соблазном, а потому я выбрал того, кто проживал в Оксфорде, то есть того, кто находился ближе, и положил отправиться туда елико возможно быстрее.
Англичане словно бы относятся с сильнейшим подозрением к людям, переезжающим из одного места в другое, и чинят путешественникам всякие препоны. Лист бумаги, приклеенный там, где я ожидал почтовую карету, оповещал, что шестидесятимильный путь до Оксфорда займет восемнадцать часов – если будет угодно Богу, благочестиво указывалось в конце. В тот день Всемогущему, увы, это не было угодно; от дождя дорогу совсем развезло, и кучер словно бы направлял лошадей по вспаханному полю. Через несколько часов соскочило колесо, мой сундук хлопнулся на землю, и ему повредило крышку, а у жалкого городишки под названием Тейм одна из лошадей сломала ногу, и ее пришлось пристрелить. Добавьте к этому остановки почти у каждой харчевни на юге Англии (хозяева подкупают кучеров, чтобы они останавливались возле их заведений), и вы не удивитесь, что поездка заняла двадцать пять часов и я был высажен во дворе гостиницы на главной улице города Оксфорда в семь часов утра.
Глава вторая
Слушая англичан (их слава хвастунов заработана в поте лица), неопытный путешественник тут же вообразит, будто их страну украшают самые великолепные здания, самые большие города, самые богатые, самые сытые, самые-самые счастливые люди в мире. Мои впечатления оказались иными. Тот, кто знаком с городами Ломбардии, Тосканы и владений Венеции, может только изумляться крохотным размерам любых селений в этой стране, а также их скудности, ибо эти края почти необитаемы и овец там больше, чем людей. Только Лондон, epitome Britania[3]3
Здесь: воплощение Британии (лат. ).
[Закрыть] и величавое средоточие торговли, может выдержать сравнение с великими городами Континента; а все остальные пребывают в самом убогом состоянии и частично лежат в развалинах, обнищалые из-за упадка торговли вследствие недавних политических смут, и полны попрошаек. Хотя некоторые университетские здания и хороши, в Оксфорде есть только несколько улиц, достойных внимания, и в какую бы сторону вы ни пошли, минут через десять непременно окажетесь за чертой города среди полей.
У меня был адрес дома в северной части городка на широкой улице, почти у самой городской стены. Там тогда проживал иностранный купец, который одно время вел дела с моим отцом. Дом выглядел очень неказисто, и прямо напротив него такие же дома были снесены, чтобы расчистить место для еще одного университетского здания. Англичане придерживались весьма высокого мнения об этом сооружении, возводимом по плану молодого и довольно высокомерного человека, с которым я познакомился позднее; он впоследствии создал себе имя, восстановив лондонский собор после Великого пожара. Слава этого Кристофера Рена совершенно не заслужена, так как он лишен чувства пропорции и не способен создать гармоническое творение. Однако это было первое здание в Оксфорде, строившееся по современным принципам, и породило великое волнение среди невежд.
Мистер Ван Лееман, купец, угостил меня горячим напитком, но сказал с сожалением, что больше ничем мне служить не может, так как ему негде меня поместить. Сердце у меня сжалось еще больше, но он хотя бы некоторое время побеседовал со мной, усадив меня у топящегося очага, и разрешил мне привести в порядок мой костюм, чтобы я выглядел более пристойно, когда вновь должен буду показаться на людях. Кроме того, он кое-что рассказал мне о стране, в которой я находился. Я был печально не осведомлен о ней, зная лишь то, что слышал от моих знакомых в Лейдене, да еще что двадцать с лишним лет Гражданской войны недавно наконец закончились. Однако Ван Лееман скоро вывел меня из заблуждения, будто страна теперь стала обителью мира и безмятежности. Да, король вернулся, сказал он, но с такой быстротой укрепил за собой славу развратника, что внушил отвращение всему миру. Вновь начали давать о себе знать раздоры, которые привели его отца к войне с подданными, а затем на плаху, и будущее выглядит очень мрачным. Не проходит дня, чтобы в харчевнях не обсуждались слухи о каком-нибудь бунте, заговоре или восстании.
Но, успокоил он меня, мне не для чего тревожиться, все это меня не касается, а подобный мне мирный путешественник найдет немало интересного в Оксфорде, который гордится некоторыми из самых знаменитых людей в сфере новой философии. Он слышал и о высокородном Роберте Бойле, к которому у меня было рекомендательное письмо, и объяснил, что мне, если я желаю найти путь в его общество, следует отправиться в кофейню миссис Тильярд на Главной улице, где уже несколько лет проводит свои собрания Химический клуб и где, кроме того, можно найти горячую еду. Было ли это услугой или намеком, но я облекся в плащ и, попросив его еще об одной любезности – оставить у себя мой багаж, пока я не найду постоянного жилища, – отправился в направлении, которое он мне указал.
В те дни Англия просто помешалась на кофе, который попал туда вместе с возвращением евреев. Для меня, разумеется, эти горькие зерна новинкой не были, ибо я пил кофе для очищения селезенки и улучшения пищеварения, но я и представить себе не мог такого увлечения им, что были открыты особые заведения, где его можно было пить в поразительных количествах и за высочайшую цену. Заведение миссис Тильярд оказалось на редкость прекрасным и уютным, хотя я и был ошеломлен, что за вход туда с меня взяли пенни. Но я не мог показать себя бедняком, ибо отец научил меня, что чем беднее ты выглядишь, тем беднее становишься. Я заплатил с веселой улыбкой, затем выбрал залу, куда войти с напитком, за который уплатил еще два пенни.
Кофейни посещают люди, которые дорожат своей доброй славой. Это не кабаки, где собирается всякий низкий сброд. В Лондоне, например, есть англиканские кофейни и пресвитерианские кофейни, где бумагомараки, пишущие кто новости, кто вирши, собираются, чтобы обмениваться лживыми выдумками, и кофейни, где тон задают ученые люди, коротая час-другой за чтением и беседой, не опасаясь оскорблений невежд или блевотины черни. Такова была theorem[4]4
Здесь: теория (лат. ).
[Закрыть] моего пребывания именно в этой кофейне. Partum practicum[5]5
Здесь: проистекающая из этого практика (лат. ).
[Закрыть] же оказалась несколько иной: общество философов, предположительно находившееся там, не повскакало с мест, чтобы приветствовать меня, как я надеялся. Собственно, в зале сидели только четыре человека, и когда я поклонился одному – дородному мужчине с красным лицом, налитыми кровью глазами и жидкими прямыми волосами, – он сделал вид, будто не замечает меня. И никто другой не обратил особого внимания на мое появление, если не считать нескольких любопытных взглядов на того, чей вид говорил о его принадлежности к людям благородным.
Моя первая попытка приобщиться к английскому обществу как будто оказалась неудачной, и я решил в дальнейшем не тратить на это время. Но меня задержала газета – листы, ежедневно печатающиеся в Лондоне и развозимые по всей стране. Замечательнейшая новинка! Она была на удивление откровенной и осведомленной, как в сообщениях, касающихся внутренних дел, так и в крайне подробных описаниях событий в других странах, и возбудила во мне большой интерес. Однако позднее мне рассказали, что все это было теплой водицей в сравнении с недавним прошлым, когда ожесточенная вражда разных партий породила множество таких листков. За короля, против короля. За Парламент, за армию, за или против того и сего. Кромвель, а затем вернувшийся король Карл делали что могли для наведения порядка, справедливо полагая, что подобная писанина обольщает людей, внушает им мысль, будто они понимают государственные дела. А ничего глупее и вообразить невозможно: ведь читателю сообщается лишь то, о чем пишущий считает нужным ему сообщить, и таким образом его хитро заставляют верить почти во что угодно. Подобные вольности служат лишь тому, что жадные писаки, из-под чьего пера выходят эти трактаты, приобретают влияние и расхаживают, гордо пыжась, будто благородные джентльмены. Всякий, кто видел английских журналистов (слово французского происхождения, по сути означающее «поденщики», потому что, если не ошибаюсь, им платят поденно, как простым землекопам), сразу поймет, сколь это нелепо.
Тем не менее я читал около получаса, углубившись в сообщение о войне на Крите, пока мое внимание не отвлек перестук взбегающих по лестнице шагов, а затем скрип открывшейся двери. Беглый взгляд удостоверил, что это женщина на вид лет девятнадцати-двадцати, среднего роста, но неестественно худощавого сложения: ни следа упругой пухлости, неотъемлемой от истинной Красоты. Врач во мне задумался, нет ли у нее склонности к чахотке и не следует ли ей из предосторожности выкуривать на ночь трубку табака. Волосы у нее были темными, и кудрявостью их она была обязана только природе, одежда на ней была самая бедная (правда, очень аккуратная), и – хотя лицом она была миловидна – ничто в ней на первый взгляд не пленяло. И тем не менее она принадлежала к тем, на кого вы взглянете, отвернетесь, но затем, словно против воли, почему-то посмотрите снова. Причиной отчасти были ее глаза, неестественно большие и темные. Но меня больше удивила ее осанка, столь не подобающая ее сословию. Эта тощая девушка держалась как королева и двигалась с той грацией, какую мой отец уповал увидеть в моей младшей сестре, ради чего потратил целое состояние на учителей танцев.
Я без особого интереса следил, как она твердым шагом прошла к краснолицему джентльмену в дальнем конце залы, и лишь вполуха услышал, как она назвала его «доктор», а затем остановилась перед ним. Едва она заговорила, как он поднял на нее встревоженный взгляд. Я мало что уловил из ее слов – расстояние, мой нетвердый английский и негромкость ее голоса не позволяли уловить полный смысл, но из расслышанного я заключил, что она просит у него помощи как у врача. Разумеется, крайне необычно, что простолюдинка вздумала прибегнуть к помощи врача. Впрочем, я почти ничего не знал об Англии, возможно, здесь это было в обычае.
Просьба была встречена неумолимым отказом, и это мне не понравилось. Ну разумеется, напомнить девушке о ее месте – это вполне естественно. Всякий благородный человек вправе поступить так, если к нему обращаются без должного почтения. Однако нечто в выражении этого человека – злоба, пренебрежение или что-то похожее – вызвало у меня презрение. Как говорит нам Туллий: в подобных случаях благородный человек должен отказывать с сожалением, а не со злорадством, которое более унижает говорящего, чем служит уроком нарушителю благопристойности.
–Что? – сказал он, обводя залу взглядом, выдававшим опасение, что на них оглядываются. – Уходи, любезная, и немедленно.
Она снова заговорила так тихо, что я не расслышал ее слов.
–Твоей матери я ничем помочь не могу. Ты это знаешь. А теперь, будь так добра, оставь меня в покое.
Девушка чуть повысила голос:
– Но, сударь, вы должны помочь. Не думайте, что я прошу… – Тут она увидела, что он непреклонен, плечи ее поникли под тяжестью неудачи, и она направилась к двери.
Почему я встал, спустился следом за ней по лестнице и заговорил с ней на улице, я не знаю. Может быть, во мне проснулся рыцарь вроде Ринальдо или Танкреда, что было глупо. А может быть, мир последние дни обходился со мной так жестоко, что я посочувствовал ее беде. Или под гнетом усталости и холодного отчаяния я ощущал себя настолько приниженным моими невзгодами, что даже разговор с такой, как она, был допустим. Не знаю, не знаю. Но я нагнал ее и вежливо кашлянул.
Она обернулась, пылая яростью.
– Оставь меня в покое! – крикнула она свирепо. Видимо, на меня это подействовало как пощечина; знаю, что я прикусил нижнюю губу и в изумлении произнес «о!» на такой ее ответ.
– Прошу у вас прощения, сударыня, – добавил я на самом изысканном английском.
На родине я сказал бы совсем другое: учтиво, но в выражениях, которые показали бы, кто тут низший. На английском, разумеется, подобные тонкости были мне недоступны; я знал только, как полагается обращаться к благородным дамам, а поэтому и к ней обратился так. Не желая выглядеть дураком-недоучкой (англичане считают, что иностранцы не понимают их языка либо из-за глупости, либо из тупого упрямства), я решил, что мне лучше сопроводить мои слова надлежащим жестом, будто я действительно счел ее достойной такой politesse.[6]6
Вежливость (фр.).
[Закрыть] А потому, продолжая говорить, я отвесил надлежащий поклон.
Собственно, у меня не было такого намерения, но это лишило ее парус ветра, если прибегнуть к любимому морскому выражению моего отца. Ее гнев угас, встреченный галантностью, а не окриком, и теперь она поглядела на меня с любопытством, и на переносице у нее появилась очень привлекательная морщинка смущения.
Я решил продолжить в том же духе.
– Вы должны простить мне, что я обратился к вам подобным образом, но я невольно услышал, что вы нуждаетесь во враче. Это так?
– А вы доктор?
Я поклонился.
– Марко да Кола из Венеции. – Разумеется, это была ложь, но я не сомневался, что окажусь по меньшей мере не хуже лекаришки или шарлатана, к которым она обратилась бы при обычных обстоятельствах. – А вы?
– Меня зовут Сара Бланди. Наверное, вы слишком важная персона, чтобы лечить старуху со сломанной ногой, и не захотите уронить себя перед своими друзьями.
Да, она была не из тех, кому легко помочь.
– Костоправ был бы лучше и приличнее, – согласился я. – Однако я изучал искусство анатомии в университетах Падуи и Лейдена, и тут у меня нет друзей, а потому вряд ли я уроню себя в их глазах, если опущусь до костоправа.
Она поглядела на меня и покачала головой:
– Боюсь, вы не расслышали, хотя я благодарю вас за ваше предложение. Я не могу вам заплатить, потому что у меня нет денег.
Я небрежно махнул рукой и – во второй раз в этот день – дал понять, что деньги для меня значения не имеют.
– Тем не менее я предлагаю свои услуги, – продолжал я, – а об оплате мы можем поговорить позднее, если вы пожелаете.
– Без сомнения, – сказала она, вновь поставив меня в тупик. Потом посмотрела на меня открыто и бесхитростно, как умеют англичане, и пожала плечами.
– Не пойти ли нам к больной? – предложил я. – А по дороге вы расскажете мне, что с ней произошло.
Как все молодые люди, я хотел пробудить интерес у молодой девушки, к какому бы сословию она ни принадлежала, но мои усилия остались втуне. Хотя одета она была даже легче меня и ее члены только-только что не просвечивали сквозь ветхую ткань платья, а голова была прикрыта лишь настолько, насколько требовало приличие, она словно бы совсем не мерзла и даже не замечала ветра, который пронзал меня, как нож – масло. И шла она так быстро, что я был вынужден почти бежать, чтобы держаться с ней наравне, хотя она была ниже меня на добрых два дюйма. И ее ответы были короткими, односложными, что я объяснил озабоченностью состоянием ее матери и тревогой за нее.
Мы завернули к мистеру Ван Лееману, чтобы забрать мои инструменты, и я, кроме того, поспешно заглянул в Барбетта, не желая сверяться с книгой во время операции, так как это внушает беспокойство пациенту. Мать девушки, как выяснилось, накануне вечером неудачно упала и пролежала одна всю ночь. Я спросил, почему она не позвала на помощь соседей или прохожих, полагая, что бедная женщина вряд ли живет в пышном уединении, но вразумительного ответа не получил.
– Кто человек, с которым вы говорили? – спросил я, но тоже ничего толком не узнал.
И вот, приняв холодный вид, ибо считал его наиболее уместным, я прошел рядом с ней по гнусной улочке, носящей название «Мясницкий ряд», мимо вонючих ободранных туш, развешенных на крючьях или уложенных на дощатых столах перед лавками так, что дождь смывал кровь в сточную канаву. Затем мы свернули в еще более мерзкий ряд, состоявший из низеньких лачуг, протянувшихся по берегу одного из ручьев, которые бегут около замка и в его окрестностях. Тут ручей был настоящей клоакой – заваленный всяческими отбросами, которые торчали из толстой корки льда. В Венеции, разумеется, движение моря ежедневно прочищает городские каналы. Реки в Англии запружены мусором, и никто не думает о том, что вода стала бы чище и приятнее на вкус, если бы хоть немного об этом позаботиться.
Сара Бланди и ее мать жили в одной из самых скверных лачуг этой части города – маленькой, с окнами не застекленными, а забранными досками, с крышей в сплошных дырах, заткнутых тряпками, и дверью щелистой и низкой. Однако внутри, хотя сырость и давала о себе знать, все было безупречно чистым: верный признак, что даже в такой убогости человеку остается его гордость. Небольшой очаг и половицы были выскоблены, две колченогие табуретки вытерты, а кровать, хотя и неказистая, поблескивала воском. Больше ничего в комнате не было, если не считать скудной кухонной утвари, без которой не могут обходиться и нищие. Но одно меня удивило – полка с десятком книг, если не больше, открыла мне, что тут хотя бы какое-то время проживал мужчина.
– Ну, – сказал я с той бодростью, какую напускал на себя мой наставник в Падуе, чтобы внушить доверие, – так где же наша страдалица?
Девушка указала на кровать, которая мне было показалась пустой. Под тонким одеялом, как искалеченная птица, скорчилась старая женщина, такая маленькая, что ее можно было принять за ребенка. Я подошел и бережно откинул одеяло.
– Доброе утро, сударыня, – сказал я. – Мне сообщили, что вы повредили ногу. Давайте-ка посмотрим.
Даже я сразу понял, что повреждение очень серьезное. Конец сломанной кости проткнул пергаментную кожу и торчал наружу, зазубренный и окровавленный. И как будто этого было мало, какой-то неуклюжий дурень, очевидно, попытался засунуть кость на место, еще сильнее порвав мышцы, а потом просто обмотал рану грязной тряпицей, так что свертывавшаяся кровь приклеила нитки к кости.
– Пресвятая Дева, Матерь Господня, – вскричал я в раздражении, но, к счастью, по-итальянски. – Какой идиот это сделал?
– Она сама, – ответила девушка негромко, когда я повторил вопрос по-английски. – Она была совсем одна и сделала то, что могла.
Выглядело все это крайне скверно. Даже для крепкого, здорового, молодого человека слабость, неминуемая после такого повреждения, была бы опасна. Кроме того, существовала угроза, что начнется загнивание, да и нитки могли вызвать воспаление. Я задрожал при этой мысли и тут же сообразил, что в лачуге стоит лютый холод.