Текст книги "Месть Анахиты"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
Он пожал плечами, отошел. Опустился наземь у костра, понурил голову. Когда человек сам себе дурак, это, скажем, терпимо. Но если дурак берется решать судьбу многих тысяч людей, тут уже не до шуток.
Сверкнул навстречу восходящему солнцу серебристый орел на толстом древке – отличительный знак легиона. Как и настоящий орел, он смотрел, вскинув крылья, прямо на солнце и, насупившись, угрожал ему кривым хищным клювом.
Войско в четком строю начало переправу.
Пропустив девять когорт с сигнумами – знаками в виде раскрытой руки или какого-либо животного на древках, увешанных венками и лентами, Красс в повозке сам тронулся в путь.
С реки сошел туман. Течение унесло густую песчаную муть, поднятую войском, и сквозь неглубокую прозрачную воду стало видно, что там, где оно прошло, образовалось на дне широкое поперечное углубление, будто здесь протащили большой круглобокий корабль.
Возница оглянулся нахозяина. Красс не выспался, мерз и потому был раздражен.
– Я возьму левее? – спросил возница. – Чтобы не вымокнуть в яме. Вода сейчас… – Он зябко повел плечами. – Если мне скажут: «Там, на дне, пять монет, достанешь – будут твои», – не полезу.
– Осел! Кто заставит? Здоровье дороже денег…
Красс, нахохлившись, смотрел на дно. Пестрый галечник, желтый, красный и черный. Дно просвечивает сквозь стеклянную воду чешуйчатым бронзовым панцирем.
И вдруг, уже на середине речки, что-то блеснуло, там на дне. По-особому блеснуло. Знакомый блеск!
– Стой!
Красс низко свесился через край повозки, всмотрелся в маленький круглый предмет, отливающий в изумительно ясной воде металлическим белым блеском. О, Красс знает в нем толк…
Он сразу забыл, что сказал перед этим вознице. Не отрывая глаз от правильного белого кружочка, так непохожего на продолговатую плоскую тусклую гальку, проконсул быстро сбросил плащ, развязал ремни сандалий.
Вода обожгла ему босые ноги. И впрямь холодна! Но теплый белый кружочек грел ему старое сердце. Красс наклонился, погрузил руку до плеча в студеную воду, осторожно, чтобы не упустить, подобрал монету.
Хм… Последнего римского чекана. Таких еще нет в ходу в провинциях. Монеты этого выпуска при себе имеет лишь Красс.
Он вспомнил, как позавчера выдал сирийцу-проводнику пять драхм задатка.
Значит…
Что же это значит?
– Убери свою проклятую повозку! – взревел Красс. – Не загораживай свет.
Возница хлестнул лошадей и шарахнулся в сторону вместе с повозкой. И угодил-таки в яму. Но в ней оказалось не так уж глубоко. Во всяком случае, ног своих возница не промочил.
Вода доходила Крассу до колен. Он стоял в ней, выжидательно наклонившись и вытянув шею, весь звенящий от напряжения, как галл-рыбак на реке Пад, глушащий рыбу острогой.
Вот они. Вторая, третья, четвертая. Сиротливо лежат друг от друга поодаль, на дне ледяного потока. Бедняжки. Ваше место в человеческой теплой руке, в его кошельке.
И он крайне бережно, – не уронить бы и не потерять, – выудил свои монеты, вытер полою хитона и сунул их в сумку на поясе.
Сириец, похоже, был человеком себе на уме. Хорошо, что Красс уничтожил его. А то натворил бы он бед…
Где же пятая? Она где-то здесь. Может быть, запала ребром меж двух галек, и потому не видно ее. Красс осторожно, будто касаясь горячих углей костра, раздвигал стопой и разглаживал мелкие камни. Монета не показывалась.
Тогда он опустился на корточки, утопив зад в жгуче-холодной воде, затем встал на колени. И ползал на них, обдирая по дну и шаря вокруг себя рукой, кропотливо перебирая гальку.
Он так низко наклонился над водой, что она задевала ему кончик носа. Солдаты замыкающей когорты изумленно толпились на сыром берегу…
– Помочь? – предложил возница с завистью.
А-а, болван! «Не полезу»… Полезешь! В костер пылающий полезешь за монетой. Не то что в ледяную воду. Красс относился к деньгам с тем же трепетом, с каким житель Востока относится к хлебу. Деньги – пыль и прах и прочее? Не болтайте, поэты несчастные.
Нашлась! Ее забило быстрым течением под камень больше других и присыпало крупным черным песком. Он вцепился в монету скрюченными пальцами, как в живую скользкую рыбу…
Тит, бледный, вышел к первой когорте и обратился к легату Октавию:
– Пусть помажут, перевяжут, – он притронулся к голове. – И дадут оружие. Дозволь мне первому вступить в бой. – Тит погрозил кулаком Зенодотии. – У меня с ней свои счеты…
Октавий любовно оглядел его плечи, мощную грудь, длинные руки. Гордость войска. В огне пылающем не горит, в глубокой воде не тонет. Настоящий римский воин.
А Фортуната вновь отправили в обоз. Честно сказать, он этому рад. Только б не видеть кровь…
* * *
О римлянах не зря говорили, что они «повсюду носят с собой обведенный стенами город».
Подступив к Зенодотии, легионеры первым делом принялись вырубать виноградники, разравнивать грядки и оросительные борозды. Чтобы затем выкопать рвы, насыпать валы и устроить на них палисады. И разбить палаточный город с прямыми улицами и переулками и площадью посередине.
Хотя вокруг на сотни миль не было вражеского войска, способного одолеть легион. И чтобы взять Зенодотию, по всему видать, не потребуется длительной осады. Крепостца-то – тьфу! Убога, мала. Но так положено. Устав превыше всего.
Стучали топоры, визжали пилы. Падали деревья.
– Экая деловитость! – сказал сквозь зубы стратег Аполлоний, наблюдая сверху, со стены, как солдаты вяжут из срубленных лоз фашины. – Смотрите, а? Как у себя дома…
О цветущих восточных долинах ходит немало красочных легенд. Но цветут они лишь до тех пор, пока ухожены человеком. Стоит сжечь сады на рыхлом речном берегу – в этом месте поднимется хилый колючий кустарник.
Весенний потоп, получив свободу, размоет обрывы и дамбы, до краев занесет каналы песком и глиной. Вода без надзора разольется как попало, заполнит все углубления, и долина очень скоро превратится в проклятую душную яму с вонючей зеленой жижей в глухих протоках, с непролазным тростником, комарами, шакалами и дикими кабанами…
– Я не могу! – Ксенофонт ударил себя кулаком по голове.
Нестерпимо это. На виноградниках у него все и началось когда-то с Дикой. И не поверишь, что всего-то в прошлом году. Будто сто лет минуло. И что еще позавчера, ну каких-то полтора дня назад, она была жива, улыбалась и готовилась стать его женой. А вчера ее похоронили. Пятнадцать раненых, одна убитая – такой урон понесла Зенодотия…
– Дадим им бой! – крикнул атлет.
– Да, иного выхода нет, – кивнул Аполлоний печально. – Не сдадимся Крассу! К чему же тогда наша память о прошлом, обычаи, слава? Мы все-таки македонцы. Все погибнем? Что ж, может быть. Зато о нас никогда не забудут.
…Выйдя из города, эллины встали македонской фалангой – сомкнутым строем шеренг, расположенных одна за другой, в каждой по сто человек. В трех первых рядах находились молодые гоплиты, в двух последних – воины старшего поколения.
С краев их прикрывали два десятка сирийских лучников из соседнего селения, давних приятелей.
Фаланга эта, конечно, жалкое подобие тех, какие водил Александр, но уж сколько людей набралось. Даже меньше одной полной римской когорты. В легионе же – десять когорт…
Легат Октавий с недоброй усмешкой следил, как греки готовятся к бою. Опытный военачальник, он видел их войско насквозь.
В македонской фаланге, в отличие от еще более старой, дорийской, лишь первый ряд бойцов снабжен щитами. Остальные идут, перекинув через плечи передних тяжелые копья – сариссы, которые с каждым рядом длиннее. Их приходится держать обеими руками, потому у этих воинов нет щитов. Они защищены лишь панцирем и шлемом.
Это на руку противнику.
Правда, вид у них грозный. Вся мошь фаланги и состоит в способности, ощетинившись лесом копий, нанести с ходу лобовой удар.
Но в тесном сомкнутом строю фаланги и слабость ее. Она неповоротлива, громоздка. И уязвима с флангов. Кучка пеших лучников – не прикрытие. Чтобы сохранить равнение, следует шагать всем в ногу, затылок в затылок, что в рукопашном бою, с его неожиданностями, не всегда удается.
Давно устарел такой военный строй. Оружие тоже по нынешним временам неуклюжее, устаревшее.
Оно, должно быть, еще со времен Александра лежало в арсенале и редко находило себе применение. Городские ворота можно стеречь просто с палкой в руках. Копья, щиты и мечи доставали порой, когда молодежь учили ратному делу.
Учили тоже по-старому…
Фью-фе, фью-фе! – резко запели флейты.
Их четко-однообразные звуки придают размеренность шагу. Эллины грохнули копьями о щиты и тронулись с места – будто часть городской стены, отвалившись, покатилась на вражеский лагерь.
Хор крепких крутых голосов торжественно-угрожающе затянул эмбатерий:
Славное дело – в передних рядах
с врагами сражаясь,
Храброму мужу в бою
смерть за отчизну принять!
Чеканя шаг, вышли греки из-под затененной стены, и солнце сверкнуло на медных гребенчатых шлемах, на сильных плечах, закованных в бронзу. Но лица были покрыты синей тенью, и от них веяло смертным холодом.
Казалось, могучий эллинский вал сейчас раздавит, растопчет врасплох застигнутых римлян. Но Октавий держал на сей случай наготове четыре когорты. О том, что он их бросает, по существу, на горстку бедных, плохо вооруженных людей, Октавий не думал. Противник есть противник.
Запел римский рожок.
Две когорты уступом, одна за другой, молча, без лишнего шума, твердым «полным» шагом двинулись навстречу фаланге. Еще две, разойдясь, выжидательно остановились на своих «градусах». Их задача – в самый разгар сражения охватить неприятеля с двух боковых сторон.
Как бы удивившись тишине, умолкли греки.
– Эй, жених!
Солнце светило римлянам в глаза, но противники сошлись уже так близко, что Тит, шагавший в первом ряду первой когорты самым крайним справа, сумел разглядеть Ксенофонта.
– А, так ты уцелел?! – вскричал Ксенофонт, потрясенный.
И, нетерпеливый, горячий, весь налитый ненавистью, он, пожалуй, слишком рано метнул одно из двух своих копий в обидчика.
Жестокий удар! Несмотря на дальность, копье Ксенофонта с хрустом вошло в большой деревянный римский щит, обтянутый толстой воловьей кожей и обитый по краю железом.
Тит даже почувствовал левой рукой, у локтя, острие наконечника. Будь такой удар нанесен с более близкого расстояния, острие пробило бы ему руку. Скажите, как обозлен молокосос…
– Хорошо! – крикнул Тит одобрительно.
Он мгновенно перекинул пилум из правой руки на сгиб левой. Резко выдернул меч из ножен, сделал легкий поворот вправо, чтобы не открыться врагу. И, пригнувшись, одним взмахом перерубил древко вражеского копья у самой втулки наконечника.
Благо весь наконечник, со втулкой и острием, был не длиннее двух ладоней.
– Ха-ха! – Тит спрятал меч, вновь схватился за пилум и, готовясь, взвесил его в руке. Ах, родной. Тяжелый, острый и безотказный. – Несчастный ты «грэкус»! Уж если я тебя клюну, то клюну…
Греки не зовут себя греками. Это римское слово. Они – эллины.
Тит рванулся вперед. Узкое жало пилума, брошенного могучей рукой, звонко чмокнув, пробило насквозь небольшой круглый эллинский щит, обшитый тонкой листовой медью.
Наконечник пилума под тяжестью древка изогнулся крючком, и пилум повис на щите молодого зенодотийца, как волк на груди быка. Ксенофонт пытался его стряхнуть, но крючок крепко засел в медной обшивке.
Перерубить железный наконечник грек не мог, а короткое древко не достанешь. И возиться с этой проклятой штукой, чтобы извлечь, ему некогда – к атлету уже подступает с обнаженным массивным мечом лихой легионер.
Щит, только что спасший его, тотчас же сделался обузой, он стал мешать Ксенофонту.
Юный грек злобно ударил Тита вторым копьем. Но удар пришелся по ловко подставленному умбону – округлому выступу на железном листе в середине ромейского щита, и наконечник со скрежетом скользнул в сторону.
В тот же миг, подскочив, Тит наступил и придавил левой ногой древко пилума, кровожадно присосавшегося к щиту Ксенофонта.
Острая боль взвинтилась в левой руке, раненной в ночной потасовке. «Не удержу», – подумал юный грек обреченно. Все стало теперь бесполезным, ненужным.
– Сопляк, – прошипел Тит ему в лицо через верхний край своего щита. – Это ты позавчера грохнул меня по кумполу? Молись Артемиде! Пришел тебе конец…
Он топнул ногой – и Ксенофонт с криком выпустил щит.
В то же мгновение Тит, недосягаемый за своим огромным щитом для чужого меча, проворно нанес открывшемуся Ксенофонту знаменитый длинный колющий удар, расчистивший для Рима половину мира. Тяжелый меч, с хрустом звякнув, пробил медную кирасу и глубоко проник в левую часть живота, в живую горячую плоть.
Легионер добил упавшего грека:
– Ты не позволил мне поцеловать твою невесту? Так получай же!..
Когда все кончилось, Красса перенесли в Зенодотию, в дом стратега Аполлония. В бывший дом бывшего стратега…
Триумвир не принимал участия в бою. Он даже не видел его. Ибо сразу после купания в речке охватил старика нестерпимый озноб. Красс, бессмысленно озираясь, дрожал и стучал зубами, когда снимали с повозки.
Его уложили в срочно разбитой палатке, укрыли дюжиной суконных плащей. Красса кидало то в жар, то в холод. Грудь разрывает хриплый кашель, из ноздрей струится мерзкая слякоть.
Раб Эксатр поил полководца отваром сушеной крапивы. И клал ему на нос примочки из настойки ее семян на виноградном соку, предварительно уваренном до половины прежнего объема. Все это зелье везли в обозе лекари легиона.
Красс, беспомощный, красный, метался на ложе, хватал Петрония за руки:
– Что? Ну что?
Военный трибун, находясь при нем неотлучно и получая вести от связных, терпеливо докладывал:
– Пошла на сближение первая когорта…
– Справа от нее, чуть позади, идет вторая…
– Первая завязала бой…
– Вторая умышленно медлит. Все как следует…
– Первая теснит неприятеля…
– Неприятель теснит вторую…
Узнав, что «грэкусы» бьют и гонят вторую когорту, Красс ударил Петрония кулаком по лицу. Как в свое время сенатора Анния. Но в кровь не смог разбить. Силы не те…
– Октавий! Где Октавий?
Даже здесь, в глухой кожаной палатке, отдавался шум сражения: многоголосый гвалт, стук и треск, звон и скрежет. Отдавался в ушах. Отдавался в мозгу. Будто стучат по затылку…
– Третья двинулась в обход! – донес взволнованный связной. – Четвертая справа сделала охват…
Красс заплакал.
– Все как следует. – Петроний заботливо отирал ему слезы.
…На плечах немногих уцелевших греков легионеры ворвались в Зенодотию и опустошили ее. Грудных детей и дряхлых стариков убивали на месте. На что они, кто их возьмет? Хватали тех, кто годился на продажу.
Лишь один старик был пощажен: стратег Аполлоний, – на него наложили оковы.
Солдаты, на правах победителей, живо обшарили дома и склады и забрали все мало-мальски ценное, что в них нашлось. Кое-где из-за какой-нибудь яркой вазы возникала драка.
Многие, зная, что самое дорогое эллины прячут в храмах, ринулись к святилищу Артемиды. Но квестор Кассий уже выставил здесь охрану. Самое дорогое? Оно принадлежит самому главному. То есть Марку Лицинию Крассу.
– Где он был, когда у ворот мы рубили греков и греки рубили нас? – возмущенно кричали солдаты, но от храма откатились.
– Приготовься. Будешь записывать, – кивнул Красс рабу Эксатру.
«Крепкий все же старик», – подумал Эксатр уважительно.
Проконсулу заметно полегчало. Он глубоко, насквозь, пропотел. Раб Эксатр выжал хворь из него, как фуллон – сукновал выжимает воду с мочой из шерстяной толстой ткани. Мочу, долго выдержав, добавляют в чистую воду, чтобы лучше смыть с ткани грязь. Дело известное. В Риме об этом даже стихи сочиняют шутливые.
И все – крапивный отвар.
«Жаль, что ты не ел ее весной. Кто ест весной зеленую крапиву, предохранен на целый год от всех болезней. Ваше ж, римское средство! Лукулл его знал. В наших краях нет крапивы».
– Пленных: тысяча двести. Сколько за голову дашь? – обратился проконсул к торгашу Едиоту, который с маркитантами и прочим сбродом сопровождал в обозе римское войско.
Красс не спеша, выжидательно – он вновь стал самим собой – подошел к неглубокой нише в стене. Разговор происходил на террасе с белой решеткой. Римлянин взял футляр со свитком, небрежно брошенный на палку.
Дом подвергся разгрому, но на старинный свиток с письменами никто не позарился. Римские солдаты не читают книг. Хорошо уже, что не сожгли.
Проконсул, томясь, вынул бурый валик и развернул его. Торгаш помалкивал.
– Ну? – не выдержал Красс.
Война – дело доходное. И, пожалуй, не столько для тех, кто воюет, сколько для тех, кто греет руки на ней. Едиот тронул пейсы – локоны на висках:
– По три драхмы, если дозволит Яхве.
– Что? – удивился проконсул. И стиснул свиток, как рукоять меча.
Бог весть что значило имя купца на его языке. Вроде бы «вестник». Кого-то или чего-то. Должно быть, каких-то благодатных сил. Эксатр, выжидательно державший стило над писчей доской, не вникая за недостатком охоты в суть его красивого имени, назвал покупателя – для удобства и по созвучию просто:
– Ты что, Идиот?
Кое слово, как известно, происходит от греческого «неуч, невежда, профан».
Но Едиот совсем не идиот. Едиот и сам испугался: ну загнул. Однако торг есть торг.
– Товар-то… порченый. – Он осторожно взглянул исподлобья.
Он имел в виду девушек, побывавших в руках легионеров. Он, будьте покойны, успел их уже осмотреть. В разодранных платьях, иные и вовсе полуголые, они сидели и лежали сейчас в пустых залах Торговой палаты, не смея вслух даже охать.
– Ну, такой товар, – кисло сострил проконсул, – чем больше портишь…
– Хе-хе! Оно так…
«Не прогадать бы», – мучится Едиот. Среди тех, беззвучно рыдающих в залах Торговой палаты, он приглядел немало таких… Каждую можно, отмыв, подлечив, продать, как рабыню для удовольствий, за тысячу драхм.
Красс же человек суровый. Он способен выгнать взашей и за те же три драхмы за голову отдать пленниц другому.
«Ты наша опора в этих местах», – сказал ему давеча Красс.
Не следует с ним усложнять отношений. Потребует по десять драхм за душу – придется платить. На него одного вся надежда теперь на Востоке. Умный, настойчивый, хитрый. Парфяне сюда больше носа не сунут.
И все же Красс недалек! Ибо тщеславен. Когда ты молод, тщеславие – благо. Оно побуждает к труду и подвигу. Но в старости, когда уже все позади, оно смехотворно. И опасно к тому же. Если даже горькие годы не вразумили человека, что жизнь – это прах и суета…
Едиот прикрыл глаза ладонью и прочитал нараспев из «Экклезиаста», переводя тут же на «койнэ»:
– «Что было, то и будет; и что свершалось, то и будет свершаться; и нет ничего нового под солнцем. Случается нечто, о чем говорят: «Смотрите, вот это новое!» Но это уже случалось в веках, прошедших до нас. Нет памяти о прежнем, да и о том, что будет, ничего не останется в памяти у тех, что придут после них».
«Нет минувшего, нет грядущего! – истолковал он по-своему выдержку из Писания. – Есть текущий миг с его выгодой…»
И, помедлив, торгаш внезапно выстрелил из речевого лука словесной стрелой:
– В лагере Лукулла, после знаменитой битвы с Тиграном, раб стоил четыре драхмы…
Он попал точно в цель!
Красс даже вздрогнул, так что свиток в его руках дернулся с резким сухим шорохом. Вечно ему ставят в пример то Александра и Цезаря, то Лукулла с Помпеем.
Но ведь это же правомерно!
Проконсулу вновь стало жарко, будто опять залихорадило. Но жар на сей раз приятен. Внутри от него хорошо. Вот оно, радом, рукой подать, то, к чему он рвется столько лет.
Ничтожных и малых не сравнивают с великими… Лукулл?
– По пять драхм за голову – и забирай всех.
– Что ж, – Едиот опустил ресницы, чтобы скрыть веселый блеск зрачков. – Ради тебя…
– Тысяча двести по пять… – Красс повернулся к Эксатру.
– Шесть тысяч драхм, – записал равнодушно невольник.
Проконсул, довольный, зашелестел темным свитком. Наугад выбрал несколько строк. Из тьмы веков долетел до него мудрый старческий голос:
Праведен будь! Под конец
посрамит гордеца непременно
Праведный. Поздно, уже пострадав,
узнает это глупый…
– Хе! Поэзия. Гесиод. Давно одряхлел ты, чудак. И советы твои уже никому не нужны. – Красс, даже не свернув, запихал свиток в нишу. – А во что ты оценишь это? – Он подвел Едиота к другой нише и осторожно снял покрывало с упрятанных там вещей.
Даже купцу, умеющему смотреть отвлеченно, как бы не видя, и туманить выражение глаз, не удалось на сей раз удержать искру, сверкающую в них.
– Из храма Дианы, – произнес имя девы-богини на римский лад.
Эксатр между тем взял из первой ниши скомканный свиток, бережно свернул его и с посторонним видом вложил в потертую трубку футляра.
«Хе, поэзия»? Не будь Гесиода, люди на всей земле, может быть, уже давно перегрызли бы глотки друг другу.
Если самое чистое и животворное в человеческом теле – семя его, то лучшее в его душе – Поэзия. Она-то и делает человека человеком. И если б все люди более прилежно внимали советам поэтов, не бывать бы среди них такому разброду…
Он украдкой сунул свиток за пазуху.
– В этом доме должно быть немало книг, – заметил проконсул через плечо. – Найдешь хранилище – забери все, что есть. И непременно составь на них опись.
Невольник, весь озарившись неизъяснимой улыбкой, покачал головой.
– Будет сделано, – вздохнул Эксатр.
Едиот вынул из ниши золотую чашу с изумрудной ветвью и рубиновыми цветами на боку. У Красса сладостно заныло сердце. Точно такую он видел в доме Лукулла…
Торговец потер чашу о свою грязную, немыслимо заношенную хламиду, взглянул, склонив голову набок.
– Могу дать за нее пять тысяч.
– Не продаю! – Красс поспешил забрать у торговца чашу. – Запиши, – приказал он рабу.
– Жаль, – вздохнул Едиот. – Я ее поднес бы в Дар храму Яхве в Иерусалиме.
– Не странно ли? – сказал невольник с прежним равнодушием, царапая острой палочкой вощеную дощечку. – Человек, с его чутким сердцем и памятью, тоской и радостью и заветной мечтой, стоит всего пять драхм за голову. А пустая посудина из металла, в котором нет никакой души, тянет одна на пять тысяч драхм?
Они с недоумением переглянулись. Едиот вопросительно вскинул брови, Красс снисходительно махнул рукой.
В нише находилась еще одна чаша, точная копия первой, но уже из серебра, с сердоликовой ветвью и цветами из синей бирюзы.
«Серебро в пять раз дешевле золота, но с бирюзой и сердоликом эту чашу можно продать за три тысячи. Нет, не продам», – решил Красс.
Прижавшись друг к другу, как две сестры, сцепив ручки, стояли две большие вазы из серебра с позолотой, с четким рельефным узором снаружи и множеством серебряных монет внутри.
Они долго считали монеты, грудой высыпав их на стол. В каждой вазе оказалось по тысяче драхм.
– Итак, прибыль. Шесть за пленных, пять за золотую чашу, три за серебряную, две тысячи монетами, да обе вазы по тысяче – всего…
– Восемнадцать тысяч, – записал Эксатр.
– Небогатый город, – сказал с досадой проконсул.
– Здесь, до самой Селевкии, нет больших, богатых городов, – вздохнул Едиот.
– А ваш хваленый Иерусалим? – вдруг напомнил Красс.
– О Яхве… – прошептал еврей побелевшими губами. Он понял: при Крассе лучше молчать. Любое слово будет обращено тебе же во зло. И дел никаких с ним не надо иметь. Прогадаешь. – Иерусалим, – сказал он бодро, – уже который год верно служит великому Риму.
– Мы это проверим. Пиши запродажную на пленных! – велел Красс рабу.
Едиот, угадав человека с Востока, обратил растерянный взгляд к невольнику и увидел на руке Эксатра чем-то знакомое кольцо с алым камнем. Он испуганно наклонился, разглядел таинственную надпись – и волосы зашевелились у него на голове.
Здесь, на Востоке, странное кольцо ни у кого не вызывало зависти и неотступного желания непременно им завладеть.
Оно, как заметил Красс, внушало всем тихий ужас, страх суеверный. И создавало вокруг Эксатра дух безмолвного преклонения. Значит, не зря проконсул чурался его. В этом кольце что-то есть…
– Я… передумал. Я… не возьму рабов.
– Что так? – стиснул зубы проконсул.
– Ну, время такое…
Красс подступил к нему близко.
– Ступай за деньгами, – сказал он сквозь зубы.
– Иду, – сник еврей. И побрел, невеселый и бледный, в обоз.
– Теперь – убытки. – Красс, подгребая ладонью, ссыпал монеты назад, в серебряные вазы с позолотой. – В первой когорте убито двести солдат. Во второй – триста. Прибавь к ним центурию Корнелия Секста.
– Шестьсот. Одна когорта, – не двинув бровью, занес Эксатр стило над писчей доской.
Уже вечерело. Терраса наполнилась золотистым светом заката. И монеты из серебра от него будто сделались золотыми. Ах, если б не «будто»…
– Постой… – Красс озадаченно потер тяжелый подбородок.
С подсчетом убытков у него возникло затруднение. Как исчислить их в драхмах? Приход, конечно, превышает расход, это ясно. Однако итог не радует Красса.
Ибо расплывчат, неточен. В самом деле, сколько стоит мертвый римский солдат?.. Заглянул Мордухай.
– Гы-ы… Хэ-хэ…
– Впусти.
Пришел Петроний – узнать, как чувствует себя проконсул.
– Хвала Юпитеру, ты здоров! – рванулся он было к начальнику, но Красс пригвоздил его к дверному косяку хмурым взглядом.
«Чем я опять ему не угодил?» – похолодел военный трибун. И поспешил уйти.
Красс увидел сквозь решетку, как Петроний, на агоре, отстранив солдат, пробился к легату Октавию.
Октавий, дородный, рослый, на голову выше Петрония, сделал вопросительное лицо. Петроний что-то кратко сказал и уныло развел руками. Октавий безразлично пожал плечами. Петроний сердито и быстро заговорил о чем-то, подкрепляя каждое слово резким взмахом ладони. Октавий с явным сомнением покачал головой. Петроний умоляюще взял его за руку. Октавий с любопытством склонил к нему ухо, недоверчиво усмехнулся. Задумался. Согласно кивнул. Военный трибун убедил его в чем-то.
Поскольку отсюда, сверху, не слышно слов, кажется, что совещаются двое глухонемых. Они оживленно заторопились куда-то. Что затевают? У Красса опять разболелась голова.
* * *
– Жених поцарапал? – хмуро спросил Фортунат. Лицо Тита, от переносицы, мимо глаза, через правый угол рта, под челюсть, рассекала глубокая узкая рана.
– Нет, я его сразу уложил, – невнятно сказал ему Тит левой частью рта: «шрашу… лошил». – Другой изловчился. Крепко бились, стервецы! Храбрый народ. – В отличие от других солдат, которые, как всегда после боя, угрюмо молчали и не хотели видеть друг друга, Тит был возбужден, от боли, что ли, глаза его сверкали. Он криво сплюнул красную слюну. И, морщась, прошамкал: – Нашел отша? В овжаге…
Фортунат взял в обозе лопату и спустился в овраг. Отец теперь не скажет: «Копай». Сам догадывайся, что делать.
Навстречу с гулом поднялась туча потревоженных мух. Здесь, в горячей яме, уже завис приторный запах тления. Центурион, с открытыми глазами и отвалившейся челюстью, лежал, как будто соответственно чину, в стороне от других. Его сбросили последним. Лицо, странно маленькое и костлявое, уже подернулось желтизной.
Сын попытался закрыть ему очи и подвязать челюсть, но они не поддавались. Поздно. Зарывая, придется набросить, оторвав от хитона, на лицо кусок ткани, чтобы земля не попала в рот и глаза. Хотя мертвым, конечно, это уже все равно. Сыпь в зрачки горячую золу, не мигнут.
Долго, со страхом и отчужденностью, которую внушает смерть, смотрел Фортунат отцу в глаза. И отец, уже из других, непонятных миров, с укоризной смотрел в глаза сыну.
«Если бы нам с тобой… пять несчастных югеров земли».
Фортунат заплакал. Он вспомнил детство. Отец никогда не обижал ребенка, не бил, не ругал, как другие отцы. Добрейший был человек! Жаль, мы это узнаем слишком поздно.
Может быть, поначалу он тоже не мог видеть кровь и грязь войны. И не отличался черствым безразличием ко всему на свете кроме добычи. Скорей всего, так и было. Природный пахарь! Его призвание – растить, а не жечь.
Фортунат, впервые за девять месяцев похода, увидел мысленно хилую мать, о которой отвык уже думать. И сестру свою, тихую, бледную. И двух румяных братцев своих.
Ну, который постарше, мальчик вроде неглупый. Собран, прилежен. На него, пожалуй, можно положиться. Но младший, бедняга, придурковат. Жаль его! Сам потерянный, он все теряет на ходу. Не уследишь – непременно угодит в выгребную яму. Зато ест за троих взрослых, толстеет.
Пропадут они без Фортуната.
«С чем, старший сын, ты вернешься домой?» – спросил мертвый старик своим отрешенным взглядом. «Не знаю, отец». – «В обозе мало что заработаешь». – «Да, понимаю. Но у нас уже есть кое-что».
Их общие деньги отец хранил в своей сумке на ремне через плечо. Она почему-то развязана. Фортунат запустил в нее руку – и спину его как бы вновь обнесло белым инеем.
Ни одного сестерция, даже асса!
А ведь у них, после трат на питание, снаряжение и прочее, должно было остаться несколько сотен драхм…
Где же они?
Он осмотрел трупы других солдат. У всех сумки развязаны. Все ограблены. Кто-то уже побывал здесь до Фортуната.
Кто? Греки? Им было не до того. Неужто проклятый Тит?
Он, конечно, он. Не зря глаза у него сверкали, как новые драхмы. Но как докажешь?..
Безысходность каменной черной стеной с беззвучным громом встала перед глазами. И заслонила от них весь белый свет. Медленно, как змея от голода после недельной спячки, в груди проснулась и, шипя угрожающе, развернулась тугими кольцами злоба.
Фортунат вонзил, как пилум в печень врага, лопату в бурую землю.
…И снова взошло утро.
Сколько людей родилось в это светлое утро, возвестив с петухами вместе его наступление, и сколько их навсегда закрыло глаза.
Люди о чем-то хлопочут, живут, умирают от старости или оружия, продают, предают, богатеют, беднеют, воруют и веруют, кто во что, лгут, измышляют множество каверз и преследуют хищно друг друга, дают обещания и забывают о них, а солнце, как всегда, восходит в положенный час.
И никакой библейский Иисус Навин, не говоря уже о проконсулах, консулах, императорах и диктаторах, не в силах его остановить.
Ведь человек, со всей своей мощью, способен причинить вред лишь себе и земле, которую топчет, и воде, которую пьет, и воздуху, которым он дышит…
Против солнца человек ничто. Меньше даже, чем пылинка…
– Болит? – Эксатр ощупал Крассу холодную голову.
Он с силою, как проверяют арбуз на спелость, размял ему темя, затылок, лоб и виски и туго затянул белоснежной льняной повязкой.
Чтобы снять остаточный кашель, накормил проконсула натощак редькой с медом.
– Теперь ты уже совсем здоров…
Явился, весь в регалиях, нарядный и гордый, военный трибун Петроний.
– О достославный! Римское войско желает тебя лицезреть…
«Угодник есть угодник, – с усмешкой подумал Эксатр. – И язык у него соответствующий, торжественно-раболепный, угоднический. Все как следует быть! Одного не понимают угодники: что, прибегая не к месту к высокому слогу, они невольно выдают ничтожность лиц и событий, о которых толкуют. Истинно значительное, утверждая себя делами громкими, не нуждается в громких словах».