Текст книги "Месть Анахиты"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Снаряжайся!
Когда ромеи, надев доспехи и перейдя вброд неглубокую речку по перекату, скрылись на той стороне, проводник украдкой вернулся в рощу, сел у воды.
Ее журчание, тихое, доброе, мягко проникало в душу. Он зачерпнул горсть прозрачной влаги, смыл горькие слезы.
Затем достал, отвязав из-под хитона, кошель, высыпал на мокрую ладонь пять серебряных монет. Долго держал их, не глядя на ладони, думая о чем-то другом, – и вдруг яростно стиснул скрюченными пальцами, взмахнул рукой и забросил в речку.
Монеты сверкнули в потоке, как рыбки…
* * *
Небо за ними уже наливалось кровью, когда легионеры в полной выкладке подступили к Зенодотии и Тит, по приказу центуриона, вскинул к тонким губам кривую медную буцину.
Тенью грядущей ночи из-за города, с востока, ложился на их загорелые лица, железные шлемы, воловью кожу и металлические пластины панцирей голубой мертвенный свет.
Он, рассеиваясь, странным образом смешивался с красноватым отражением от стен, озаренных закатным солнцем. И потому солдаты казались призраками, повисшими в вечерней дымке. Только густые их синие тени, падавшие на еще светлую дорогу и бронзовые прутья катаракты – решетки в воротах, связывали их с землей.
Никто не знал, что каждый из них очень скоро станет всего лишь тенью…
– Поднимите катаракту [4]4
Катаракта (катаракт) – подвижная заслонка между внешней и внутренней частями ворот крепости; часто изготовлялась в виде решетки из бревен с заостренными концами.
[Закрыть], – вздохнул Аполлоний. – Что мы можем? Одну центурию одолеем. А легионы? – Стратег вопрошающе вскинул ладонь. В городке три тысячи населения. Из них две трети – женщины, дети. Среди мужчин немало стариков. Всего триста воинов может выставить Зенодотия против многотысячных полчищ Красса. Нет уж, лучше не задираться. Да защитит нас Дева! – Старый стратег поклонился храму Артемиды. – Откройте ворота. И помните: это разнузданный, грубый и хитрый народ. Могут с умыслом вызвать на ссору. Не поддавайтесь! Будьте осторожны, приветливы и обходительны.
Охрана ворот навалилась на ручки подъемных колес; катаракта, в закатных лучах будто облитая кровью, медленно поднялась, ощерив острые зубья внизу.
Аполлоний сам вышел с оливковой ветвью встретить пришельцев.
– Красс, – грозно молвил центурион и неуклюже сунул стратегу свиток с восковой печатью. – Землю и воду.
– Добрые гости к счастью, – улыбнулся сдержанно стратег. – Вы успели кстати. Сегодня у нас свадебный пир. Я выдаю дочь замуж. За него, – кивнул он на юного атлета рядом с собой.
Корнелий смотрел мимо стратега, внутрь города. Ничего не видно. Проход загорожен толпой встречающих. Они безоружны.
– Землю и воду, – тупо сказал Корнелий.
– Будет вам и земля, и вода, – усмехнулся красивый грек. – А пока отведайте нашего вина.
Он сделал знак стоящим позади. Ему подали кувшин и чашу. Стратег налил полную чашу темного вина, сделал глоток, чтобы показать, что оно не отравлено, и поднес центуриону.
Корнелий с удовольствием выпил. Хорошее вино. Не хуже фалернского. Что ж, начало доброе.
Два старика. Одного, пожалуй, возраста. Но как они непохожи: плотный, суровый и закаленный римский воитель в крепком пластинчатом панцире, прочно, как вкопанный, стоящий на широко расставленных ногах, и высокий, тонкий, неторопливый, даже будто несколько вялый эллин-книгочей.
В здешних местах, каким бы изнуряюще жарким ни был день, к вечеру холодает. Ночью даже бросает в дрожь. Потому Аполлоний накинул поверх хитона – рубахи, доходившей до колен, шерстяной длинный плащ – гиматий.
Это просторный прямоугольный кусок плотной ткани. По утрам к ней пришиваются гирьки, чтобы она, оттянувшись, красиво располагалась на теле. Гиматий ничем не закреплен на плечах, – отсюда у греков умение держаться спокойно и прямо, не делая лишних движений.
По новому знаку стратега к римлянам вышли с кувшинами девушки. Все делала Зенодотия, чтобы задобрить незваных гостей. У гречанок плащи доставали до щиколоток; некоторые набросили край гиматия на голову, прикрыв часть лица. Они с опаской подходили к повеселевшим солдатам и, принужденно улыбаясь, угощали их вином.
Тит, отступивший назад, в строй, не будь дурак, изловчился ущипнуть одну.
Она испуганно обернулась.
Он нахально ей мигнул.
Она растерянно улыбнулась. Первый раз к ней прикоснулась мужская рука.
Будет дело!
У ног центуриона, по обычаю восточного гостеприимства, свалили спутанного барана и перерезали ему горло. И яркое кровяное пятно на земле сверкнуло вторым алым солнцем, притянув к себе все краски заката.
Переливчато и пронзительно запела волынка.
– Проходите, друзья! Добро пожаловать.
Гостей усадили отдельно, у стен Торговой палаты под священной горой, за двумя длинными столами, сбитыми из коротких домашних столов. Народу много, возлечь негде, придется сидеть.
Солдаты заботливо, чтобы оружие находилось под рукой, сложили шлемы, составили щиты и копья позади себя под стеной и достали из распряженных повозок толстые короткие плащи, поскольку студеный воздух быстро остывших гор и пустынь уж начинал леденить им пряжки, бляхи поясов и портупей и пластины панцирей, – немало всякого железа было на них.
Золотое пламя трепетало в больших светильниках на столах, тесно сдвинутых на агоре, и металось в кострах поодаль, над которыми на особых вертелах дожаривались туши овец и коз. Вся Зенодотия была здесь, даже мрачные старухи не усидели дома. Золотой свет колебался на возбужденных лицах и струился, мерцая, по огромным блюдам с рыбой, сыром, птицей, плодами и, конечно, излюбленной фасолью.
Самая грубая одежда на плечах простых граждан, которых стратег пригласил всех на свадьбу, казалась при этом зыбком, то ярко вспыхивающем, то вдруг тускнеющем свете дорогой, из китайской парчи, – ее иногда завозили сюда по Великому шелковому пути.
А плотное льняное платье на бледной невесте, сидевшей с женихом неподалеку от непрошеных гостей, во главе соседнего стола, выглядело и вовсе царским.
И сама она, в золотой диадеме с драгоценными каменьями, в золотых серьгах и браслетах, вся в жемчугах, казалась восточной царицей. Не струны арф звенели на площади, а ее украшения.
Что-то загадочно древнее было в этом шумном скопище стройных и смуглых людей. От тех незапамятных времен, когда их предки, под напором других народов, оставили Северный Кавказ и двинулись на запад по просторам черноморских степей, зажигая на стоянках костры.
Римляне бесстрастно наблюдали за чужой радостью.
Им хотелось пить и есть.
И они выжидательно сидели у столов, опершись локтями о доски и положив на кулаки тяжелые подбородки.
Один Фортунат устроился в сторонке, на каменной скамье, возле оружия. Ему одному не хотелось ни пить, ни есть. У ворот он отвернулся от чаши, которую, отведав сама, предложила ему одна из юных гречанок. И в глаза ей не взглянул.
Подите вы все…
У него мозг отек. Свет больно резал глаза. И временами вся площадь в огнях начинала дико вращаться перед ним.
Сердце колотилось.
Фортунат, задыхаясь, отваливался к стене и рукой, сведенной судорогой, отирал горькую слюну.
Считалось, он стережет оружие, но расхватай сейчас кто-нибудь чужой щиты и копья, Фортунат не смог бы даже встать.
Тащите. Ну вас всех…
Двух первых жареных баранов, румяных, сочащихся жиром, сняв их с вертелов, греки поднесли, в знак уважения, на огромных медных блюдах к столам оживившихся легионеров.
– Прошу наполнить чаши! – встал за соседним столом стратег Аполлоний.
Перед гостями громоздились вперемешку большие кувшины с вином и чистой водой, а также кратеры – вместительные сосуды для их смешивания.
Но кратер солдату ни к чему. Не станет он с устатку портить вино.
Стратег что-то там говорил долго и красочно и, видимо, шутил: греки вокруг смеялись. Тит, нетерпеливый и жадный, не слушал его: налив до краев глубокую чашу крепким питьем, он украдкой выдул ее и заел горькой редькой.
И центурион не удержал его.
К тому времени, когда Аполлоний, провозгласив тост, поднес обеими руками чашу ко рту, Тит успел вновь наполнить свою – и выпил вместе со всеми.
Развеселились!
Солдаты рубили мечами бараньи и козьи туши и со смехом вырывали друг у друга сочные, с кровью, лучшие куски.
И пили без всяких здравиц, кто сколько хочет. Кому сколько влезет.
Они швыряли кости куда попало, разбивали, небрежно роняя, кубки и блюда.
– Фортунат! – обернулся Тит. – Оставь эти проклятые железки, никто их не тронет, – ступай сюда!
Юнец умирающе покачал головой. Его мутило от одного вида кувшинов и чаш и позывало на рвоту от доносившегося до него винного духа.
Греки, сладостно тренькая на арфах, пели что-то нежное, любовное. Легионеры, переглянувшись (знай наших!), грянули походную, старую…
Тит, красноглазый, все поглядывал на Дику, на ее сверкающий наряд.
– Эй! – гаркнул захмелевший Тит, когда солдаты, заскучав, умолкли и вновь потянулись к чашам. – Я хочу выпить с невестой.
Обойдя стол, качаясь, с полной чашей в руках, Тит двинулся к соседнему столу. Любуясь собой, красуясь, он не пролил ни капли. И центурион не остановил его.
Сам старик пил мало, с водой, и, себе на уме, чего-то ждал, не мешая подчиненным резвиться.
Дика оскорбленно вскинула гордый подбородок.
Возникло замешательство…
Невеста не может пить с каждым из гостей, ей вообще не положено пить в свадебный вечер.
Но и отказаться – опасно.
Всегда на пиру найдется дурак, что, нарушив обычай, сразу всех ставит в глупое положение.
Жених вскипел. Стратег умоляюще схватил его за плечо и зашептал, растерянный, хмурый, что-то разгневанной дочери, в то же время кисло улыбаясь грозному воину.
Дика пересилила себя. Она взяла мерзкую чашу, неохотно пригубила и с отвращением вернула Титу. Солдаты взревели, довольные.
Кое-кто, восторженно сопя, уже вылезал из-за стола, чтобы последовать примеру товарища.
Их одобрение еще сильнее раззадорило Тита:
– Я хочу поцеловать невесту!
И он, распустив слюни, весь красный, волосатой толстой рукой потянулся к Дике и ущипнул ее за грудь.
Мелькнул тяжелый кулак Ксенофонта. Тит, взмахнув руками, отлетел назад.
На какой-то миг все стихло, замерло на агоре. Ни звука!
Тит с бешенством размазал кровь по лицу:
– Римляне, опасность! Наших бьют!
Коренастый, могучий как бык, он схватил и опрокинул свадебный стол.
С грохотом все полетело на землю. Почтенные греки и гречанки в платьях, залитых вином, вскинув ноги, повалились вместе со скамьями, где сидели.
Тит с ревом выхватил меч.
Но тут Ксенофонт обрушил на его непокрытую голову тяжелую скамью. Это покрепче солнечного удара, который днем получил Фортунат.
Солдат упал и затих.
– Бейте их! – взметнулся над площадью гневный голос юного атлета.
Началась свалка.
Солдаты гонялись за женщинами, срывали с них украшения, волокли, кричащих, в темноту.
Уже никакой стратег не смог бы остановить побоище. Даже сам царь Александр, будь он здесь.
Треск скамеек и столов, звон лопающихся кувшинов, чаш и блюд. Греки орудовали скамьями, тяжелыми черпаками, толстыми прутьями от бронзовых треножников.
Часть их бросилась к Торговой палате. Фортунат безучастно смотрел, как они, ругаясь, разбирают римские копья.
Корнелий наотмашь ударил сына по лицу:
– Беги за невестой! Не упускай…
От тяжелой пощечины, что ли, глаза у Фортуната прояснились.
Он увидел Дику у входа в Торговую палату – она пряталась за колонной и в ужасе глядела на страшное сражение.
Прижимаясь к стене, Фортунат осторожно двинулся к ней. Дика заметила солдата и сразу догадалась, что именно ее он хочет схватить. Кинулась прочь, обронив гиматий, и все украшения невесты засверкали еще ярче.
Фортунат настиг гречанку у широких ступеней, ведущих наверх, к храму Артемиды.
Настиг и схватил за руку в золотых браслетах. Он ощутил ладонью холод и тяжесть этих гладких браслетов.
Дика повернула к нему мокрое от слез милое лицо:
– За что?
И он узнал в ней сестру! Свою, родную. Ту, что осталась в хижине возле Рима. Те же черты. Вернее, взгляд у нее такой же. Глубокий, печальный. В нем боль, которую никогда не поймет чужой человек.
– Беги, – отпустил ее смущенный Фортунат.
Она метнулась вверх, к спасительному храму.
– Червяк! – Мимо сына, как ядро из баллисты, пронесся, тяжело дыша, центурион.
Дика, уже у вершины холма, услыхала за спиной топот, хриплое дыхание. Неужели солдат передумал? Или это другой? Она обернулась, испуганно вскрикнула, рванулась в сторону – и, резко споткнувшись, упала головой на камни ступеней.
Звякнув, отскочила диадема.
К ногам центуриона потекла, расплываясь, черная полоса.
Здесь темнее, чем на агоре, потому кровь кажется черной. Лишь украшения, жадно ловя отдаленный свет, сияют почти как прежде.
– Чего смотришь? Снимай! – Центурион перевернул ее и дернул ожерелье на шее.
Он лихорадочно шарил по юному телу, так и не узнавшему мужской любви, срывая золотые цепочки, выдирая серьги из ушей, пытаясь расстегнуть – и не умея в спешке – массивные браслеты.
Мерзкий старик показался Фортунату чудовищем…
Юноше вывернуло все нутро. Он, заплетаясь ногами, поднялся чуть выше и опустился на выступ под алтарем у храма Артемиды.
Внизу от опрокинутых светильников и разлитого масла занималось бойким огнем сухое дерево столов и скамей. Толпа дерущихся то смыкалась с криком в тесную толкучку, то широко рассыпалась. Над площадью стоял стук и звон. И пронзительные стоны раненых.
По ступеням взлетел кто-то рослый, с коротким римским копьем. Атлет. Жених. Он дик и безумен…
Не успел Фортунат предостерегающе вскрикнуть, как над спиной центуриона сверкнул наконечник. Сверкнул – и погас глубоко в теле старика.
Покатились, прыгая со звоном, золотые браслеты.
Атлет оттащил мародера от невесты, бережно взял Дику на руки и осторожно, чтобы не споткнуться, двинулся, потерянный, вниз, на площадь.
Фортуната он не заметил. Или ему не стало дела до него, когда он увидел подругу в крови.
Римлянин мог бы, догнав, поразить его сзади мечом, но для этого у молодого солдата не было сил. Ни сил, ни охоты. «Слюнтяй», – сказал бы Тит. Он, шатаясь, спустился к отцу, взял за плечи, заглянул в лицо. Изо рта на бороду хлещет кровь. Борода сделалась черно-багровой.
– Фортунат, – прохрипел Корнелий. – Сын мой… Прости – обижал тебя. Нужда! Если бы нам… хоть пять… югеров земли…
Он весь затрясся, судорожно изогнулся, сделал, захлебываясь кровью, последний глубокий, рвущийся вздох – и сник.
Все! Вся земля уже твоя. Тысячи югеров земли. Сотни тысяч. Миллионы, до самых владений грозного Орка, в глубь которых ты теперь уйдешь.
Долго сидел Фортунат, потрясенный, у храма Артемиды. Это и есть война? Он первый раз увидел бой – до сих пор легионы Красса двигались по стране, подвластной Риму, и сражений не случалось. Ничего геройского! Пришли, нагадили…
Ветеранам, распинающимся в Риме о своих подвигах, лучше бы помалкивать…
Площадь затихла. Погасли огни.
Они перестали мешать луне, и она, во всей своей ослепительной полноте, овладела небом, горами и городом.
С вечера золотисто-красный, в синих тенях, ночью черно-багровый, в золотых огнях, город стал голубым, серебристо-белым. Будто его обнесло сверкающим инеем. И при ясном, но неживом, леденящем свете луны видел неудавшийся солдат, как греки уносят трупы. Убрали и уволокли куда-то и тело отца.
Фортуната почему-то не трогали. Не заметили? Нет, подошли трое, сурово поглядели на него, о чем-то пошептались и удалились.
Постепенно исчезли обломки столов, осколки разбитых корчаг. Уже ничего не напоминало о вечерней яростной схватке. Разве что пятна на светлых плитах рыночной площади, блестевших при свете необычайно яркой луны.
Тишина. Звезды. Мир и покой.
Фортунат замерз. Зато голову вроде отпустило. Он держал ее как сосуд, до краев наполненный водой, боясь опять всплеснуть в ней боль. Римлянин лег и укрылся коротким плащом. Уснуть, конечно, не мог, – лежал и дрожал на каменном выступе, на который и впрямь уже садился иней. Ну, места!
Не хотелось думать, что будете ним утром. Будь что будет! До утра еще надо дожить. Потерявши голову, по волосам не плачут…
Он, скрежеща зубами, все-таки задремал.
– А-а-а! – разбудил его чей-то протяжный вопль. – Ох-ох! О-о-о!..
Окоченевший Фортунат сел, кутаясь в плащ, серебристый от инея, непонимающе уставился на площадь, где опять что-то происходило.
Ритмично звучали слова на древнем языке, которого он не знал. Низкий старушечий голос тянул обреченно:
– А-а-а! О-о-о! – И вновь – рыдающий речитатив. Затем стоны: – Ох-ох! О-о-о!..
Фортунат не понимал языка причитаний, но горький их смысл был ему слышен в надрывных завываниях, то поднимающихся до пронзительного визга, то падающих до глухого рокота:
– Почему? И за что? В чем и перед кем она виновата? А-а-а! Ох-ох! О-о-о!..
Это его отпевают! Вместе с той, прекрасной и теперь уже никому не доступной. Заплакал Фортунат. И крепко уснул, согревшись слезами.
В это время очнулся от холода Тит. Он долго не мог понять, где он и что с ним. Только что вроде было шумно и весело, звучали арфы, сверкали огни, и вдруг – тишина…
Огляделся – темно. Лишь высоко наверху что-то сверкает. Со стоном прикоснулся к тяжелой голове: волосы слиплись в корку. Что с ним приключилось?
Хотел было встать, но что-то его не пускало, давило к земле. Закрыл глаза, затих. Да, что-то неладное с ним произошло. Умер, что ли, собачий сын? Он ощупал себя и нашарил на поясе флягу. Тяжелая, полная. Вспомнил! Он впрок наполнил ее за столом. Где же стол? Где люди?
Отстегнул флягу, приподнялся, поднес ко рту. Сделал большой глоток. В груди потеплело. Мысли прояснились.
Случилось, видно, недоброе. Надо встать. Но кто-то его не пускает. Дурея от боли в голове, он с трудом высвободил ноги. Наклонился, посмотрел: центурион! Потрогал – неживой. Уже закоченел.
Та-ак. Хорошенькое дело! Тит снова хлебнул из фляги. Вино оживило его. Вот что значит солдатская предусмотрительность. Кого-то он хотел поцеловать… А-а! Невесту. Чью?
Какой-то овраг, весь в кустах. Тит, морщась, вновь ощупал голову. Крепко шарахнули. Но череп как будто цел. Такую башку, братцы мои, разве что лишь кувалдой можно кузнечной пробить. Он не какой-нибудь слюнтяй вроде Фортуната.
Шатаясь, он поднялся на ноги, кое-как утвердился на них, побрел сквозь кустарник. И наткнулся на кучу трупов, лежащих вповалку, кто как. Сверху бросали.
Глаза привыкли к темноте оврага, – да и не очень темно было в нем, свет луны, отражаясь от пологого склона, разливался в зарослях бледным эфиром, – и Тит, рассмотрев поближе, узнал в лицо иных товарищей. Квинт. Порций. Гней… Вся центурия здесь! Вот это похмелье…
Надо уходить. Тит, цепляясь за ветви, полез наверх, к холодному лунному свету. В холодном лунном свете, по ту сторону оврага, возвышалась синей горой Зенодотия. Тит, стиснув зубы, показал ей кулак. Погоди, будет дело.
– Ромей! Поднимайся…
Фортунат сел, зажмурился. Солнце! Город опять золотистый и розовый.
Перед ним – вчерашний старик, их правитель. Стратег Аполлоний. Его не узнать. С вечера был статен и важен, гордо держал седую кудлатую голову – за ночь согнулся, усох. Лицо в морщинах, глаза запали. И гиматий небрежно, совсем уж по-стариковски, переброшен из-за плеч через руки, точно это женская шаль.
На ступенях и ниже, на площади, по два, по три человека вместе, стоят выжидательно, не шевелясь, жители Зенодотии. Ни звука. Где арфы, где песни и радостный смех? У всех похоронный вид. И все, мрачно щурясь, ждут, когда сойдет Фортунат.
«Будут казнить, – подумал он равнодушно, – истязать всей толпой».
– Уходи! – махнул рукой старик.
– Куда? – нелепо спросил Фортунат.
– Прочь. Куда хочешь.
Фортунат неуклюже разогнул спину, руки и ноги, затвердевшие на каменном ложе. Ужас мучительной ночи вновь сдавил ему сердце.
– Почему вы не убьете меня? Убейте. – Он опустил голову.
– Иди.
Фортунат поплелся вниз по широкой лестнице. На ней сохнет кровь. Толпа перед ним расступилась. От стыда он не мог смотреть на людей, глядел в пустоту перед собой.
К нему, с мечом в правой руке и с повязкой на левой, скрежеща зубами, как помешанный, рванулся жених Ксенофонт, осунувшийся, страшный.
Но атлета удержали. Что-то шепчут ему успокоительно, произносят со страхом:
– Артемида…
– Что мне Артемида? – вскричал Ксенофонт. – Глупая медь. Покровительница молодежи… Мы верили ей! Мы принесли ей в жертву белую козу. Почему она не защитила Дику?
Кощунство! Греки возмущенно загалдели.
Фортунат по короткой улице с колоннадой с обеих сторон тихо вышел из города и потащился средь грязно-зеленых, уже начинающих буреть виноградных кустов по мягкой дороге к реке.
Солнце грело ему затылок и спину. Он вспахивал неверными шагами розоватую от солнца пыль дороги, и углубления его длинных неровных следов позади наливались жидкой кровью – тенью.
Не мог знать Фортунат, что совсем недалеко, на винограднике, найдя забытую гроздь, ест ягоды его приятель Тит. Но если б даже и знал, то мимо прошел, не окликнув…
У реки огляделся с тоской Фортунат. Здесь вчера они пересекли ее вброд. Как быстро все изменилось. За одну ночь.
Все будто на месте: ивы, кустарник, тихий берег. Колесо подает воду в канал. Но нет отца и товарищей. И нет вчерашнего Фортуната. Нет и уже никогда не будет.
Он зашлепал по быстрой воде, по ровному галечному дну. Чудо-речка. До чего же прозрачна. Построить бы хижину возле нее и остаться здесь навсегда.
Выйдя на берег, солдат постоял у чистой воды, не зная, что ему делать.
Меч, который он до сих пор так ни разу и не вынул из ножен против человека, бесполезно и тяжко оттягивал пояс. Фортунат с досадой снял их, меч и пояс, закинул в кусты. В кустах зашуршало и стихло. Он расстегнул ремни на боках, содрал через голову панцирь и отправил туда же. Будьте вы прокляты!
Вздохнул облегченно, сел на сырой глинистый берег, обхватил колени, опустил на них голову. Эх! Как чиста, хороша эта вода. Как хороша жизнь, и что делают с нею…
Что-то прикоснулось к плечу. Вскинул глаза – проводник! Вчерашний. Стоит перед ним и трогает его длинной палкой, чтобы дать знать о себе.
– Всех?
Фортунат молча кивнул.
– Их погубила жадность? – спросил проводник утвердительно.
В голове Фортуната, чуть прояснившейся за ночь, опять тяжело помутилось. Он заскрежетал зубами, как давеча жених, и, рыча, кинулся на сирийца.
Но тот был к этому готов. Проводник ловко отступил в сторону – и Фортунат, ударившись всей тяжестью тела, растянулся на земле. Сириец вмиг очутился у него на спине. В смуглой руке блеснул кривой кинжал.
– Зачем? – сказал проводник с укоризной. – Ты не такой человек. Я мог бы перерезать тебе глотку, но вчера я ел твой хлеб. Сядь, отдохни. Успокойся.
– Прости… – Фортунат, тяжело дыша, вновь сел у воды. Он сразу выдохся. – Сам не понимаю, что на меня нашло. Терпел, молчал всю ночь. И вдруг черный дым ударил в голову…
– Ну, после всего… – Проводник мирно уселся рядом с ним. – Как же ты один уцелел?
– Не знаю, – уныло сказал Фортунат. Он и впрямь диву давался, почему его не убили. – Я… был в стороне.
– Где ночевал?
– На холме. Там красивое здание с колоннами. Перед ним – прямоугольное сооружение. Я спал внизу, на выступе.
– А! У храма Артемиды. Она тебя и спасла. Ты спал под алтарем богини. И, значит, был под ее покровительством.
Фортунат безразлично пожал плечами:
– Я… не видел ее. Не заходил внутрь храма. – И вдруг спохватился и вскинулся: – Видел! Живую. – Он вспомнил о Дике.
– Куда теперь? – спросил проводник участливо.
– Ох! Не знаю…
– Пойдем в лагерь. Ваш проконсул должен мне пять драхм. – Сириец с усмешкой поглядел на речку. – Ты свидетель, что я не получил их у центуриона.
* * *
– Ты даже не ранен? – возмутился Красс. – Стыдись! Сын такого отца… – И приказал трибуну Петронию: – Высечь лозой и отправить в обоз! Будет править повозкой…
Фортуната схватили.
Дело происходило в лагере первого легиона, которым командовал Октавий, у его огромного шатра. Здесь находились все сподвижники проконсула.
Солдаты в этот знойный послеполуденный час отдыхали в палатках.
– Нехорошо, – шепнул квестор Кассий. – Как раба. Он – свободнорожденный.
– Кассий! – Раскипятившийся проконсул был страшен в гневе. – Если ты помнишь, я тот самый Красс, который совершил децимацию!
– Помню… – Гай Кассий Лонгин отступил. Как не помнить! Кассий был тогда наместником той части Галлии, что перед Альпами.
Децимация – древний род наказания для провинившихся воинов. Когда легат Муммий потерпел поражение в бою со Спартаком и солдаты его спаслись бегством, побросав оружие, Красс отобрал из них пятьсот самых прытких и, разделив на пятьдесят десятков, приказал убить из каждого десятка по одному человеку, на кого укажет жребий.
Казнь сопряжена с позором и совершается при жутких обрядах у всех на глазах. От слова «децимус» – «десятый» – и происходит название этого вида расправы. До Красса децимацию уже давно не применяли.
Да, от такого начальника ждать пощады не стоит…
Получив дурную весть о гибели солдат, Красс сразу понял: нужен поступок. Их смерть совершенно не тронула Красса с его глухим равнодушием ко всему на свете кроме своих личных забот. Будто ему сказали, что где-то в соседнем городе скончался кто-то неизвестный Крассу.
Сто солдат. Ну и что? У Красса – легионы. Но те сто солдат еще вчера находились в этих легионах. И легионы ждут от него поступка.
Разве децимация не помогла ему укрепить дух войска?
Наказать лозой одного – смехотворно. На Востоке цари вырывают язык тому, кто принес плохую новость…
Он выхватил меч – массивный, с очень широким остроконечным клинком и большой рукоятью. У начальников меч висит на левом боку, – они не носят щитов, и ножны им не мешают, колотясь о щит.
Командиры отпрянули. Мало ли что…
Проконсул, сверкая глазами, крест-накрест рассек горячий воздух, лихорадочно сунул меч обратно в ножны.
Затем, как бы утратив рассудок от скорби и гнева, яростно выхватил у одного из солдат острый пилум, вцепился в проводника-сирийца и потащил его за собой по широкой главной улице палаточного городка.
Вроде бы желая, чтобы тот показал, где эта проклятая Зенодотия.
Он решителен, грозен, как тогда, перед децимацией, на рубежах Пицена…
Солдаты, сонно копаясь у душных палаток, с недоумением глядели, куда это мчится старый проконсул с копьем в руке и зачем он тащит за собой варвара в длинном хитоне.
Рассудок, холодный и злой, был, конечно, при нем. Он догадался, что выбрал для лицедейства неподходящий час. Следовало это сделать к вечеру, выстроив весь легион.
Но тогда бы притупилась «естественность» его поступка…
Он ждал, когда сзади послышится топот бегущих ног и Петроний, Кассий, Октавий, догнав, начнут уговаривать, чтобы проконсул не расходовал благодатных сил своей великой души на какую-то мелочь.
Однако те не спешили за ним. В руке у Красса – копье. Полководец, который в отместку врагам сокрушает своих, не внушает доверия. Пусть остынет.
Красс и доселе их не любил, теперь же возненавидел. За то, что не поддержали его игру. И по этой причине чуть не выломал проводнику тонкую смуглую руку.
Затем отпустил его, картинно выставив подбородок и левую ногу вперед, и отвел правую руку с копьем назад. Как бы целясь прямо в сердце Аполлония.
– Далеко, не достанешь, – усмехнулся проводник, потирая запястье. – Когда ты отдашь мне пять драхм?
Его услыхали солдаты у входа в лагерь. Они засмеялись. И озарило Красса: вот он, поступок!
Проконсул, в той же стойке, повернулся к сирийцу, миг смотрел ему в глаза свирепыми глазами – и ударил изо всех немалых сил в грудь, защищенную лишь тонкой тканью рубахи.
Тонкий острый наконечник, по длине почти равный тяжелому древку, пробил сирийца насквозь. От удара он повалился на спину, перевернулся, хрипя и дергаясь, на бок и скорчился, подогнув колени и схватившись за толстое древко…
Лишь теперь подоспел военный трибун Петроний.
– Я, кажется, убил его? – смущенно сказал проконсул.
Петроний успокоительно погладил его по руке, по плечу. И Красс доверчиво потянулся к нему, благодарный за участие.
– Разве Александр Великий в минуту благородного гнева не сразил строптивца Клита? Самого Клита!.. А это… – Петроний, небрежно отметая, махнул ладонью. – Подумаешь, какой-то варвар.
Красс отшатнулся.
И Петроний, весьма довольный своей находчивостью, как уместно, впопад, вспомнил он исторический случай, хитроумно приравняв Красса к Александру. – удивился, отчего вдруг проконсул вмиг охладел к нему.
Он-то уже надеялся если не на денежную награду, то хоть на милостивую улыбку…
– Эх, угодник! – сокрушенно вздохнул подошедший Эксатр. Ядовитый человек! – Брякнул некстати. Погоди, он тебе покажет. Клит был героем, другом Александра, его молочным братом. Такого убить – не бесчестье. А Красс уложил беднягу проводника, чье имя никто не знает. И которому должен пять драхм.
Гора родила мышь. Поступка не получилось. И Красс, осатанев, приказал легату Октавию:
– Общую тревогу!
Взревели буцины.
«Завести бы вас…» – подумал зло Фортунат, когда его, позорно наказанного, вызвали из обоза – показывать дорогу.
Опять тащиться по адской жаре с больной головой, а теперь еще и со спиной, исхлестанной в кровь. Соленый пот разъест ее до костей. Ни согнуться, ни повернуться. Держись прямо, смотри перед собой. Будто кол у тебя внутри. Вколотили солдатскую выправку…
– А где проводник?
– Сбежал.
«Хорошо сделал. Я бы тоже… Но куда?»
Ночь застала войско у спуска в долину. Без огней, без других признаков жизни, она лежала перед Крассом черной загадочной пропастью. Но в этой густой черноте таилась угроза. Показалась луна, речка блеснула начищенным панцирем, в ней замелькали, сверкая, мечи острых бликов.
Легион расположился на холмах. Строить лагерь на ночь не стали, просто огородились на случай нападения повозками, приткнув их тесно одну к другой. В глубоких лощинах между холмами солдаты живо нарубили сухой верблюжьей колючки. Она, неказистая, тонкая, с треском горела жарким, прямо-таки «адским» огнем, который применяют в морских боях и при осаде крепостей.
Не было песен, не было шуток и смеха. Кровь пролилась, все пахло кровью: хлеб, воздух, вино, вода. Сколько ее прольется завтра?
Красс, хмуря чело, долго ходил за кострами. Телохранители держались поодаль. Пусть видят солдаты, что их предводитель не дремлет. Он с ними. Он бдит. Он готов к великому подвигу.
– Лег бы ты спать, господин, – осмелился подойти к нему Эксатр. – В твоем возрасте нет ничего лучше отдыха.
– Прочь, – прошипел господин. – Занимайся своим делом. Записывай.
– Что? – удивился раб. – Пока что нечего записывать.
– Разве ты не слышишь? – вскинул руку воитель. И она от света костра окрасилась кровью.
Отовсюду до них доносился прерывистый, тонкий, со звоном, визг: солдаты точили мечи и наконечники метательных копий.
– Завтра мы осадим Зенодотию, – важно изрек проконсул.
– Одного легиона, пожалуй, не хватит, – вздохнул Эксатр с притворной озабоченностью. – Против такой-то твердыни! Может, нужно было поднять всю армию?