Текст книги "Месть Анахиты"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Пролог
Странный корабль
…Она запросила с него за порчу стола целый сестерций. Эта гречанка с черной порослью на верхней губе. Целый сестерций! С визгом, слезами. Как звали хозяйку? Забыл. Недолго длилась их встреча. Ее давно уже нет, пожалуй, в живых. И стола того давно уже нет.
Якорь сброшен. Накинут канат на тумбу причала. Упали сходни. Начальник гребцов отложил колотушку – он отбивал ею такт; спрятал флейту его помощник. На десятом году правления Октавиана Августа в гавань Брундизия вошел странный корабль.
– Из Тира! – кричали дети в порту.
Собственно, сам корабль был обычен: неповоротлив и грузен, как подобает торговому судну, с тяжелой мачтой, высоким загнутым носом и просмоленными черными боками. Странных людей доставило судно из Тира и Брундизий.
До цвета зрелых каштанов опалена нездешним солнцем их кожа. От погоды, пасмурной до черноты, казалось, в нее въелась копоть. Все они в диковинных нарядах – длинных дикарских хитонах, войлочных колпаках. У многих на ногах сапоги с короткими голенищами. Италийцам не впервые встречать иноземцев. Но большей частью в качестве пленных, завтрашних рабов. Эти же вооружены, вид у них неприступный.
И по выправке, по заметной привычке держаться вместе, поближе друг к другу, они похожи на солдат хорошо обученного войска; им не раз, может быть, доводилось смыкаться в когорту на полях сражений. Почему же тогда одеты столь необычно?
Посольство откуда-нибудь из-за Евфрата? Тоже нет: недостает чинности, важности, представительности внешней и торжественности надлежащей. И послы должны б ступить на берег без оружия. Им следует нести оливковую ветвь.
Эллинизированные сирийцы? Но у тех язык иной, полугреческий, смешанный. У этих – латынь. Хотя и она, их латынь, уснащена чужими словами.
И хотелось, как Гомер в «Одиссее», спросить:
Странники, кто вы?
Откуда пришли водяною дорогой?
Дело какое у вас?
Иль без дела скитаетесь всюду
Взад и вперед по морям…
Да, стол. И вправду было из-за чего шуметь. Ровный, длинный, из белого мрамора, в меру низкий, чтоб есть с него полулежа. Эдоне (по-гречески – «наслаждение», он вспомнил имя ее) жила в достатке. Еще бы. Когда он вынул кошель уплатить ей сестерций, она тревожно шепнула: «Спрячь! украдут», – и увела в спальную комнату.
Побудь он с нею подольше, Эдоне бы вчетверо больше взяла с него за испорченный стол. Такое уж место – кабак. Тут сброд отовсюду: невольники беглые, сводники, воры, блудницы, – не зря содержателей харчевен относят к одному разряду с ними.
…Сойдя на пристань изрядной, но похоронно медлительной, тихой толпой, пожилые, иные совсем уже старые, в рубцах давно заживших ран, как аргонавты на колхидском грозном берегу, без слов озирали графитно-серый мрамор колонн прибрежных строений и черные кипарисы на влажно размытой саже окрестных холмов.
И это – весна?
Черные тучи. Черные камни. Даже пена на черных волнах мнилась взбитой из разведенной золы.
И в гнетущем сумраке этом, как пятно костра ненастной ночью, алел восточный тюрбан у кого-то из них на голове.
Взметнула память перед ними к другому небу другие строения, на другой, непохожей, далекой отсюда земле. И теперь им до слез стало жаль ее. Никто не встречал их, не издавал радостных возгласов. Они здесь не к месту и никому не нужны. Толпа безвестных приезжих внушала зевакам страх и неприязнь.
– Кто со мной к Эдоне? – вздохнул рослый чужак в красном тюрбане. – Справим наш триумф! Если харчевня на месте…
Вывеска над дверью гласила:
«Меркурий обещает здесь прибыль, Аполлон здоровье, Эдоне говорит: выпивка стоит асс. За два асса ты лучшего выпьешь, а за четыре будешь фалернское пить».
Значит, жива!
Жива, мегера! Благоденствует, фурия. Куда она денется? Правда, раздуло, как огромную корчагу для вина, и волоски на верхней губе отросли, побелели и закрутились.
– Пожалуйте, гости, фэ, пожалуйте! – пропела она мужским басом. – Вино у меня, фэ, отменное. Есть яйца, фэ, свежий сыр. Сыщем для вас колбасу и печенку, жаркое. Вот кипит похлебка бобовая. Нигде не будет дешевле…
Она встретила их за каменным прилавком; в него вделаны горшки с разной снедью. Из-под прилавка струится дымок от переносного очага, – можно быстро согреть остывшие блюда. За спиной хозяйки, вдоль стены, идут уступами три каменные полки с напитками и закусками. Здесь и вправду все дешево: еда и ночлег обойдутся путнику в один серебряный сестерций с ассом.
И стол злополучный на месте. Хотя и его не пощадило время: углы отбиты, в пожелтевшую, в черных трещинах, тусклую поверхность въелось темными пятнами разлитое вино.
Гости возлегли на широких скамьях, и хозяйка с помощью двух расторопных дочек уставила стол перед ними мисками с едой и сосудами с разбавленным вином. Чрезмерно разбавленным, пожалуй, потому, что не принято пить вино без воды. Понятно, почему говорят, что трактирщики рождаются под знаком Водолея.
Первые капли из чаш брызнули на пол в честь божества.
Ели и пили приезжие мрачно и неохотно. Даже вино не развеселило, не заставило их развязать языки. Поистине странные люди. Что их угнетает?
Ветеран в красном тюрбане – тот, как вошел, так и остался у порога, на ногах. Когда товарищи разместились, он сбросил котомку и с опаской двинулся вдоль лежака, уныло поглядывая через их плечи на стол, будто искал и не мог выбрать блюдо по вкусу.
У конца стола, ближе к прилавку, он пошатнулся и вскинул руки, точно у него внезапно закружилась голова. Человек в алой повязке наклонился к столу, отодвинул приятеля и ткнул черным пальцем в слово, коряво, но отчетливо процарапанное острием ножа в мраморной плоскости.
– Что с тобой, Фортунат? – проворчал недовольный приятель.
Полуседой Фортунат, с отчаянием уставившись в дремучие глаза Эдоне, в которых медленно просыпалось недоумение и удивление узнавания, все тыкал и тыкал пальцем в свое имя; раскрыв беспомощно рот, он пытался что-то сказать, усы трепетали, дергалась борода; так сильно тряслись у несчастного губы.
– Фортунат! – хрипло вскричал ветеран. – Счастливый…
Он грудью рухнул на стол, опрокинув кувшины и чаши, схватился за голову и со стоном забился, словно в падучей. Тихо стало в харчевне. Что-то уразумев, испуганно замолчала хозяйка. Понуро молчат ветераны. Засмейся сейчас кто-нибудь, его бы убили.
Тридцать четыре года назад, перед тем как отплыть из Брундизии, они посетили эту харчевню. И только теперь вернулись с чужбины домой. Через долгих тридцать четыре года…
Часть первая
Марк Лициний Красс
Куда, куда вы катитесь, преступники,
Мечи в безумье выхватив?
…Ослепли вы?
Иль вас влечет неистовство,
Иль чей-то грех? Ответствуйте!
Молчат…
Гораций. К римлянам
Все было иначе, когда с Востока вернулся небезызвестный Лукулл.
Он украсил Фламениев цирк великим множеством вражеского оружия и военных машин, – их внушительный блеск заставил вздохнуть не одного римского юношу из тех, кто мечтает о славе.
Затем состоялось триумфальное шествие.
Открыли шествие понтийские всадники в тяжелой броне, – вот с каким неприятелем довелось биться Лукуллу. Привыкшие к тропам на кручах, горцы неловко, утратив стать, плелись по ровной и широкой Священной улице. Носатые, бледные, смолисто-чернобородые, глядели они из-под густых мрачных бровей куда-то мимо одурелой толпы римских граждан, как бы не слыша их насмешек и проклятий.
Бог весть, что им виделось в мыслях. Вершины Тавра в белых снегах, виноград в долинах Армении? Может быть.
Серебристыми большими рыбами, мелькающими, кружась и изгибаясь возле добычи в прозрачном потоке, сверкали стальные серпы десяти боевых колесниц. Чудилось: наматывая незримые путы, они туго тянут за собой понурую, в дорогих, но изорванных одеждах толпу приближенных царя Митридата – над ним римское войско одержало победу.
Медлительно качаясь, как на волнах, на плечах идущих густыми рядами пленных проплыли по улице между домами, как в проливе между скалистыми островами, сто десять военных кораблей с носами, окованными медью.
За ними, стараясь не отстать и не упустить свой флот, тревожно следовал сам Митридат – золотой, высотой в шесть футов. И рабы несли за статуей, словно подобрав на берегу, царский щит, облепленный, как песком и галькой, драгоценными каменьями.
На серой мостовой, под ногами пленных, оставались кровавые следы.
Над улицей вспыхнуло прозрачное зарево – оно отразилось на лицах металлическим странным светом. Появились двадцать громоздких носилок с разнообразной серебряной посудой. И носилки с золотыми кубками, доспехами и золотой же монетой – в количестве тридцати двух. Если царь, устав, пожелает отдохнуть, к его услугам золотые удобные ложа – их везут на легких помостах восемь отборных мулов с гладкой шерстью.
Еще пятьдесят шесть сильных мулов везли серебро в крупных слитках.
И еще сто семь крепких вьючных животных – серебряную монету в корзинах, которой набралось, как говорили в толпе, без малого на два миллиона семьсот тысяч драхм.
На больших писчих досках крупно значилось, сколько денег Лукулл передал Помпею для борьбы с киликийскими пиратами, сколько драхм внесено в казну. И сколько выдано каждому солдату, а именно – по 950.
Смех и стоны. И топот ног. Страшный гул барабанов. Визгливо пели чужие флейты. Надрывалась в криках толпа. Чем степенный Рим в этот безумный день не многошумный восточный город, справляющий торжества в честь какой-нибудь четырехрукой богини? Где-то в стороне – холодная жизнь с нуждой и горем, а здесь ее дурное искажение. Праздник – нелепое отражение будней.
В конце триумфа Лукулл устроил неслыханно щедрое угощение для жителей Рима и окрестных селений. И кое-кто из жителей Рима и окрестных селений, бесплатно насытив утробу, еще раз убедился, что война для них – благо. О тех, кто погиб в ущельях Тавра, думать не хотелось.
Сенат возлагал на Лукулла необычайно большие надежды: он, опираясь на огромную славу свою и влияние, даст отпор державному Помпею и возглавит борьбу «лучших граждан» за власть.
Но случилось невероятное! В самый разгар успехов… Лукулл расстался с государственными делами. Риму уже грозило разложение. Назревали гражданские войны. Лукулл увидел: недугу, которым страдает государство, нет исцеления, и, после стольких битв и трудов, решил предаться жизни, чуждой забот и огорчений.
В Риме с оглядкой шептались о ночных пьяных шествиях при свете факелов, с песнями и танцами и всевозможных прочих забавах.
«О ком из видных людей не говорят дурного? – пожимали плечами его сторонники. – А книги? Он покупает прекрасные свитки, где может, и собирает их в хранилищах, открытых для всех. Его дом украшен редкими изваяниями, на приобретение которых Лукулл не жалеет средств. Он разводит сады, роет каналы. В уютных портиках, возведенных на его деньги, проводит время в умных беседах с людьми образованными. А что вы скажете о знаменитом гостеприимстве Лукулла?»
Да, пиры он задавал баснословные, с тщеславной роскошью человека, которому внове его богатство.
Однажды ему случилось много дней подряд угощать неких греков, зачем-то приехавших в Рим. Эти люди, засовестившись, что из-за них каждый день производится столько расходов, стали избегать приглашений. Лукулл отчитал их с улыбкой: «Кое-что из этих расходов, достойные греки, делается мной и ради вас, но большей частью – ради Лукулла».
Как-то раз (редкий случай) он обедал в одиночестве, и ему приготовили один стол и скромную трапезу. Лукулл рассердился и вызвал раба, приставленного к дворцовой кухне. Тот сказал, что, поскольку гостей не звали, он не думал, что нужно стряпать изысканные блюда. «Как? – вскричал возмущенный хозяин. – Ты не знал, что сегодня Лукулл угощает Лукулла?»
Иногда с небольшой тихой свитой и неизменной веселостью в хитрых глазах он беспечно слонялся по Форуму. Здесь и нашел его Марк Лициний Красс.
Плотный, тяжелый, с толстой шеей, считающейся признаком гордыни и высокомерия, Красс ковылял мимо храма Весты, сбычив лоб и несколько сутулясь, не торопясь, но будто с тайной тревогой, чуть вперевалку, занося левый бок вперед и ногу за ногу. Руками при ходьбе не машет, – они у него как бы наготове. Кажется, сейчас он схватит ими что-нибудь.
Лукулл, бодрый и легкий, ядовито-насмешливый, ждал его, вскинув левую бровь и прищурив правый глаз: «Торгаш. Хоть и знатного рода. Точно лавку свою идет открывать».
– Я хотел бы к тебе зайти.
– Прошу! Отобедаем вместе.
В своем доме, похожем средь голубых бассейнов на белый остров, до половины снизу увитый плющом, хитроумный Лукулл шепнул рабу:
– В «Аполлоне».
Так у него именовался один из роскошных покоев. Стоило только хозяину назвать столовую, как раб, прикрепленный к этому делу, уже знал, что готовить, какую утварь использовать, с какой быстротой и в какой последовательности подавать.
В пятьдесят тысяч драхм обходился, по слухам, обед в «Аполлоне»…
Приятели возлегли. Но Красс, известный умеренностью, похоже, даже не замечал невероятного разнообразия блюд и вкуса искусно исполненных печений. Не затем, чтобы сытно поесть, пришел сюда Красс. Он сам бы мог закатывать подобные пиры. Хоть каждый день. Если бы не его не менее известная скупость.
Красивый раб-музыкант взял в руки арфу, юная певичка раскрыла было влажный рот, но гость поморщился:
– Прогони.
– Ступайте, – распорядился хозяин.
Без особой охоты обгрызая ножку дрозда, Красс бесстрастно оглядывал колонны зала, мраморный пол, цветную роспись на стенах. Высокий потолок в геометрических узорах из майоликовых плит. Окна в алебастровых решетках. Все на восточный лад. Сколько чистых красок, воздуха, света. У входа – белоснежный Аполлон.
Хлебнув немного вина, разбавленного водой, гость приступил к делу:
– Что важнее всего в большой войне с Востоком?
А! Вот что привело к Лукуллу коварного Красса, который, смотря по выгоде, легко меняет дружбу на вражду, вражду на дружбу и может много раз быть то горячим сторонником, то ярым противником одних и тех же людей либо одних и тех же законов.
Лукулл вытер губы и пальцы хлебным мякишем.
– Лучше всего, – он поднялся и сел, – не начинать ее.
Словоблудие! Красс – настойчиво:
– А если начал?
Он продолжал мирно лежать на левом боку, опираясь на локоть, но весь его настороженно– подобранный вид замораживал охоту перечить ему. Лукулл вспомнил, как, будучи консулом, Марк Лициний Красс ударом кулака разбил в кровь лицо сенатору Аннию, в чем-то не соглашавшемуся с ним. «У него сено на рогах», – говорили в Риме. У римлян был обычай: для предостережения прохожих навязывать бодливому быку на рога клочья сена.
Но и Лукулл не безрог.
– Если начал, – он сейчас как никогда серьезен, – не заходить далеко.
– А если зашел? – строго допытывался Красс.
– Суметь унести ноги! – вдруг рассмеялся лукавый Лукулл.
– Но ты начал, и зашел, и унес, – завистливо-осуждающе сказал Марк Лициний. – И не только ноги. – Он вновь, теперь уже алчно, взглянул на сверкающий, со вкусом убранный зал. Поистине царский чертог. Перед Крассом – золотая чаша с изумрудной ветвью и рубиновыми цветами. Ложе под ним застлано пурпурной тканью. Над ним, из ниши в стене, точно скульптурный портрет самого Лукулла, ехидно улыбается бронзовый Сатир. – Недаром юрист Туберон назвал тебя «Ксерксом в тоге». – Ксеркс был не только самым богатым, но и самым изнеженным и расточительным из персидских царей. Триумвир, разделяющий власть в Риме с Помпеем и Цезарем, мог не боясь делать подобные замечания.
– О, друг мой, Марк Лициний! – Лукулл озадаченно растер правое ухо ладонью. И, оторвав ее от покрасневшего уха, сделал короткое движение к именитому гостю, как бы желая сказать: «Сам посуди». – Каждый атлет, ты знаешь, стремится одержать четыре победы на всегреческих играх: Олимпийских, Пифийских, Немецких, а также Истмийских. В политике тоже есть свой круг побед, и когда он завершен, пора кончать. – Поскольку разговор коснулся высоких тем, Лукулл отбросил солдатский жаргон, которым пользовался в быту, и перешел на книжную латынь. – В состязаниях на государственном поприще, смею заверить, ничуть не меньше, чем в гимнастических, тотчас дает себя знать, если участник их утратил молодые силы. Вспомни, до чего докатился Гай Марий! После победы над кимврами, после великих и славных подвигов он не пожелал отдохнуть, хотя и был окружен завидным почетом. Неутолимая жажда все новой славы и власти побудила его, старика, соперничать с молодежью. В результате чего довела до страшных поступков – и бед, еще более страшных, чем поступки.
– Я знаю, – Лукулл смело взглянул Марку прямо в глаза, – вы с Помпеем насмехаетесь над тем, что я предаюсь наслаждениям и расточительству. Но разве жизнь в свое удовольствие менее подобает моим летам, чем шумные схватки на форуме или походы? Чего тебе не хватает? У тебя, я слыхал, за душой семь тысяч и сто полновесных талантов. Целый Везувий чистейшего золота! Верно? В Риме большая часть жилых домов – твоя собственность. Не так ли? Марку Лицинию Крассу принадлежит великое множество рудников, где копают серебро, и плодородных земель, сполна обеспеченных работниками. Но все это – ничто, если сравнить с огромной стоимостью несметного числа твоих рабов! Да причем таких, как чтецы, писцы, домоправители, архитекторы, и строители, и пробирщики серебра, за обучением которых ты усердно надзираешь сам, давая нужные указания.
Лукулл знал, откуда началось неимоверное богатство Марка Лициния Красса. Знал и Красс, что Лукулл все знает, но это ничуть не смущало его.
Разве чист сам Лукулл?
Митридат грабил скифов, народы Кавказа и Понта, Тигран – иберов, албан, местных греков, арабов и прочих; Лукулл, в свою очередь, ограбил Митридата и его союзника Тиграна.
Одно оправдание – он взял добычу в честном бою…
– Итак, ты богат! Ты первый и самый сильный среди многих. Ты славен. Чего бы еще тебе хотелось? В твои-то годы?
Красс, которому было уже под шестьдесят, а выглядел он старше своих лет, скользнул по румяному от вина лицу собеседника неодобрительным взглядом.
– Я еше не стар, – проворчал он, угрюмый, не по-хорошему бледный. – И мой круг побед еще не завершен.
– А! – воскликнул со смехом Лукулл. – Тебе все грезится военный триумф! Но разве буйный Спартак сокрушен не твоими руками?
Красса будто по лицу ударили, как он ударил когда-то сенатора Анния. Лукулл издевается над ним! Велика честь – слыть победителем беглых рабов. Сенат отказал ему даже в малом, пешем триумфе, называемом «овацией», сочтя его постыдным и неуместным.
– Но и твой поход, Лукулл, на Митридата с Тиграном был всего лишь детской забавой! – распалясь, уязвил он хозяина дома.
– Да! – согласился веселый Лукулл. Он захмелел. Ибо пил вино по-солдатски, не разбавляя водой. И вновь перешел на вульгарный язык легиона: – Эти морды, понтийцы, каппадокийцы, армяне… я их колошматил и драл как хотел!
…Когда я вывел против несметной оравы Тиграна двадцать четыре когорты, всю нашу конницу, тысячу пращников – у них там, как мне потом рассказали, начались веселые шутки и похвальбы, угрозы на азиатский лад. Изощряются, знаешь, в насмешках над нами. Потехи ради мечут жребий, кому что достанется из добычи, когда они нас разнесут в пух и прах. Каждый ничтожный царек лезет к Тиграну с мольбой, чтобы тот доверил все дело ему одному, а сам сидел на холме, пил вино и глядел, как армяне нас будут… Хе-хе. Самому Тиграну тоже захотелось показать себя изящным остроумцем. И он брякнул про нас: «Зачем они здесь? Для посольства ради переговоров о сдаче – их много, для войска – мало». Ха-ха-ха! И впрямь остроумно, да?
Но вот я им врезал как следует, и не до смеха стало храбрецам! Даже хвастуны иберы, которые у них считаются самым геройским племенем, бросили копья и разбежались, визжа со страху.
Тут засмеялись мы. Над собою. От того, что достали из ножен мечи. Когда всех можно было просто разогнать пинками. Мы уложили их сто тысяч пеших, из всадников не уцелел почти никто. У нас было ранено сто человек, убито пять. Столько добра захватили… бык стоил в лагере драхму, раб – четыре. А всю прочую добычу солдаты вообще ни во что не ставили. И либо бросали, либо жгли…
– Но ты, – сказал Лукулл уже трезво, без смеха, намерен идти, я слыхал, на парфян? Парфяне, знаешь, не армяне. И армяне уже не те. Ибо не те времена.
– Все равно, – зевнул Красс.
Он заскучал. Захотелось домой. Если б Лукулл оставался серьезен от начала до конца беседы, Красс мог бы, пожалуй, задуматься, стоит ли… Но смех Лукулла – простой, хвастливый, человеческий, отнюдь не дьявольский – успокоил его.
Что смог беспечный Лукулл, сможет и осмотрительный Красс. И даже больше! Он повторит поход Александра Великого. И пойдет еще дальше. Александр не достиг так называемых «серов» и «фаунов», упомянутых в его жизнеописаниях. Красс достигнет. Он выйдет к океану.
Не те времена? Блажь. Время само по себе ничто. Эпоху делает человек. Такой, как Марк Лициний Красс.
Он уже видел, как во главе стальных легионов, блистающих орлами, стоит у лазурного южного моря и теплые волны нежно омывают его усталые ноги. Над головою шумят на ветру высоченные пальмы, ряды пальм синеют над белыми кромками низких островов…
Затем, в ликующем Риме, – великий триумф. Все триумфы, которые справлялись прежде, покажутся после него пустяковой игрой расшалившихся на улице школьников. О них перестанут даже упоминать.
Он проведет по Священной улице в золотых цепях слонов, верблюдов и других диковинных животных, полосатых, пятнистых, обитающих в далеких странах. И погонщики, белозубые, черные, в белых тюрбанах и пестрых набедренных повязках, будут весело играть на своих варварских инструментах. Он прогонит за ними по десять тысяч обнаженных рабов и рабынь, черных и желтых. И провезет на помостах из красного дерева гигантских восточных идолов из червонного золота.
Помпей и Цезарь, которых за их военные успехи ставят сейчас выше Красса, будут служить у него в центурионах! Вот когда он им припомнит все. Какие почести… Сколько сокровищ… Он явственно слышит свой чарующий голос:
– Купи…
Нет, это не он говорит. Это Лукулл тормошит утопшего, точно муха в меду, в сладких мечтаниях Красса:
– Купи у меня раба. Раз уж ты тверд в своих далеко простирающихся намерениях. Он откуда-то из тех неведомых мест, куда ты надумал идти. Пригодится как проводник. И переводчик. Кроме того, он поэт. По духу.
– Поэт? Значит, человек никчемный.
– Ну! Я сам поэт. Он может ярко описать твой славный поход с первого дня до последнего. Я захватил его у Тавра в составе парфянского посольства к Тиграну.
– Грек, сириец?
– И то, и другое. К тому же еще иудей. Армянин. Сер и фаун. И вдобавок – араб, перс, индиец, согдиец, бактриец. И, может быть, скиф. А также исседон. (У Красса глаза полезли на лоб от такого обилия этнических названий.) Ибо нет, – продолжал восхищенный Лукулл, – языка на Востоке, которого он не знает. Он и латынью владеет не хуже нас с тобой. Если не лучше. Но, учти, обойдется недешево.
– Во сколько?
– В пять тысяч.
– Ого!
– Он стоит вдвое дороже! Но так уж быть, уступлю тебе как другу…
– Как его зовут?
– Пройдоха Доссен, болтун Буккон и дурень Макк, – перечислил Лукулл потешных героев ателлан – уличных веселых представлений. – И вообще – Мормог, что, как тебе, конечно, известно, по-гречески значит «пугало».
– Известно, – криво усмехнулся Красс. – Хорошенькое же чудо ты хочешь мне подсунуть!
– Купи! Не пожалеешь. Он человечек забавный.
– Я подумаю.
* * *
В благодатном Риме встают рано.
– О Веста-охранительница! – с испугом взглянула Эмилия сквозь световой люк крытого двора на осеннее черное утро. – Что сулит новый день? – Женщина с тревогой зачерпнула кувшином дождевой воды из каменного чана, сооруженного в середине двора как раз под квадратным отверстием в крыше.
Но когда ее дочь раздула огонь в жаровне с древесным углем, и сама Эмилия, засветив плошку, взялась за ручку домашней мельницы, и в тесном дворе раздался привычный шершавый звук легкого жернова, она успокоилась. Все идет как обычно.
И к тому времени, когда проснулись младшие дети, мать с дочерью успели намолоть пшеничной муки, замесить тесто с лавровым листом для аромата и с отрубями – для припека, придать крутому тесту округлость, посыпать солью и поставить, накрыв миской, в сковородке на раскаленную жаровню. Перед этим Эмилия пальцем провела по нему две, накрест, борозды: одну «четвертушку» горячего хлеба на двоих получали сорванцы, которым настала пора в школу бежать…
– Отец оставил мне югер [1]1
Югер – древнеримская земельная мера, равная примерно 2500 кв. м; площадь, которую можно было вспахать за один день.
[Закрыть]земли и хижину эту. – Старый Корнелий кивнул через плечо на сплетенную из ивовых прутьев перегородку. – Ты слышишь, мой сын Фортунат? В первой войне с Митридатом я два года ходил в простых солдатах; на третий год, за сметливость и стойкость, Сулла сделал меня младшим центурионом десятой когорты. Уж мы показали этим хвастливым грекам в Афинах! Век не забудут.
Гней Помпей назначил меня третьим центурионом первой когорты. Первой, учти! Я был в Галлии с Юлием Цезарем, пока не ранило в ногу. Он возвел меня в звание уже второго центуриона первой когорты. Тридцать четыре раза награждали меня полководцы за храбрость! Я получил шесть гражданских венков – вот они, висят перед тобой, запыленные, давно иссохшие. Я проливал свою кровь за великий Рим! Но у меня все тот же югер земли…
Сын внимал ему терпеливо. Все это он слышит не первый раз. Старик скажет сейчас, как обычно: «Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли…» Мечта о земле у него – как болезнь.
– Эх! Нам бы с тобой пять югеров доброй земли, – вздохнул Корнелий и зачерпнул хлебной коркой из миски «моретум» – кашицу из соленого твердого сыра, перетолченного вместе с разными травами, пахучими, острыми, и разбавленного оливковым маслом и уксусом.
«Сейчас спросит, не найдется ли немного вина. Хотя и знает, что вина у нас давно уже нет».
– Не найдется ли немного вина? – уныло спросил Корнелий.
И махнул рукой. Откуда у них быть вину? А без него соленый «моретум»… Тьфу! Разве это еда для солдата? Он давно испытывал мясной голод, ночами долго не мог уснуть, вспоминая жирных галльских быков, сирийских овец, греческих коз, огромные куски сочного мяса, зажаренного на походных кострах…
Солдат, как поэт, живет припеваючи, когда получает вознаграждение за нелегкий труд; но длительное время между наградами он довольствуется малым, даже впадает в нищету и бедствует, хотя и не швыряет денег, как поэт, направо и налево, – это человек бережливый. Чтоб заработать новую сумму, поэт опять берется за стило, солдат – за меч. Если у поэта еще не усохло, подобно старому венку, воображение, а у солдата – его мужество.
– Я схожу на Форум, а ты начинай копать участок, – сказал он сыну. – Послушаю, что говорят. Может, хоть на сей раз… Дай мне асс [2]2
Асс – древнеримская медная монета; в различные эпохи имела разный вес и достоинство.
[Закрыть]– обратился Корнелий к жене.
Она испуганно сунула руку в передник, долго рылась в кармане дрожащей рукой и выудила медную монетку.
– Последний, – протянула она к нему ладонь с монеткой. – Я хотела купить горсть бобов к обеду…
Корнелий тупо уставился на ее шершавую ладонь. Асс, темный, красноватый, казался на ней почерневшей кровавой мозолью. Он взглянул на бледную тихую дочь и не взял.
– Ладно, купи бобов.
«Сейчас скажет: копай».
– Копай, – вновь сказал Корнелий сыну. – Рабов у нас нет, все нужно делать самим. Юпитер! Чем мы лучше рабов?
И это он говорил уже не раз. Фортунат, стиснув зубы, неохотно пошел в чулан за мотыгой.
О боже! Неужто ему, как и отцу, суждено до преклонных лет черпать «моретум» коркой грубого, с отрубями, крестьянского хлеба? И до последних дней своих мечтать о жалких пяти югерах земли?
Корнелий, вжимая от сырости голову в плечи, вышел к своему земельному наделу позади жилья. Хорошо ухоженный, строго прямоугольный участок заботливо обнесен ровной каменной оградой. Сто двадцать пять локтей в длину, сорок четыре – в ширину. Земля черна от недавних дождей, и на черной земле бледной свиной щетиной торчит стерня.
Один югер. Попробуй прокормить с него шесть человек! Еще ведь и сына придется женить, и дочь выдать замуж. Какими печальными глазами она проводила отца…
Корнелий, чуть хромая, подступил к большому камню у входа на участок.
– О Юпитер, благой и великий! – И чтобы молитва дошла точно по назначению, иначе она потеряет силу, он сделал оговорку, которая должна была его оберечь от возможной ошибки: – Или каково бы ни было имя, угодное тебе. Я, старый солдат Корнелий Секст, – он ударил себя в грудь и повторил вразрядку, дабы божество получше запомнило: – Кор-не-лий Секст, – прошу тебя, о всемогущий: дай мне пять югеров земли! – Он растопырил пальцы на правой руке и показал их холодному камню, затем наклонился и прикоснулся ладонью к сырой земле. Чтобы у бога не оставалось сомнений, чего просит старый солдат Корнелий Секст. – Иначе, ты видишь, мне худо. Жертвую тебе, о мудрый, пять голов.
Подразумевалось, что он жертвует богу пять голов скота. Но поскольку скота у Корнелия не было, старик, достав из-за пазухи, положил, с молчаливого согласия доброго божества, на мокрый камень пять чесночных головок…
В груди у него потеплело от надежды.
И потащился Корнелий, опираясь на палку, с этой надеждой по грязной раскисшей дороге к Тибру. Нес ее бережно в себе, как чашу с горячей водой, боясь накренить, расплескать и обжечь нутро разочарованием: осторожнее припадал на ногу, выбирал, где ступить, и, весь занятый ею, не глазел по сторонам.
Не смотрел на редких прохожих, проезжих, – они ему ни к чему.
Не смотрел на деревянные или грубокаменные, кое-как сооруженные хижины под соломенными крышами, – они давно привычны. Лучших тут нет, а на белые колонны богатых вилл, что виднелись в пасмурной мгле на дальних холмах, и вовсе незачем глядеть. Как на звезду в небесах – красивую, яркую, но, хоть умри, недоступную.
Единственное, мимо чего он не мог пройти равнодушно, ибо надежда его относилась к ним, – это земельные наделы близких и дальних соседей.
Чаще всего попадались наделы в югер, как у него, а то и меньше. И он с холодным удивлением, без сочувствия, думал, как и чем перебиваются их многодетные владельцы.
Но иногда, справа или слева от ухабистой, в мутных лужах дороги, встречались и хорошие поля. Везет же иным: Корнелий жадно, с яростной завистью, заглядывал через мокрые ограды на огромные участки в пятнадцать, двадцать, а то и тридцать полных югеров…
Ему бы еще три-четыре югера доброй земли! Но каждая пядь земли в окрестностях Рима стоит чудовищной суммы. А Корнелий Секст – не Марк Лициний Красс…
С шеста над оградой, колеблясь от ветра, ему участливо кивало черное пугало. Да, приятель. Вот я торчу здесь, ворон пугаю, а сам даже с места сойти не могу… И Корнелий Секст, обычно не страдавший избытком воображения, почему-то сейчас показался себе таким же черным беспомощным пугалом.