Текст книги "Месть Анахиты"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
– Эх! Что нам до них? – Фарнук широко развел руками. – Главное, мы снова на воле.
– Рог все же возьми, – протянул Сурхан ритон соплеменнику. – Пригодится. Выпьешь из него за победу.
Фарнук благодарно кивнул и сунул рог за пазуху.
После долгого и нудного рассвета взошло наконец горячее солнце. Сурхан поклонился ему. После долгого и серого затишья в Мехридаткерте, будто пробившись сквозь тьму, заблистали один за другим лучи все новых ярких событий.
Едва ушел пустой караван, как в поле перед крепостью, неведомо откуда взявшись, закружились, взметая пыль, на косматых низкорослых лошадях не менее косматые всадники. Их было не менее трех сотен.
– Что за народ? – враждебно спросил Фарнук, разглядев скуластые желтые лица и усы – висячие, черные.
– Хунну, – усмехнулся Сурхан. – Мои друзья. Теперь и твои, не вороти от них нос, брат любезный! Я еще три месяца назад отправил к ним человека. На всякий случай. – Он значительно взглянул Фарнуку в глаза. – Стрелки отменные, не хуже тебя…
– Ну и ладно, – проворчал побелевший Фарнук с неприязнью человека, чьи предки потерпели немалый урон от этого племени в шубах мехом наружу. – Друзья так друзья. Тебе виднее! Одно скажу: похоже, они никогда от нас не отвяжутся. Нас ведь тоже когда-то парфяне позвали на помощь против грека, царя Антиоха Сидета, – я не совсем уж дурак, кое-что знаю, – и до сих пор не могут отделаться.
– Посмотрим! – сердито сказал Сурхан. – Сейчас у нас другие заботы. В любом случае хунну – свой, восточный народ. Эти в нас видят не отвратительных варваров, а людей, равных себе. И даже чуть выше. Потому что мы отесались малость в здешних книжных краях…
Он доверительно положил руку на плечо соратника:
– Не хмурься! Все к лучшему.
– Умом понимаю, – вздохнул Фарнук сокрушенно, – а сердце противится.
Сурхан потемнел, отвернулся, пробормотал потерянно:
– «Сердце, сердце». А у меня? Зачем мне все это? О боже! Кому я принадлежу? Разобраться – лишь самому себе. Но сердце… оно знаешь куда заведет, если не держать его в руках? Долг! Он важнее сердечных порывов…
– Да, умен ты, Сурхан! Слишком умен.
– Себе на беду, – усмехнулся Сурхан.
– Возьмешь на войну? – приласкалась к Сурхану девушка, что с утра возилась с его шевелюрой.
– Непременно! – зло крикнул Сурхан. – Двести повозок нагружу вами и ярким вашим тряпьем. Только и дел у меня будет там, как нежить вас…
Феризат с обидой заплакала. Зарыдали и другие, они беспокойно заметались в глубине помещения. Та, что звенела струнами, синеглазая гречанка, наотмашь ударила легкой арфой о резной опорный столб. Феризат укусила господина за ухо.
– Возьму! – вскричал со смехом Сурхан. – Всех возьму! Ах, мои иволги певучие…
И вправду, почему бы не взять? Уж здесь-то он может уступить велению сердца… Но взял он одну Феризат.
Часть четвертая
Худые знамения
Кто же тот первый, скажи,
кто меч ужасающий выдумал?
Как он был дик и жесток
в гневе железном своем…
С ним человеческий род
узнал и набег, и убийство, —
К смерти зловещий был путь
самый короткий открыт.
Или ни в чем
не повинен бедняга? Мы сами
Людям во зло обратили оружие —
пугало диких зверей?
Золота это соблазн…
Тибулл. Элегия
…Фортунат взглянул на солнце, провел ладонью по надгробной стеле. Камень теплый. Кончалась зима. Но солнце уже никогда не согреет той, что лежит здесь, внизу, под ногами.
Хоронили ее, должно быть, сразу, наутро после несостоявшейся свадьбы. Никаких изображений высечь на мраморе не успели: даже виноградных листьев, не говоря уже о портрете, о прялке с веретеном или корзине. Даже обычной печальной надписи, кто ставит памятник и кому.
Сверху – одно, на скорую руку, слово: «Дике», ниже – ряды корявых, поспешно выбитых строк…
Легионер сбросил плащ, положил на могилу пучок голубых мелких цветов, которые он нарвал у входа на кладбище, на солнцепеке, и сел на соседний холмик.
В бывшем доме стратега Аполлония – опять попойка. Вина много. Еды много. Веселились всю зиму.
В дальних сирийских селениях с высокими конусообразными крышами убогих каменных хижин захватили смуглых угрюмых девушек. Жутко смотреть, что с ними стало к весне! И с девушками, и с легионерами. Какой-то проныра – так он себя называл, – узкоглазый, толстый, завез в Зенодотию проклятое белое зелье, от которого человек дуреет, и научил солдат курить его.
И некому призвать их к порядку. Заглянет иногда начальник из Ихн или Карр, – того хуже. В тех городах, при местных жителях, добровольно признавших римскую власть, надо, хочешь не хочешь, вести себя относительно прилично. А тут все свои…
Стража на стенах и у ворот храпела в хмельной истоме. Ворота запирались только на ночь, днем всяк бродил, где хотел.
А парфяне – где же парфяне? Ну и война! Может, трибуны, вроде Петрония, просто выдумали этот неведомый грозный народ, чтобы разжечь в легионерах задор боевой? Красс где-то считает добычу. У него нет забот о военных учениях, о подготовке к походу…
Как всегда, когда начиналась вакханалия, Фортунат ушел на «некрополь» – греческое кладбище за городской стеной. Вот уж где тихо, спокойно.
Сперва он долго стоял у оврага, над общей могилой погибших здесь римских солдат, без слез горевал по отцу. Отец никогда не плакал и не любил, если кто плакал при нем. Затем Фортунат отыскал между склепами скромную могилу. Он набрел на нее однажды в часы тоскливых скитаний и с тех пор приходил навестить.
Солнце грело ему голову, плечи. От ярких лучей слезились глаза. И сквозь слезы, уже который раз, Фортунат читал на могильном камне:
Будешь помнить?.. Припомни все,
Невозвратных утех часы, —
Как с тобой красотой
услаждались мы…
Сядем вместе, бывало, вьем
Венки из фиалок и роз…
Он не знал, что это стихи Сафо. Но хорошо понимал их. И Фортунат плакал здесь один, над никому, кроме него, не нужной, забытой могилой.
– Он у нас чистоплюй! – издевался над ним Тит, когда Фортунат покидал их пьяное сборище. – Ха-ха! Мамин сыночек. Поэт…
Если ты не лезешь со всем свиным стадом в грязную лужу, ты уже не такой, как все. Ты чужой.
Он все думал свое. Вот был здесь город, живой. И каждый, как умел, занимался своим делом. Маленький город, в нем никто не помышлял о великих походах и завоеваниях. Никто никому не угрожал. С населением местным греки давно уже поладили. Во всяком случае, ни один из жителей Зенодотии никогда не бывал в Риме, не собирался стереть его с лица земли…
Так почему же Рим нахально явился в этот бедный город и стер с лица земли его жителей?
Фортунат не понимал. Молод еще, слишком мало он знает. Непонимание рождает отчуждение, отчуждение – злобу. Из злобы, не находящей ответа на ее вопросы, вырастает ненависть.
Ко всем и ко всему на свете…
* * *
Сурхан, со своим конным войском, чрезвычайно легким на подъем, явился в Мидию, крепость Газаку, где начальника саков ждал царь царей.
Последний раз они виделись осенью, когда Хуруд, рассердившись на Сурхана за одну его не совсем безобидную шутку, отправил строптивого сака в Мехридаткерт.
– Поживешь в тишине у молчаливых святынь – может, они тебе внушат осторожность в речах…
А шутка была такой:
– Случись, не дай господь, в нашей стране повальный мор на мужчин, государь сам-один сумел бы заменить всех усопших. И государство не осталось бы без детей… – Сурхан намекнул на бесчисленных, злых и прожорливых чад Аршакида – лишь сыновей у него было тридцать. – Ведь у нас и сейчас, куда ни плюнь, попадешь в жадно раскрытую руку царского сына. Вскоре все население державы будет состоять из царевичей и царевен. Это бы ладно! Но кому же тогда землю пахать, скот пасти и кормить ораву сладкоежек?
– Да-а, хороша шутка…
Сурхан озабоченно нахмурил густые, круто вскинутые брови. Какой же будет она, эта новая встреча?
– Родителю нездоровится, – предупредил бледный царевич Пакор. – Пусть достойный Сурен, – назвал он сака на парфянский лад, – не обременяет владыку слишком долгой и утомительной беседой…
– Воздержусь, – угрюмо кивнул Сурхан. – Я не охотник до нудных разговоров, ты знаешь.
Пакор, сам изможденный и белый, как хворый, ведя Сурхана с десятком его телохранителей в глубь помещений, то и дело вздрагивал, оглядывался, в страхе замирал перед поворотами и высылал слуг вперед, проверить, свободен ли путь.
Усы у него мелко тряслись, как у кролика.
«Что это с ним? – раздраженно думал Сурхан. – Вот еще один умственный недоносок будет нами править, если Хуруд вдруг возьмет да умрет…»
Не дай господь! Хуруд – тот хоть чем-то обязан Сурхану, с ним еще можно ладить.
Из ниши узкого окна над каменной лестницей, хлопнув крыльями, слетела горлица.
– Вай! – Пакор чуть не упал.
Сурхан озарился веселой догадкой: «Боится! Он боится Красса. Ведь это трус. Вот почему у него такой похоронный вид. Фромены уже мерещатся ему у крепостных ворот».
Они быстро ввалились все вместе в просторный зал, где вдоль стен, на коврах, уныло сидели сатрапы, начальники боевых отрядов, старосты окрестных селений.
Царь царей хворает…
Сурхан на ходу отвесил всем легкий поклон, в ответ на который, уже за спиной, услышал приветливо-равнодушное бормотание. На ходу отстегнул, сунул стражу свой меч. Он спешил. Телохранители остались в зале присутствия.
– Сурен! – со стоном приподнялся на ложе рыхлый, оплывший Хуруд с завязанной головой.
В опочивальне темно, как и во всей этой мрачной крепости, и лицо его величества, продолговатое и бледное, как тыква, зеленеет в душной тьме.
Может, от тонкой зеленой завесы на узком окне оно кажется зеленоватым.
– Как я ждал тебя! Глаза проглядел.
Царь, кряхтя, усмехаясь и морщась, потер поясницу. Мол, прости, я бы рад встать навстречу тебе, да глупая боль не пускает. Смешно. Государь отстранил халдейского лекаря, который бережно поддерживал его под локоть, обнял и поцеловал Сурхана, услужливо наклонившегося к нему.
– Ну что? Все таишь обиду на меня, сын мой любезный?
Аршакид отер полой атласной туники мокрые губы. Еще недавно крепкий, подвижный и, со своим крупным носом, большими глазами и подбородком, даже мужественно-красивый, он теперь как-то весь опух, обвис и ополз.
«Неужто и я в пятьдесят с чем-то лет стану такой же развалиной? – горько подумал Сурхан, тронутый его беспомощностью. – Если доживу до пятидесяти с чем-то лет…»
– Какие обиды, отец? – вздохнул Сурхан. – В такое время… – Он уже простил царя в своей душе. Человек пожилой, усталый. Мало ли на кого какая находит блажь. Сурхан и сам не из меда сделан…
– Да, ополчился на нас злой дух Анхо-Манью в образе нечестивого Красса!
Хуруд потянул Сурхана за его огромную руку и усадил на ложе возле себя. От ложа, застланного ярким шелковым покрывалом, пахло чем-то кислым, убогим, унижающим достоинство царя царей. И Сурхан, нагнувшись, отер измятым этим покрывалом слезы жалости к больному.
– Что будем делать? – спросил Хуруд проникновенно. – Из-за Тигра пришел какой-то беглый человек. Он донес: Красс сводит к Фурату (Евфрату), к переправе у Зейгмы, все свои легионы.
Он сделал усилие, сел. Взял со столика чистую писчую доску, стило, изобразил извилистую линию – реку и обозначил слева возле нее городок – кружок.
– Как велико фроменское войско? – склонился Сурхан к писчей доске, видя в ней пустынный берег и нестерпимый блеск воды под весенним солнцем.
Все время ему здесь приходится гнуться. А говорят, малые гнутся перед большими. Наоборот…
– Беглец говорит: тысяч сорок, если не больше.
– Ого! – Доска почернела в глазах Сурхана. – Что за беглец? – спросил он с досадой. – Как его зовут?
– У него нет имени, – зевнул Хуруд. – Безвестный бродяга с черной повязкой на лбу. Видно, клеймо под ней скрывает…
– Какой он из себя?
– Сероглазый.
– Да? – встрепенулся Сурхан. – Дозволь, я возьму его себе? Коль скоро он из тех мест, покажет пути-дороги.
– Возьми. Если не успел удрать.
– Он где-то здесь, – сказал Пакор. – Я утром видел его. Он вышел взглянуть на войско твое. Найти?
– Сам найду. – У Сурхана отчего-то потеплело на душе. Будто ему пообещали необыкновенную встречу.
– Итак… – Царь поправил доску на коленях, чтобы уложить ее поудобней. – Мы знаем, где Красс. Но куда он тронется оттуда? Может, вверх по Фурату, на север, в Армению. – Царь прочертил дрожащей рукой стрелку вверх и вправо. Она получилась неровной. – А может, на юг, на Селохию, – провел он вниз другую слабую стрелку. – Мы здесь, – проложил Хуруд еще одну извилистую линию – реку Тиф – и подальше, справа от нее, обозначил вторым кружком Газаку. – Как полагаешь, сын мой любезный, – царь осторожно погладил Сурхану тяжелую руку, – не пойти ли мне с главным войском в Армению? – Он указал на вощеной доске короткой четкой стрелой свой путь наперерез войску Красса. – Этим я обезврежу друга фроменов, Артавазда, – о ничтожный сын великого отца! – и закрою Крассу северный ход. Ты же двинешься прямо отсюда за Тигр, – он пересек справа новой четкой стрелой вторую извилистую линию, – чтобы отвлечь противника на себя.
Царь сказал об этом как о деле уже решенном. Видно, не раз и не два совещался в Газаке царь с другими военачальниками; они все вместе заранее, без Сурхана, и придумали, как вести войну.
То-то Хуруд так гладко излагает их замысел.
Ну что ж, что без Сурхана! Некогда ждать, торопились. Враг у ворот. И много чего происходит в стране без него. План все равно толковый, не возразишь…
Ох! Фромены, армены… Похоже, всю тяжесть войны придется вести бедняге Сурхану.
– Ты как зверь нападешь на Красса сбоку, – продолжал усталый Хуруд, – измотаешь его в мелких бесчисленных стычках, расстроишь его ряды… и тогда отдохнувшее, бодрое главное войско наше, обойдя проклятых фроменов, ударит на них всей мощью.
Он резко процарапал, сдирая стилом воск до тонкого дерева, широкую дугу-стрелу в тыл противника. И выдохся на этом. Ни бодрости, ни мощи в его умирающей голове.
– К твоей тысяче сакских храбрейших латников я добавлю девять тысяч легких конных стрелков и копийщиков. С этими силами ты причинишь фроменам немалый урон. Связным между нами будет Силлак, – царь кивнул в темный угол.
Оттуда выступил маленький невзрачный человек и почтительно поклонился Сурхану. Сак скривился. О Силлаке говорили, что это «око и ухо царя», соглядатай.
Ну, ладно. Сурхан не скажет и не сделает ничего такого, о чем бы стоило донести царю.
– Согласен? Думай. Но думай быстро. Мне, как видишь, трудно сидеть, говорить, и даже слушать…
Вот и все! Обошлось. Пока что.
– Лучше того, что придумал ты, государь, ничего не придумаешь, – улыбнулся благодарный Сурхан. – С какой стороны ни хотел бы нас достать наглый Красс – с юга, севера или еще откуда, я задержу его между Фуратом и Тигром. Но главному войску, – заметил он осторожно, – не следует медлить. Пусть оно, если того пожелает судьба, подоспеет в урочный час.
– Я подоспею.
– И еще, государь. Армянский царь Артавазд фромейцам друг поневоле, силой ему навязали эту нелепую «дружбу». Большой удачей было б для нас договориться с ним по-хорошему и получить от него тысяч десять – пятнадцать воинов смелых.
– Я постараюсь. Стой, куда ты? Сейчас подадут…
– Пусть царь царей простит, но ему известно, что в походе Сурхан не ест и не пьет отдельно от войска.
Сурхан опустился перед царем на колени, царь добродушно погладил Сурхана по склоненной голове. И саку вдруг показалось, что государь ощупывает ее, прикидывая тяжесть…
– Что ж, не медли, ступай, своевольный! – печально вздохнул царь Хуруд Второй. – Я велю поднять меня на носилках на крепостную стену и полюбуюсь сверху, как ты ведешь свое отважное войско…
– Идем, Силлак. – Забрав свой меч, Сурхан с тягостным недоумением поспешил прочь из душного, с гадким запахом помещения наружу, на свежий воздух.
Носилок царю не понадобилось. Повеселевший, бодрый, как всегда, он с усмешкой снял с головы повязку и легко взошел с Пакором наверх, к зубцам крепостной стены.
– Отвязались, – сказал Пакор. – Не стал шуметь и донимать вопросами.
– Да, молод Сурен, горяч. – Царь с улыбкой тронул седые усы. – Пусть и скачет навстречу своей судьбе! А мы подождем в зеленых армянских долинах. Нам не к спеху, верно?
– Красс его проглотит, – вздохнул покорный Пакор.
– Пусть! Мы – Красса. Все равно не прогадаем.
– А если… Сурен разобьет глупого Красса?
– Тем лучше! Тогда мы проглотим беднягу Сурена…
Воины ждали начальника в поле. Он сидел на корточках, намотав на кулаки поводья неоседланных коней. Ни шатров, ни костров. Ни смеха, ни песен. Зубы стиснуты, в глазах угрюмость. Мало ли что… Вот времена! Чужих бойся – бойся и своих…
Разбили одну палатку – для предводителя, и над ней, на высоком древке, мысленно и выжидательно извивался на легком ветру шелковый желтый дракон.
Сурхан явился. Поле, покрытое тысячей «неранимых» – воинов в чешуйчатых крепких доспехах, – всколыхнулось, зашевелилось. Вздох облегчения резким порывом весеннего теплого ветра прошел по войску. Взметнулся, как шорох травы, негромкий довольный говор и стих.
– Эй, Красный!
Навстречу Сурхану спрыгнул с коня у палатки, встал смуглый худой человек с черной повязкой на лбу.
– Ты?! – вскинул руки Сурхан. Он рванул человека с черной повязкой к себе, прижал к могучей груди. – Живой? Ох, как мне тебя не хватало! Ты откуда, где пропадал? Почему на лбу повязка?
– Память о Риме. – Гость сдвинул черную ленту на волосы, и Сурхан прочитал багровую надпись: «Верни беглого Крассу».
– А! – Сурхан всплеснул руками, замотал головой. Взял беглеца за плечи, осторожно поцеловал в клеймо. – Я… он… – Сурхан прослезился. – Хорошо, он тебя увидит. Клянусь, я устрою ему встречу с тобой!
– Непременно, – тихо сказал беглый раб. – Непременно нам нужно встретиться с ним…
– Как ты попал к нему?
– Э! Долго рассказывать. Сперва накорми.
– После! – Сурхан с тревогой оглянулся на крепость. – Угощение оставим на после. Как и все разговоры. Сейчас нам нужно как можно скорее убраться отсюда. Отныне ты мой проводник и советник. Фарнук, дай ему лошадь!
– У тебя что-нибудь не так? – насторожился друг.
– А что в мире так? Все не так, как надо. – В его карих с золотом глазах черной тенью мелькнуло отчаяние.
Сурхан приложил ладони трубой ко рту. Над полем взлетел протяжный, тонкий и хриплый, пронзительный визг. Невыносимо долго, кружась, поднимаясь все выше к небу, звучал раздирающий вопль. Птицы шарахнулись в сторону и заметались над крепостью. Стучали копытами, фыркали кони. У людей на глазах сверкнули слезы.
Нарастая все туже и глубже, перелился в низкий утробный стон, подобный весеннему крику пустынной рыси, но стократ сильнее и громче, и завершился глухим грозным ревом сакский военный клич.
И грозным весенним громом, беспощадным и диким, вбирающим в землю все живое, грянул ответный рев сакской вольной конницы.
Человек с черной повязкой на лбу весь побелел, отчего повязка, казалось, отделилась от его лица и повисла в горячем воздухе. Он вскинул руку ко лбу, к повязке, чтобы сдвинуть ее и отереть обратной стороной ладони с клейма едкий пот, да так и замер, будто что-то вспоминая.
* * *
Красс на пути к Зейгме уныло разглядывал и растирал распухший белый мизинец на правой руке.
Сустав постоянно и тупо ноет, – к этому можно привыкнуть, но стоит задеть обо что-нибудь, как в пальце острым беззвучным визгом взметается злая боль.
Кольцо Анахиты вросло в него глубоко, неподвижно и жадно, не снимешь. Привязалось, проклятое! Камень в нем с каждым днем выцветает. Он уже грязно-бурый. Будто палец Красса, как паук, выпил из рубина алый сок. И все равно сам он весь белый…
Тряся в расшатанной повозке отвислыми губами, Красс поносил все на Востоке, жалуясь Публию, сопровождавшему отца верхом:
– Никакого порядка! Лень. Разброд. Бесхозяйственность. И солнце здесь слишком горячее…
– И воздух пыльный, а пыль, – подхватил, морщась, Публий, – ядовитая.
И так далее:
– Русла рек каменисты, дороги ухабисты…
– Вода мутновата, вино горьковато…
– Хлеб грубый, лук едкий…
– Мужчины лживы…
– Женщины похотливы…
К тому же еще – вши, грязь и вонь. Чума и холера. Нет уж, куда хваленому Востоку до чистой и ухоженной Европы.
Они ненавидели местных жителей за слишком темную, по римским понятиям, кожу, и оба согласно не замечали, какой это ладный, на редкость красивый народ. Варвар не может быть красивым! Красив только «хомо романус».
Можно подумать, их кто-то силой заставил тащиться в эту несуразную страну…
Хуже всего: все, что видел здесь старший Красс, отдавало – как утро – резкой пахучей свежестью, опасной в старческом возрасте, ненавистной ему поэзией.
В самой пустыне, зловеще-безмолвной до горизонта, уже таится поэзия, странная, дикая. Голый простор знойных гор и равнин внушает человеку беспокойство и коварно зовет его куда-то вдаль.
Заунывные молитвы в каменных храмах, их башни немыслимой высоты, дерзко взлетавшие к яркому синему небу, отрывают его от земли, кружат ему голову.
В широкой и легкой одежде, может быть, и прохладней в жару, зато человек в ней излишне раскован и занимает много места.
Украшения непозволительно прекрасны и богаты. В самом деле, как допустить, чтобы варвар, который сам по себе ничто, вызывающе носил в ушах, на шее, на руках и ногах столько редкостных драгоценностей?
Их танцы своей бесстыдной откровенностью будоражат кровь, отвлекают от серьезных мыслей. А песни? В тягучих звонких переливах слышится что-то чужое и недоступное, что никак нельзя уловить и втиснуть в знакомый, привычный и потому безопасный ритм.
Он разрушит все это! Мир создан для дельных людей с холодным умом и спокойной кровью.
* * *
В Зенодотии, на рыночной площади, в душный полдень внезапно загремел барабан.
Фортунат возился, вспотевший, у трех огромных котлов на тяжелых бронзовых треногах. Он варил бобовую похлебку с сушеным мясом и луком. Уже который день, угорев от крепкого вина, солдаты питались всухомятку, чем попало, пили много воды и совсем обессилели.
Он помешивал в кострах корявой палкой, ее обугленный конец дымился. Так, с большой суковатой палкой в руке, Фортунат отошел от костров и обогнул водоразборный портик, где у чана плескался хворый, с опухшим красным лицом, злой Тит.
Проклятое место эта площадь! Стало проклятым с недавних пор. Каждый раз он видел его по-новому.
Когда-то оно служило торжищем – средоточием изобилия, которым греки обменивались с коренным населением. Прошлой осенью здесь затевалась веселая свадьба, – чем она кончилась, известно. Зимой солдаты день и ночь жгли на площади костры, – от густого летучего дыма потемнели, не очистить, колонны и стены прилегающих зданий.
Между плитами, черными от тех костров, как знак неотвратимого запустения, проросла весной колючая трава…
Зачем надо было здесь нарушать ладную, размеренную жизнь? Затем, чтобы Тит и ему подобные упивались чужим вином, обжирались чужими припасами? Во имя какой такой высокой цели?
…Теперь – эти трое.
– Кто их впустил? – Фортунат обернулся к Титу.
– Сами вошли, – ответил Тит виновато.
Он понимал, до чего докатился. Но уже ничего не мог с собой поделать. И потому уже ничего не мог поделать с теми тремя сотнями легионеров, которых оставили под его началом стеречь пустую Зенодотию.
Фортунат вновь взглянул на пришедших.
Смуглый подросток в круглой шапочке и длинной, до пят, рубахе самозабвенно стучал ладонями в барабан – короткую и широкую, с красивым узором, трубу с тонкой кожей, туго натянутой на оба конца и закрепленной медными обручами. Барабан висел у него на животе.
Взрослый сириец – судя по необъятному балахону и куфие, пестрому платку на голове, он был сирийцем – туманно глядел в пустоту и начищал, готовясь, широчайшим рукавом блестящую темную, с медными кольцами дудку.
К его ногам пугливо прижалась коза со странно маленькой головкой и необыкновенно длинной шерстью…
Сириец поднес дудку к губам, упрятанным в курчавой бороде. И разлился над площадью чуть суховатый, деревянный, но все же чистый певучий звук: хэй-ра…
Тум-така-там! – отозвался громко барабан.
Тук-так, так-така-тук! – отбила козочка такт передними копытцами.
Она резко вскинулась на задние ноги и, подметая камни шерстью, особенно длинной сзади, пошла, припрыгивая, по кругу, шаловливо, как на лугу, изгибаясь то влево, то вправо, бодая острыми рожками воздух, кружась, опускаясь и стуча копытцами. Но строго согласуя каждый рывок, любое движение с неукоснительно четким ритмом.
Хэй-ра! Тум-така-там…
Тук-так, так-така-тук…
Зрелище было настолько диким, невероятным и все же ярким, захватывающим, что Фортунат так и замер с палкой в руке.
Странное чувство проснулось в нем! Редкое для римского солдата, у которого первое правило: «Бей, руби! Защищайся». Совершенно нелепое, казалось бы, в наемнике чувство близости к этим незнакомым пришельцам. Чувство узнавания человека человеком.
Это, похоже, отец и сын. Это их коза, одна в хозяйстве, которую они, путем всяких трудных ухищрений, научили плясать под барабан и дудку. Чтобы она добывала на всех хлеб и горсть-другую фиников.
У них есть где-то дом. И в доме женщина с усталым лицом с нетерпением ждет мужа и сына. Придут ли? Война. У нее, может быть, такие же грубые, в ссадинах, руки, как у его матери…
Фортунат замотал головой. Наваждение.
Из соседних строений, как ночные жабы на свет, поползли на музыку опухшие, взлохмаченные, небритые легионеры. Бродячих мимов – так называли в Риме не только сами представления на улицах, но и участников их – окружила толпа сонно сопящих людей. Развлечение! Они давно не слышали музыки – разве что глухое, неумолимое бренчанье кого-нибудь из друзей на кифаре…
Дудка резко взвизгнула, барабан оглушительно ахнул в последний раз.
Коза распрямилась, сбросила шкуру – и оказалась красивой девочкой лет десяти.
Она, улыбаясь, вскинула руки с копытцами, вырезанными из дерева…
Солдаты взревели изумленно, умолкли – и неистово захлопали в ладоши.
Девочка в короткой желтой безрукавке и зеленых шароварах взяла из переметной сумы медное блюдо и, потупившись, с уже потускневшей, но обещающе-странной, дразнящей, обязательной для мимы улыбкой на смуглых милых губах, пошла по широкому кругу.
Она была свежа и чиста, как умытый весенним дождем одуванчик; никому из этих обормотов даже в голову не пришло, как обычно, схватить ее и потащить куда-то. Нет, кое-кому, может быть, и пришло, да зачем спешить? Не уйдет. Пусть еще потанцует. Уже без шкуры.
На медном блюде в руках юной танцовщицы обильно звенело серебро драхм и сестерциев. Перед ее обманчиво-скромной улыбкой не устояла даже римская скупость.
Одна из сирийских женщин что-то крикнула артистам на своем языке. Ей захлопнули рот оплеухой.
Взрослый мим, не считая, сгреб выручку в замшевый кошель и почему-то взглянул на Фортуната. Может быть, потому, что он один сохранил в расхлестанной этой толпе человеческий облик. И смущенно отвел глаза.
И в мозгу Фортуната устрашающе дико забилась догадка:
«Зачем ему считать монеты? Он не за этим явился! Он считает солдат…»
– А ну прочь! – Фортунат замахнулся палкой. – Прочь отсюда.
Он сам не знал, что не желание уберечь Тита и его компанию от какой-то неведомой, смутной опасности заставило его гнать скоморохов, а подспудная тревога за эту красивую девочку, стремление спасти ее от вполне настоящей угрозы.
Они живо подхватились и двинулись по главной улице с колоннадой к прямоугольному просвету раскрытых ворот.
Старший что-то сказал.
Девочка, со свернутой козьей шкурой на плече, обернулась и с укором взглянула в глаза Фортунату. Будто позвала его за собой. И быстро-быстро, обгоняя своих, засеменила босыми загорелыми ножками…
Она ни в чем не виновата. Так же, как и он. Ее впутали в темное дело, как и его – в кровавую бессмыслицу войны. Вдвоем, взятые вместе, отдельно от других, они были б чисты и безгрешны перед богами.
Но перед людьми – нет.
Им никто никогда не даст быть вместе. Потому что они – из разных миров.
Она у себя дома, в своей стране, и служит ей, как умеет. Девочка может дурачить его и, считая ненавистных вражеских солдат, имеет право учесть и его глупую голову. Для тех, кто за нею.
Он – чужак. Незваный и наглый заморский гость, которому, по всем человеческим правилам, его дурную голову следует отсечь…
– Вернуть, допросить! – закричал Фортунат. – Это лазутчики.
И сделать это его побудил скорее страх упустить ее, чем страшные последствия тайного задания, с которым она сюда явилась. И в то же время ему хотелось, чтобы ей удалось скорее уйти, уцелеть.
Сколько человеческих побуждений, рождаясь из определенных, но глубоко скрытых чувств, перерастает в поступках в свою противоположность! Всем известно, как любовь легко переходит в ненависть. И радостный смех – в горькие слезы. Особенно у женщин. И у мужчин, если душа в них раздвоена. Как у Фортуната.
Никто не сдвинулся с места. Ему назло. Он испортил им удовольствие.
– Эй, ты чего расшумелся? – оскорбился Тит. – Пока что я тут командую…
– Недолго! – хмуро бросил Фортунат. – Недолго осталось тебе тут командовать.
Недоуменно взглянул солдат на тяжелую палку в руке. Она, угасая, слабо дымилась, легкий сизый дымок таял в воздухе. Негодяй! Ты грозил бедной девочке этой кривой уродливой палкой.
Сейчас и она исчезнет, как легкий дымок! Навсегда.
Фортунат бросил палку, взял свой пилум, – просто так, по привычке, как пастух неизменный посох, без него рука пуста и не знаешь, куда ее деть, а меч всегда при нем, – и налегке, без щита, лат и шлема, кинулся наружу…
* * *
Подходил к концу апрель. Войско Красса подходило к Евфрату. Семь легионов римской пехоты, четыре тысячи всадников и столько же пехоты легкой – всего сорок пять тысяч человек черной тучей покрыли пустынный западный берег реки, из-за которой, с востока, поднималась им навстречу во все небо черная туча весенней грозы.
Она еще не гремела, не полыхала молнией. Но все больше и больше сгущалась, гигантской горой наваливаясь на испуганно притихшую землю и глуша своим грозным безмолвием всякий звук на ней.
Кассий один стоял в стороне от всех на склоне холма и растирал в руке сухую землю.
– О чем думаешь? – подошел к нему младший Красс.
– Удивительной силы земля, – протянул к нему Кассий ладонь с рыхлой каштановой почвой. – На ней может расти все, что захочешь. Если дать воды.
– Да, – кивнул Публий с усмешкой. – Воткнешь стрелу – взойдет копье. И оружейных мастеров не нужно: ходи по полю, выдергивай копья и раздавай новобранцам…
– Ты солдат, а не пахарь, – вздохнул Кассий.
– И горжусь этим! – строго сказал младший Красс.
– А я вот думаю, – Кассий с холма оглядел римское войско, густо облепившее серо-зеленый берег (по своему обыкновению, оно уже возводило неприступный лагерь), – если бы это скопище крепких, здоровых мужчин, отложивших копья и взявших в руки лопаты, насыпало вместо крутых валов плотину через реку, какой бы огромный здесь возник водоем, сколько этой доброй земли он бы мог оросить. И весь засушливый край, где мы сейчас копаемся без толку, превратился бы в рай…