Текст книги "Похождения бравого солдата Швейка"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 49 страниц)
Когда Швейка наконец привели, майор приказал ему объяснить, что произошло у Фельдштейна и откуда вообще взялась эта русская форма.
Швейк объяснил все надлежащим образом, подкрепив свои положения примерами из истории людских мытарств. Когда майор спросил, почему он об этом не говорил на допросе, Швейк ответил, что его, собственно, никто не спрашивал. Все вопросы сводились лишь к одному: «Признаете ли вы, что добровольно и без какого-либо давления надели на себя форму неприятеля?» Так как это была правда, он ничего другого не мог сказать, кроме: «Безусловно, да, действительно, точно так, бесспорно». С другой стороны, он с огорчением отверг предъявленное ему на суде обвинение в том, что он-де предал государя императора.
– Этот человек просто идиот, – сказал генерал майору. – Переодеваться на плотине в русское обмундирование, бог весть кем оставленное, допустить зачислить себя в партию пленных русских – на это способен только идиот.
– Осмелюсь доложить, – откликнулся Швейк, – я сам за собой иногда замечаю, что я слабоумный, особенно к вечеру…
– Цыц, осел! – прикрикнул на него майор и обратился к генералу с вопросом, что теперь делать со Швейком.
– Пусть его повесят в бригаде, – решил генерал.
Час спустя Швейка под конвоем вели на вокзал, чтобы доставить его в Воялич, в штаб бригады.
В тюрьме Швейк оставил маленькую памятку о себе, выцарапав щепкой на стене в три столбика список всех супов, соусов и закусок, которые он ел до войны. Это было как бы протестом против того, что в течение двадцати четырех часов у него маковой росинки во рту не было.
Одновременно со Швейком в бригаду пошла следующая бумага: «На основании телеграммы № 469 пехотинец Йозеф Швейк, сбежавший из одиннадцатой маршевой роты, передается штабу бригады для дальнейшего расследования».
Конвой, состоявший из четырех человек, представлял собой смесь разных национальностей. Там были поляк, венгр, немец и чех; последнего назначили начальником конвоя: он был в чине ефрейтора. Он чванился перед земляком-арестантом, явно выказывая свою неограниченную власть над ним. Когда Швейк на вокзале попросил разрешения помочиться, ефрейтор очень грубо ответил, что мочиться он будет в бригаде.
– Ладно, – согласился Швейк, – только дайте мне этот приказ в письменной форме, чтобы, когда у меня лопнет мочевой пузырь, все знали, кто был тому виной. На все есть закон, господин ефрейтор.
Ефрейтор, деревенский мужик, испугался этого мочевого пузыря; и весь конвой торжественно повел Швейка по вокзалу в отхожее место. Вообще ефрейтор во время пути производил впечатление человека свирепого и старался выглядеть таким надутым, будто назавтра должен был получить по меньшей мере звание командующего корпусом.
Когда они сидели в поезде на линии Перемышль – Хыров, Швейк, обращаясь к ефрейтору, сказал:
– Господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю ефрейтора Бозбу, служившего в Тренто. Когда того произвели в ефрейторы, он с первого же дня стал увеличиваться в объеме. У него стали опухать щеки, а брюхо так надулось, что на следующий день даже казенные штаны на нем не застегивались. Но что хуже всего, у него стали расти уши. Отправили его в лазарет, и полковой врач сказал, что так бывает со всеми ефрейторами. Сперва их всех надувает, но у некоторых это проходит быстро, а данный больной очень тяжелый и может лопнуть, так как от звездочки у него перешло на пупок. Чтобы его спасти, пришлось отрезать звездочку, и он сразу все спустил.
С этой минуты Швейк тщетно старался завязать разговор с ефрейтором и по-дружески объяснить ему, отчего говорится, что ефрейтор – это наказание роты.
Ефрейтор ничего не отвечал, только угрюмо пригрозил, что неизвестно, кто из них двоих будет смеяться, когда они прибудут в бригаду. Короче говоря, земляк не оправдал надежд. А когда Швейк спросил, откуда он, тот ответил: «Это не твое дело».
Швейк на все лады пробовал разговориться с ефрейтором. Рассказал, что его не впервые ведут под конвоем, что он всегда очень хорошо проводил время со всеми, сопровождавшими его.
Но ефрейтор продолжал молчать, и Швейк не унимался:
– Мне кажется, господин ефрейтор, вас постигло большое несчастье, раз вы потеряли дар речи. Много знавал я печальных ефрейторов, но такого убитого горем, как вы, господин ефрейтор, простите и не сердитесь на меня, я еще не встречал. Доверьтесь мне, скажите, что вас так мучает. Может, я помогу вам советом, так как у солдата, которого ведут под конвоем, всегда больше опыта, чем у того, кто его караулит. Или, знаете, господин ефрейтор, расскажите что-нибудь, чтобы скоротать время. Расскажите, например, какие у вас на родине окрестности, есть ли там пруды, а может быть, развалины замка. Вы могли бы сообщить нам также, какое предание связано с этими развалинами.
– Хватит с меня! – крикнул вдруг ефрейтор.
– Вот счастливый человек, – порадовался Швейк, – другим людям всегда чего-то не хватает.
– В бригаде тебе вправят мозги, я с тобой связываться не стану, – это были последние слова ефрейтора, после чего он погрузился в полное молчание.
Конвойные вообще мало развлекались. Венгр беседовал с немцем особым способом, поскольку по-немецки он знал только «jawohl»[330]330
Да (нем.).
[Закрыть] и «was?».[331]331
Что? (нем.)
[Закрыть] Когда немец ему что-нибудь рассказывал, венгр кивал головой и приговаривал «jawohl», а когда умолкал, он говорил «was?», и немец начинал снова. Конвоир-поляк держался аристократически: он ни на кого не обращал внимания и забавлялся тем, что сморкался на пол, очень ловко пользуясь большим пальцем правой руки, потом он задумчиво растирал сопли прикладом ружья, а загаженный приклад благовоспитанно вытирал о свои штаны, неустанно бормоча при этом: «Святая Дева».
– У тебя что-то не получается, – сказал ему Швейк. – На Боище в подвальной квартире жил метельщик Михачек. Так тот, бывало, высморкается на окно и так искусно размажет, что получалась картина, как Либуша пророчит славу Праге. За каждую картину он получал от жены такую государственную стипендию, что вечно ходил с распухшей рожей. Однако этого занятия он не бросил и продолжал совершенствоваться. Правда, это было его единственным развлечением.
Поляк ничего не ответил, и под конец весь конвой погрузился в глубокое молчание, будто они ехали на похороны и благочестиво размышляли о покойнике.
Так они приблизились к Вояличу, где стоял штаб бригады.
* * *
Тем временем в штабе бригады произошли существенные перемены.
Начальником штаба был назначен полковник Гербих. Это был человек больших военных способностей, которые проявились у него в форме подагры. Однако он имел в министерстве очень влиятельных знакомых, благодаря которым не ушел на пенсию, а слонялся по штабам разных крупных воинских соединений, получал высшие ставки с самыми разнообразнейшими надбавками военного времени и оставался на посту до тех пор, пока во время очередного подагрического приступа не выкидывал какой-нибудь глупости. После этого его переводили в другое место, обычно с повышением. За обедом он говорил с офицерами исключительно о своем отекшем большом пальце на ноге, который иногда так распухал, что полковнику приходилось носить специальный сапог.
Во время еды самым приятным развлечением для него было рассказывать всем, что этот палец мокнет и беспрестанно потеет, что его постоянно приходится обкладывать ватой и что испарина от пальца пахнет прокисшим мясным супом.
Понятно, почему весь офицерский состав с искренней радостью расставался с Гербихом, когда его переводили в другое место. Но в общем это был приветливый господин. С младшими офицерами он держался по-приятельски и рассказывал им, сколько он в свое время выпил и съел вкусных вещей, покуда его не скрутило.
Когда Швейка доставили в бригаду и по приказу дежурного офицера привели с соответствующими бумагами к полковнику Гербиху, у последнего сидел подпоручик Дуб.
Через несколько дней после перехода Санок – Самбор с подпоручиком Дубом стряслась новая беда. За Фельдштейном одиннадцатая маршевая рота повстречала транспорт лошадей, который перегоняли к драгунскому полку в Судовую Вишню.
Подпоручик Дуб и сам не знал, как это произошло, но ему вдруг захотелось показать поручику Лукашу свое кавалерийское искусство. Он не помнил, как вскочил на коня и как исчез вместе с ним в долине ручья. Позже подпоручика нашли прочно засевшим в небольшом болотце. Должно быть, и самый искусный садовник не сумел бы так окопать его. Когда подпоручика вытащили оттуда с помощью аркана, он ни на что не жаловался и только тихо стонал, словно перед смертью. В таком состоянии его привезли в штаб бригады, мимо которого они шли, и поместили в маленький лазарет.
Через несколько дней он пришел в себя, и врач объявил, что ему еще раза два или три намажут спину и живот йодом, а потом он смело может догонять свою роту.
Теперь подпоручик Дуб сидел у полковника Гербиха и разговаривал с ним о разных болезнях.
Завидев Швейка, Дуб, которому было известно о загадочном исчезновении ординарца у Фельдштейна, громко закричал:
– Так ты опять здесь! Многих негодяев носит черт знает где, но еще худшими мерзавцами они возвращаются, и ты – один из них.
Для полноты картины следует заметить, что в результате приключения с конем подпоручик Дуб получил легкое сотрясение мозга. Поэтому мы не должны удивляться, что он, наступая на Швейка, призывал Бога на борьбу со Швейком и кричал в стихах:
– О царю небесный, взываю к тебе! Дымом скрыты от меня пушки гремящие, бешено летят пули свистящие. Взбранный воеводе непобедимый, взываю к тебе, отче, помоги мне одолеть этого разбойника… Где ты так долго пропадал, мерзавец? Чье это обмундирование ты надел на себя?
Следует также добавить, что в канцелярии у полковника-подагрика были весьма демократические порядки, правда, лишь между приступами подагры. Здесь пребывали все чины, дабы выслушать его рассуждения относительно отекшего пальца с запахом прокисшего мясного супа.
Когда у полковника Гербиха не было приступа, к нему в канцелярию набивались самые различные военные чины, ибо он в эти редкие минуты бывал очень весел и разговорчив, любил собирать вокруг себя слушателей, которым рассказывал сальные анекдоты, что на него прекрасно действовало, а остальным доставляло удовольствие принужденно посмеяться над старыми анекдотами времен генерала Лаудона.
В эти периоды служить у полковника Гербиха было очень легко. Всякий делал, что ему вздумается, и можно с уверенностью сказать, что везде, где штаб возглавлял полковник Гербих, вовсю крали и творили всевозможные глупости.
Так и сегодня. Вместе со Швейком в канцелярию полковника нагрянули разные военные чины. Пока полковник читал препроводительную бумагу, адресованную штабу бригады и составленную майором из Перемышля, они молча ожидали, что будет дальше.
Подпоручик Дуб, однако, продолжал начатый разговор со Швейком в привычной для него милой форме:
– Ты меня еще не знаешь, но когда меня узнаешь, подохнешь со страха!
Полковник обалдел от письма майора, так как тот диктовал эту бумагу, еще находясь под влиянием легкого отравления алкоголем.
Несмотря на это, полковник Гербих был все же в хорошем настроении, так как со вчерашнего дня боли прекратились и его большой палец вел себя тихо, словно агнец.
– Так что вы, собственно, натворили? – спросил он Швейка так ласково, что у подпоручика Дуба завистливо сжалось сердце, и он поспешил ответить за Швейка.
– Этот солдат, господин полковник, – представил он Швейка, – строит из себя дурака, дабы прикрыть идиотством свои преступления. Правда, я не ознакомлен с содержанием присланной с ним бумаги, но тем не менее догадываюсь, что этот негодяй опять что-то натворил, и в крупном масштабе. Если вы разрешите мне, господин полковник, ознакомиться с содержанием этой бумаги, я, безусловно, смогу вам дать определенные указания, как с ним поступить.
Обращаясь к Швейку, он сказал ему по-чешски:
– Ты пьешь мою кровь, чувствуешь?
– Пью, – с достоинством ответил Швейк.
– Вот видите, что это за тип, господин полковник, – уже по-немецки продолжал подпоручик Дуб. – Вы ни о чем не можете его спросить, с ним вообще нельзя разговаривать. Но когда-нибудь найдет коса на камень! Его необходимо примерно наказать. Разрешите, господин полковник…
Подпоручик Дуб углубился в чтение бумаги, составленной майором из Перемышля, и, дочитав до конца, торжествующе воскликнул:
– Теперь тебе, Швейк, «аминь». Куда ты дел казенное обмундирование?
– Я оставил его на плотине пруда, когда примерял эти тряпки, чтобы узнать, как в них чувствуют себя русские солдаты, – ответил Швейк. – Это просто недоразумение.
Швейк подробно рассказал подпоручику Дубу, как он настрадался из-за этого недоразумения. Когда он кончил свой рассказ, подпоручик Дуб заорал на него:
– Вот теперь-то ты меня узнаешь! Понимаешь ты, что значит потерять казенное имущество? Знаешь ли ты, негодяй, что это значит – потерять на войне обмундирование?
– Осмелюсь доложить, господин лейтенант, – ответил Швейк, – знаю. Когда солдат лишается обмундирования, он должен получить новое.
– Иисус Мария, – крикнул подпоручик Дуб, – осел, скотина ты этакая, если ты и впредь будешь так со мной шутить, то еще сто лет после войны будешь дослуживать!
Полковник Гербих, сидевший до сих пор спокойно и деловито за столом, вдруг сделал страшную гримасу, ибо его палец, который до сих пор вел себя смирно, из тихого и спокойного агнца превратился в ревущего тигра, в электрический ток в шестьсот вольт, в палец, каждую косточку которого молот медленно дробит в щебень. Полковник Гербих лишь рукой махнул и заорал диким голосом, как орет человек, которого медленно поджаривают на вертеле:
– Вон! Дайте мне револьвер!
Это было знакомо, и поэтому все выскочили вон вместе со Швейком, которого конвойные вытолкали в коридор. Остался лишь подпоручик Дуб. Он хотел использовать этот подходящий, как ему казалось, момент против Швейка и сказал готовому заплакать полковнику:
– Господин полковник, позвольте мне обратить ваше внимание на то, что этот солдат…
Полковник замяукал и запустил в подпоручика чернильницей, после чего подпоручик в ужасе отдал честь и, пролепетав: «Разумеется, господин полковник», исчез за дверью.
Еще долго потом из канцелярии полковника были слышны рев и вой. Наконец вопли прекратились. Палец полковника неожиданно опять превратился в агнца, приступ подагры прошел, полковник позвонил и снова приказал привести к нему Швейка.
– Так что, собственно, с тобой приключилось? – по-прежнему мило спросил полковник Швейка. Все неприятное для него миновало. Он снова почувствовал себя прекрасно и испытывал такое блаженство, словно нежился на пляже на берегу моря.
Дружески улыбаясь полковнику, Швейк рассказал свою одиссею от начала до конца, доложил, что он ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка и что не знает, как они там без него обойдутся.
Полковник тоже улыбался, а потом отдал следующий приказ: «Выписать Швейку воинский литер через Львов до станции Золтанец, куда завтра должна прибыть его маршевая рота, и выдать ему со склада новый казенный мундир и шесть крон восемьдесят два геллера вместо продовольствия на дорогу».
Когда Швейк в новом австрийском мундире покидал штаб бригады, он столкнулся с подпоручиком Дубом. Тот был немало удивлен, когда Швейк по всем правилам отрапортовал ему, показал документы и заботливо спросил, что передать господину поручику Лукашу.
Подпоручик Дуб не нашелся сказать ничего другого, как только «Abtreten!», и, глядя вслед удаляющемуся Швейку, проворчал про себя: «Ты меня еще узнаешь, Иисус Мария, ты меня узнаешь!»
На станции Золтанец собрался весь батальон капитана Сагнера, за исключением арьергарда – четырнадцатой роты, потерявшейся где-то при обходе Львова.
Войдя в местечко, Швейк очутился в совершенно новой обстановке. Судя по всеобщему оживлению, недалек был фронт, где шла резня. Везде стояли пушки и обозы; из каждого дома выходили солдаты разных полков, среди них выделялись германцы. Они с видом аристократов раздавали австрийским солдатам сигареты из своих богатых запасов. У германских кухонь на площади стояли даже бочки с пивом. Германским солдатам раздавали пиво в обед и в ужин, а вокруг них, как голодные кошки, бродили заброшенные австрийские солдаты с животами, раздувшимися от грязного подслащенного отвара цикория.
Пейсатые евреи в длинных кафтанах, собравшись в кучки, размахивали руками, показывая на тучи дыма на западе. Всюду кричали, что это на реке Буг горят Утишкув, Буск и Деревяны.
Отчетливо был слышен гул пушек. Снова стали кричать, что русские бомбардируют со стороны Грабова Камёнку Струмилову и что бои идут вдоль всего Буга, а солдаты задерживают беженцев, которые собирались уже вернуться за Буг, к себе домой.
Повсюду царила суматоха, и никто не знал точно, что делают русские, перешли ли они снова в наступление, или продолжают свое бесконечное отступление по всему фронту.
В главную комендатуру местечка патрули полевой жандармерии поминутно приводили то одну, то другую запуганную еврейскую душу. За распространение неверных и ложных слухов несчастных евреев там избивали в кровь и отпускали с выпоротой задницей домой.
Итак, Швейк попал в эту сутолоку и попробовал разыскать свою маршевую роту. Уже на вокзале в этапном управлении у него чуть было не возник конфликт. Когда он подошел к столу, где солдатам, разыскивающим свою часть, давалась информация, какой-то капрал раскричался на Швейка: не хочет ли Швейк, чтобы капрал за него разыскал его маршевую роту? Швейк сказал, что хочет лишь узнать, где здесь в местечке расположена одиннадцатая маршевая рота Девяносто первого полка такого-то маршевого батальона.
– Мне очень важно знать, – подчеркнул Швейк, – где находится одиннадцатая маршевая рота, так как я ординарец этой роты.
К несчастью, за соседним столом сидел какой-то штабной писарь; он вскочил, как тигр, и тоже заорал на Швейка:
– Свинья окаянная, ты ординарец и не знаешь, где твоя маршевая рота?
Не успел Швейк ответить, как штабной писарь исчез в канцелярии и тотчас же привел оттуда толстого поручика, который выглядел так почтенно, словно был владельцем крупной мясной фирмы. Этапные управления служили одновременно ловушками для слоняющихся одичавших солдат, которые, вероятно, были не прочь всю войну разыскивать свои части и околачиваться на этапах, а всего охотнее стояли в очередях в этапных управлениях у столов, над которыми висела табличка: «Menagegeld».[332]332
Деньги на питание (нем.).
[Закрыть]
Когда толстый поручик вошел, старший писарь крикнул:
– Habacht![333]333
Смирно! (нем.)
[Закрыть] – И поручик спросил Швейка:
– Где твои документы?
Швейк предъявил документы, и поручик, удостоверившись в правильности маршрута Швейка от штаба к роте, вернул ему бумаги и благосклонно сказал капралу, сидевшему за столом: «Информируйте его», – и снова заперся в своей канцелярии.
Когда дверь за ним захлопнулась, штабной писарь-фельдфебель схватил Швейка за плечо и, отводя его к дверям, информировал следующим образом:
– Чтоб и духу твоего здесь не было, вонючка!
Таким образом, Швейк снова очутился в этой суматохе. Надеясь увидеть кого-нибудь знакомого из батальона, он долго ходил по улицам, пока наконец не поставил все на карту. Остановив одного полковника, он на ломаном немецком языке спросил, не знает ли господин полковник, где расположен его, Швейка, батальон и маршевая рота.
– Ты можешь со мною разговаривать по-чешски, – сказал полковник, – я тоже чех. Твой батальон расположен рядом, в селе Климонтове, что за железнодорожной линией, но туда лучше не ходи, потому что при вступлении в Климонтово солдаты одной вашей роты подрались на площади с баварцами.
Швейк направился в Климонтово.
Полковник окликнул его, полез в карман и дал пять крон на сигареты, потом, еще раз ласково простившись с ним, удалился, думая про себя: «Какой симпатичный солдатик».
Швейк продолжал свой путь в село. Думая о полковнике, он вспомнил аналогичный случай: двенадцать лет назад в Тренто был полковник Гебермайер, который тоже ласково обращался с солдатами, а в конце концов обнаружилось, что он гомосексуалист и хотел на курорте у Адидже растлить одного кадета, угрожая ему дисциплинарным наказанием.
С такими мрачными мыслями Швейк добрался до ближайшего села. Он без труда нашел штаб батальона. Хотя село было большое, там оказалось лишь одно приличное здание – большая сельская школа, которую в этом чисто украинском краю выстроило галицийское краевое управление с целью усиления полонизации села.
Во время войны школа эта прошла несколько этапов. Здесь размещались русские и австрийские штабы, а во время крупных сражений, решавших судьбу Львова, гимнастический зал был превращен в операционную. Здесь отрезали ноги и руки и производили трепанации черепов.
Позади школы, в школьном саду, от взрыва крупнокалиберного снаряда осталась большая воронкообразная яма. В углу сада стояла крепкая груша; на одной ее ветви болтался обрывок перерезанной веревки, на которой еще недавно качался местный греко-католический священник. Он был повешен по доносу директора местной школы – поляка и обвинен в том, что был членом партии старорусов и во время русской оккупации служил в церкви обедню за победу оружия русского православного царя. Это была неправда, так как в то время обвиненного здесь не было вообще. Он находился тогда на небольшом курорте, которого не коснулась война, – в Бохне Замуроване, где лечился от камней в желчном пузыре.
В повешении греко-католического священника сыграло роль несколько фактов: национальность, религиозная распря и курица. Дело в том, что несчастный священник перед самой войной убил в своем огороде одну из директорских куриц, которые выклевывали посеянные им семена дыни.
Дом покойного греко-католического священника пустовал, и, можно сказать, каждый взял себе что-нибудь на память о священнике.
Один мужичок-поляк унес домой даже старый рояль, крышку которого он использовал для ремонта дверцы свиного хлева. Часть мебели, как водится, солдаты покололи на дрова, и только по счастливой случайности в кухне осталась целой большая печь со знаменитой плитой, ибо греко-католический священник ничем не отличался от своих римско-католических коллег, любил покушать и любил, чтобы на плите и в духовке стояло много горшков и противней.
Стало традицией готовить в этой кухне для офицеров всех проходящих воинских частей. Наверху, в большой комнате, устраивалось что-то вроде офицерского собрания. Столы и стулья собирали по всему селу.
Как раз сегодня офицеры батальона устроили торжественный ужин. Купили в складчину свинью, и повар Юрайда по этому случаю устроил для офицеров роскошный пир. Юрайда был окружен разными прихлебателями из числа денщиков, среди которых выделялся старший писарь. Он советовал Юрайде так разрубить свиную голову, чтобы для него, Ванека, остался кусок рыльца.
Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун. Должно быть, с такой же жадностью и вожделением смотрят людоеды на миссионера, которого поджаривают на вертеле и из которого течет жир, издавая приятный запах шкварок. Балоун чувствовал себя, как пес молочника, запряженный в тележку, мимо которого колбасник-подмастерье на голове проносит корзину со свежими сосисками. Сосиски свисают цепочкой, бьют носильщика по спине. Ничего не стоило бы подпрыгнуть и схватить, не будь противного ремня на упряжке да этого мерзкого намордника.
А ливерный фарш в периоде зарождения, громадный эмбрион ливерной колбасы, лежал на доске и благоухал перцем, жиром, печенкой.
Юрайда с засученными рукавами был так хорош, что с него можно было писать картину на тему, как Бог из хаоса создает землю.
Балоун не выдержал и начал всхлипывать; всхлипывания постепенно перешли в рыдания.
– Чего ревешь, как бык? – спросил его повар Юрайда.
– Вспомнился мне родной дом, – рыдая, ответил Балоун, – я, бывало, ни на минуту не уходил из дому, когда делали колбасу. Я никогда не посылал гостинца даже самому лучшему своему соседу, все один хотел сожрать… и сжирал. Однажды я обожрался ливерной колбасой, кровяной колбасой и бужениной, и все думали, что я лопну, и меня гоняли бичом по двору, все равно как корову, которую раздуло от клевера. Пан Юрайда, позвольте мне попробовать этого фарша, а потом пусть меня свяжут. Иначе я этих страданий не переживу.
Балоун поднялся со скамьи и, пошатываясь как пьяный, подошел к столу и протянул лапу к куче фарша.
Завязалась упорная борьба. Присутствующим с трудом удалось помешать Балоуну наброситься на фарш. Но когда его выбрасывали из кухни, он в отчаянии схватил мокнувшие в горшке кишки для ливерной колбасы, и в этом ему помешать не успели.
Повар Юрайда так разозлился, что вслед удирающему Балоуну выбросил целую связку лучинок и заорал:
– Нажрись деревянных шпилек, сволочь!
Между тем наверху уже собрались офицеры батальона и в торжественном ожидании того, что рождалось внизу, в кухне, за неимением другого алкоголя пили простую хлебную водку, подкрашенную луковым отваром в желтый цвет. Еврей-лавочник утверждал, что это самый лучший и самый настоящий французский коньяк, который достался ему по наследству от отца, а тот унаследовал его от своего дедушки.
– Послушай, ты, – грубо оборвал его капитан Сагнер, – если ты прибавишь еще, что твой прадедушка купил этот коньяк у французов, когда они бежали из Москвы, я велю тебя запереть и держать под замком, пока самый младший в твоей семье не станет самым старшим.
В то время как они после каждого глотка проклинали предприимчивого еврея, Швейк сидел в канцелярии батальона, где не было никого, кроме вольноопределяющегося Марека. Марек воспользовался задержкой батальона у Золтанца, чтобы впрок описать несколько победоносных битв, которые, по всей вероятности, свершатся в будущем.
Пока что он делал наброски. До появления Швейка он успел только написать: «Если перед нашим духовным взором предстанут все герои, участники боев у деревни N, где бок о бок с нашим батальоном сражался один из батальонов N-ского полка и другой батальон N-ского полка, мы увидим, что наш N-ский батальон проявил блестящие стратегические способности и бесспорно содействовал победе N-ской дивизии, задачей которой являлось окончательное закрепление нашей позиции на N-ском участке».
– Вот видишь, – сказал Швейк вольноопределяющемуся, – я опять здесь.
– Позволь тебя обнюхать, – сказал растроганный вольноопределяющийся Марек. – Гм, от тебя действительно воняет тюрьмой.
– По обыкновению, – сказал Швейк, – это было лишь небольшое недоразумение. А ты что поделываешь?
– Как видишь, – ответил Марек, – запечатлеваю на бумаге геройских защитников Австрии, но у меня это никак не получается. Одно только «п».[334]334
В оригинале здесь игра слов: «епоп» по-чешски имеет два значения: епопо (эноно) 1) N и 2) ничего.
[Закрыть] Я подчеркиваю, эта буква достигла необыкновенного совершенства в настоящем и достигнет в будущем еще большего совершенства. Кроме известных уже способностей, капитан Сагнер обнаружил у меня необычайный математический талант. Я теперь должен проверять счета батальона и в настоящий момент пришел к заключению, что батальон абсолютно пассивен и ждет лишь случая, чтобы прийти к какому-нибудь соглашению со своими русскими кредиторами, так как и после поражения и после победы крадут вовсю. Впрочем, это не важно. Даже если нас разобьют наголову – вот документ о нашей победе, ибо мне как историографу нашего батальона дано почетное задание написать: «Батальон снова ринулся в атаку на неприятеля, уже считавшего, что победа на его стороне. Нападение наших солдат и штыковая атака были делом одной минуты. Неприятель в отчаянии бежит, валится в собственные окопы, мы колем его немилосердно, так что он в беспорядке покидает их, оставляя в наших руках раненых и нераненых пленных». Это один из самых славных моментов. Тот, кто после боя останется в живых, отправит домой по полевой почте письмо: «Всыпали по заднице, дорогая жена! Я здоров. Отняла ли ты от груди нашего озорника? Только не учи его называть «папой» чужих, мне это было бы неприятно». Цензура потом вычеркнет из письма «Всыпали по заднице», так как неизвестно, кому всыпали, это можно понять по-разному, выражено неясно.
– Главное – ясно выражаться, – изрек Швейк. – В тысяча девятьсот двенадцатом году в Праге у Святого Игнатия служили миссионеры. Был среди них один проповедник, и он говорил с амвона, что ему, вероятно, на небесах ни с кем не придется встретиться. На той вечерней службе присутствовал жестяник Кулишек. После богослужения пришел он в трактир и высказался, что тот миссионер, должно быть, здорово набедокурил, если в костеле на открытой исповеди оглашает, что на небесах он ни с кем не встретится. И зачем только таких людей пускают на амвон?! Нужно говорить всегда ясно и вразумительно, а не обиняками. «У Брейшков» много лет тому назад работал один управляющий. У него была дурная привычка: возвращаясь с работы навеселе, он всегда заходил в одно ночное кафе и там чокался с незнакомыми посетителями; при этом он приговаривал: «Нам на вас, вам на нас…» За это он получил однажды от одного вполне приличного господина из Йиглавы вполне приличную зуботычину. Когда утром выметали его зубы, хозяин кафе позвал свою дочку, ученицу пятого класса, и спросил ее, сколько зубов у взрослого человека. Она этого не знала, так он вышиб ей два зуба, а на третий день получил от управляющего письмо. Тот извинялся за доставленные неприятности: он, мол, не хотел сказать никакой грубости, публика его не поняла, потому что: «нам на вас, вам на нас», собственно, означает: «нам на вас, вам на нас нечего сердиться». Кто говорит двусмысленности, сначала должен их обдумать. Откровенный человек, у которого что на уме, то и на языке, редко получает по морде. А если уж получит несколько раз, так вообще предпочтет на людях держать язык за зубами. Правда, про такого человека думают, что он коварный и еще бог весть какой, и тоже не раз отлупят как следует, но это все зависит от его рассудительности и самообладания. Тут уж он сам должен учитывать, что он один, а против него много людей, которые чувствуют себя оскорбленными, и если он начнет с ними драться, то получит вдвое-втрое больше. Такой человек должен быть скромен и терпелив. В Нуслях живет пан Гаубер. Как-то раз, в воскресенье, возвращался он с загородной прогулки с Бартуньковой мельницы, и на шоссе в Кунратицах ему по ошибке всадили нож в спину. С этим ножом он пришел домой, и когда жена снимала с него пиджак, она аккуратненько вытащила нож, а днем уже рубила им мясо на гуляш. Прекрасный был нож, из золингенской стали, на славу отточенный, а дома у них все ножи никуда не годились, до того были зазубренные и тупые. Потом ей захотелось иметь в хозяйстве целый комплект таких ножей, и она каждое воскресенье посылала мужа прогуляться в Кунратицы; но он был так скромен, что ходил только к Банзетам в Нусли. Он хорошо знал, что если он у них на кухне, то скорее его Банзет вышибет, чем тронет кто-нибудь другой.