Текст книги "Похождения бравого солдата Швейка"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
Капрал с победоносным видом посмотрел на вольноопределяющегося и продолжал:
– Ему спороли нашивки вольноопределяющегося именно за его образованность, за то, что он писал в газеты об издевательстве над солдатами. Но как его не шпынять, если такой ученый человек, а не может разобрать затвор у винтовки, хоть ему десять раз показывай. А когда ему скажешь «Равнение налево», он воротит свою башку, словно нарочно, направо и глядит на тебя, точно ворона. Приемов с винтовкой не знает, не понимает, за что раньше браться: за ремень или за патронташ. Выпялит на тебя буркалы, как баран на новые ворота, когда ему покажешь, что рука должна соскользнуть по ремню вниз. Не знал даже, на каком плече носят винтовку; честь отдавал, как обезьяна. А повороты при маршировке, Господи Боже! При команде «Кругом марш!» ему было все равно, с какой ноги делать: шлеп, шлеп, шлеп – уже после команды пер еще шагов шесть вперед, топ, топ, топ… и только тогда поворачивался, как петух на вертеле, а шаг держал, словно подагрик, или приплясывал, точно старая дева на престольном празднике.
Капрал плюнул.
– Я нарочно выдал ему сильно заржавевшую винтовку, чтобы научился чистить, он тер ее, как кобель сучку, но если бы даже купил себе на два кило пакли больше, все равно ничего не мог бы вычистить. Чем больше чистил, тем хуже, винтовка еще больше ржавела, а потом на рапорте ходила винтовка по рукам, и все удивлялись, как это можно довести винтовку до такого состояния – одна ржавчина. Наш капитан всегда ему говаривал, что солдата из него не выйдет, лучше всего ему пойти повеситься, чтобы не жрал задаром солдатский хлеб. А он только из-под очков глазами хлопал. День, когда он не попадал в наряд или в карцер, был для него большим праздником. В такие дни он обыкновенно писал свои статейки в газеты о том, как тиранят солдат, пока у него в сундуке не сделали обыск. Ну и книг у него там было! Все только о разоружении и о мире между народами. За это его отправили в гарнизонную тюрьму, и с тех пор мы от него избавились, пока он опять у нас не появился, но уже в канцелярии, где он сидел и выписывал пайки; его туда поместили, чтобы не общался с солдатами. Таков был печальный конец этого интеллигента. А мог бы стать большим человеком, если б по своей глупости не потерял права вольноопределяющегося. Мог бы стать лейтенантом.
Капрал вздохнул.
– Уж на что: складок на шинели не умел заправить. Только и знал, что выписывал себе из Праги всякие жидкости и мази для чистки пуговиц. И все-таки его пуговицы были рыжие, как Исав.
Но языком трепать умел, а когда стал служить в канцелярии, так только и делал, что пускался в философствования. Он и раньше был на это падок. Одно слово – «человек», как я вам уже говорил. Однажды, когда он пустился в рассуждения, перед лужей, куда ему предстояло бухнуться по команде «nieder», я ему сказал: «Когда начинают распространяться насчет человека да насчет грязи, мне, говорю, вспоминается, что человек был сотворен из грязи – и там ему и место».
Высказавшись, капрал остался очень собой доволен и стал ждать, что скажет на это вольноопределяющийся. Однако отозвался Швейк:
– За такие вот штуки, за придирки несколько лет тому назад в Тридцать шестом полку некий Коничек заколол капрала, а потом себя. В «Курьере» это было. У капрала на теле было этак с тридцать колотых ран, из которых больше дюжины было смертельных. А солдат после этого уселся на мертвого капрала и, на нем сидя, заколол и себя. Другой случай произошел несколько лет тому назад в Далмации. Там зарезали капрала, и до сих пор неизвестно, кто это сделал. Это осталось погруженным во мрак неизвестности, и выяснено было только то, что фамилия зарезанного капрала была Фиала, а сам он был из Драбовны под Труновом. Затем известен мне еще один случай с капралом Рейманеком из Семьдесят пятого полка…
Не лишенное приятности повествование было прервано громким кряхтением, доносившимся с лавки, где спал обер-фельдкурат Лацина.
Патер просыпался во всей своей красе и преподобии. Его пробуждение сопровождалось теми же явлениями, что утреннее пробуждение молодого великана Гаргантюа, описанное старым веселым Рабле.
Обер-фельдкурат пускал ветры, рыгал и зевал во весь рот. Наконец он сел и удивленно спросил:
– Что за черт, где это я?
Капрал подобострастно ответил пробуждающемуся начальству:
– Осмелюсь доложить, господин обер-фельдкурат, вы изволите находиться в арестантском вагоне.
На лице патера мелькнуло удивление. С минуту он сидел молча и напряженно думал, но тщетно. Между событиями минувшей ночи и пробуждением его в вагоне с решетками на окнах простиралось море забвения. Наконец он спросил все еще стоявшего перед ним в подобострастной позе капрала:
– А по чьему приказанию меня, как какого-нибудь…
– Осмелюсь доложить, безо всякого приказания, господин обер-фельдкурат.
Патер встал и зашагал между лавками, бормоча, что он ничего не понимает. Потом он опять сел и спросил:
– А куда мы, собственно, едем?
– Осмелюсь доложить, в Брук.
– А зачем мы туда едем?
– Осмелюсь доложить, туда переведен весь наш Девяносто первый полк.
Патер начал опять усиленно размышлять о том, что с ним произошло, как он попал в вагон и зачем он, собственно, едет в Брук именно с Девяносто первым полком и под конвоем. Наконец он настолько протрезвился, что разобрал, что перед ним сидит вольноопределяющийся. Он обратился к нему:
– Вы человек интеллигентный; может быть, вы можете объяснить мне, не утаивая ничего, каким образом я попал к вам?
– С удовольствием, – по-приятельски сказал вольноопределяющийся. – Просто-напросто вы примазались к нам утром при посадке в поезд, так как были под мухой.
Капрал строго взглянул на вольноопределяющегося.
– Вы влезли к нам в вагон, – продолжал вольноопределяющийся, – это свершившийся факт. Вы легли на лавку, а Швейк подложил вам под голову свою шинель. На предыдущей станции при проверке поезда вас занесли в список офицерских чинов, находящихся в поезде. Вы были, так сказать, официально обнаружены, и из-за этого наш капрал должен будет явиться на рапорт.
– Так, так, – вздохнул патер. – Значит, мне на ближайшей станции нужно пересесть в штабной вагон. А что, разносили уже обед?
– Обед будет только в Вене, господин обер-фельдкурат, – вставил капрал.
– Так, значит, это вы подложили мне под голову шинель? – обратился патер к Швейку. – Большое вам спасибо.
– Благодарности я не заслужил, – ответил Швейк. – Я поступил так, как должен был поступить каждый солдат, когда видит, что у начальства нет ничего под головой и что оно… того. Каждый солдат должен уважать свое начальство, даже если оно немного и не того. У меня с фельдкуратами большой опыт, потому как я был в денщиках у фельдкурата Отто Каца. Народ они веселый и сердечный.
Обер-фельдкурат в припадке демократизма, вызванного похмельем, вынул сигарету и протянул ее Швейку:
– Кури! Ты, говорят, из-за меня должен явиться на рапорт? – обратился он к капралу. – Ничего, брат, не бойся. Я тебя выручу. Ничего тебе не будет. А тебя, – сказал он Швейку, – я возьму с собой; будешь у меня жить, как у Христа за пазухой.
На него нашел новый припадок великодушия, и он насулил всем всяческих благ: вольноопределяющемуся обещал купить шоколаду, конвойным – ром, капрала обещал перевести в фотографическое отделение при штабе 7-й кавалерийской дивизии и уверял всех, что он их освободит и всегда их будет помнить. И тут же стал угощать сигаретами из своего портсигара не только Швейка, но и остальных, заявив, что разрешает всем арестантам курить, и обещал позаботиться о том, чтобы им всем наказание было сокращено и чтобы они вернулись к нормальной военной жизни.
– Не хочу, чтобы вы меня поминали лихом, – сказал он. – Знакомств у меня много, и со мной вы не пропадете. Вообще вы производите на меня впечатление людей порядочных, угодных Господу Богу. Если вы и согрешили, то за свои грехи расплачиваетесь и, как я вижу, с готовностью и безропотно сносите испытания, ниспосланные на вас Богом. На основании чего вы подверглись наказанию? – обратился он к Швейку.
– Бог меня покарал, – благочестиво ответил Швейк, – избрав своим орудием полковой рапорт, господин обер-фельдкурат, по случаю не зависящего от меня опоздания в полк.
– Бог бесконечно милостив и справедлив, – торжественно сказал обер-фельдкурат. – Он знает, кого наказывает, ибо являет нам тем самым свое провидение и всемогущество. А вы за что сидите, вольноопределяющийся?
– Всемилостивому Создателю благоугодно было ниспослать на меня ревматизм, и я возгордился, – ответил вольноопределяющийся. – По отбытии наказания буду прикомандирован к полковой кухне.
– Что Бог ни делает, все к лучшему, – с пафосом провозгласил патер, заслышав о кухне. – Порядочный человек и на кухне может сделать себе карьеру. Интеллигентных людей нужно назначать именно на кухню для большего богатства комбинаций, ибо дело не в том, как варить, а в том, чтобы с любовью все это комбинировать, например, приправу и тому подобное. Возьмите, например, подливки. Человек интеллигентный, приготовляя подливку из лука, раньше всего возьмет всякой зелени понемногу, потушит ее в масле, затем прибавит туда кореньев, перцу, английского перцу, немного мускату, имбирю. Заурядный же, простой повар разварит луковицу, а потом туда бухнет муки, поджаренной на говяжьем сале, – и готово. Я хотел бы вас видеть в офицерской кухне. Человек некультурный может быть терпим в быту и в каком-нибудь обыкновенном роде занятий, но в поваренном искусстве это сразу даст себя чувствовать. Вчера вечером в Будейовицах, в офицерском собрании, подали нам, между прочим, почки в мадере. Тот, кто смог их так приготовить (да отпустит ему за это Господь Бог все его прегрешения!), был интеллигент в полном смысле этого слова. Кстати, в тамошней офицерской кухне действительно служит какой-то учитель из Скутчи. А те же почки в мадере ел я однажды в офицерской столовой Шестьдесят четвертого запасного полка. Навалили туда тмину, – ну, словом, так, как готовят почки с перцем в простом трактире. А кто готовил? Кем, спрашивается, был ихний повар до войны? Скотником в имении!
Фельдкурат выдержал паузу и перешел к разбору поваренной проблемы в Ветхом и Новом Завете, упомянув, что в те времена обращалось особое внимание на приготовление вкусных яств после богослужений и церковных празднеств. Затем он предложил что-нибудь спеть, и Швейк с охотой, но, как всегда, не к месту затянул:
Идет Марина
Из Годонина.
За ней вприпрыжку
С вином под мышкой
Несется поп —
Чугунный лоб.
Но обер-федьдкурат нисколько не рассердился.
– Если бы было под рукой хоть немножко рому, то и вина не нужно, – сказал он, дружелюбно улыбаясь, – а что касается Марины, то и без нее обойдемся. С ними только грех один.
Капрал полез в карман шинели и осторожно вытащил плоскую фляжку с ромом.
– Осмелюсь предложить, господин обер-фельдкурат, – по голосу было ясно, как тяжела ему эта жертва, – не сочтите за обиду-с…
– Не сочту, голубчик, – ответил тот, и в голосе его зазвучали радостные нотки. – Пью за наше благополучное путешествие.
– Иисус Мария! – вздохнул капрал, видя, как после солидного глотка обер-фельдкурата исчезла половина содержимого фляжки.
– Ах, вы, такой-сякой, – погрозил ему обер-фельдкурат, улыбаясь и многозначительно подмигивая вольноопределяющемуся. – Вы ко всему еще упоминаете имя Божье всуе! За это он вас должен покарать. – Патер снова хватил из фляжки и, передавая ее Швейку, скомандовал: – Прикончить!
– Приказ есть приказ, – добродушно сказал Швейк капралу, возвращая ему пустую фляжку. В глазах унтера появился тот особый блеск, который можно наблюдать только у душевнобольных.
– А теперь я чуточку вздремну до Вены, – сказал обер-фельдкурат. – Разбудите меня, как только приедем в Вену. А вы, – обратился он к Швейку, – сходите на кухню офицерской столовой, возьмите прибор и принесите мне обед. Скажите там, что для господина обер-фельдкурата Лапины. Попытайтесь получить двойную порцию. Если будут кнедлики, не берите с горбушки – невыгодно. Потом принесите мне бутылку вина и не забудьте взять с собой котелок: пусть нальют рому.
Патер Лацина стал шарить по карманам.
– Послушайте, – сказал он капралу, – у меня нет мелочи, дайте-ка мне взаймы золотой… Так, вот вам. Как фамилия?
– Швейк.
– Вот вам, Швейк, на дорогу. Капрал, одолжите мне еще один золотой. Вот, Швейк, этот второй золотой вы получите, если все как следует исполните. Кроме того, достаньте мне там сигарет и сигар. Если будут выдавать шоколад, то стрельните двойную порцию, а если консервы, то следите, чтобы вам дали копченый язык или гусиную печенку. Если будут давать швейцарский сыр, то смотрите у меня – не берите с краю, а если венгерскую колбасу, не берите кончик, лучше из середки кусок посочнее.
Обер-фельдкурат растянулся на лавке и через минуту уснул.
– Надеюсь, вы вполне довольны нашим найденышем, – сказал вольноопределяющийся унтеру под храп патера. – Малыш хоть куда.
– Отлученный от груди, как говорится, – вставил Швейк, – уже из бутылочки сосет, господин капрал…
Капрал с минуту боролся сам с собой и, бросив сразу всякое подобострастие, сухо сказал:
– Мягко стелет…
– Мелочи, дескать, у него нет, – проронил Швейк. – Это мне напоминает одного каменщика из Дейвиц по фамилии Мличко. У того никогда не было мелочи, пока он не влип в историю и не попал в тюрьму за мошенничество. Крупные-то пропил, а мелочи у него не было.
– В Семьдесят пятом полку, – ввязался в разговор один из конвойных, – капитан пропил до войны всю полковую казну, за что его и выперли с военной службы. Нынче он опять капитаном. Один фельдфебель украл казенное сукно на петлицы, больше двадцати штук, а теперь подпрапорщиком. А вот одного простого солдата недавно из Сербии расстреляли за то, что он съел в один присест целую банку консервов, которую ему выдали на три дня.
– Это к делу не относится, – заявил капрал. – Но что правда, то правда: взять в долг у бедного капрала два золотых, чтобы дать на чай, – это уж…
– Вот вам ваш золотой, – сказал Швейк. – Не хочу разживаться на ваш счет. А когда получу от обер-фельдкурата второй, то тоже верну его вам, чтобы вы не плакали. Вам должно только льстить, что начальство берет у вас в долг на расходы. Очень уж вы большой эгоист. Дело идет всего-навсего о каких-то несчастных двух золотых. Посмотрел бы я, что бы вы запели, если б вам пришлось пожертвовать жизнью за своего начальника. Скажем, если б он лежал раненый на неприятельской линии, вам нужно его спасти и вынести на руках из огня, а по вас стреляют шрапнелью и чем попало…
– Вы-то уж, наверно, наделали бы в штаны, – защищался капрал. – Мурло несчастное!
– Во время боя не один себе в штаны наложит, – заметил кто-то из конвоя. – Недавно в Будейовицах рассказывал нам один раненый, что он сам во время наступления наделал в штаны три раза подряд. В первый раз, когда вылезли из укрытия на площадку перед проволочными заграждениями; во второй раз, когда начали резать проволоку, и в третий раз, когда русские ударили по ним в штыки и заорали «ура». Тут они пустились назад в укрытие, и во всей роте не было ни одного, кто бы не наложил в штаны. А один убитый остался лежать на бруствере, ногами вниз; при наступлении ему снесло полчерепа, словно ножом отрезало. Этот в последний момент так обделался, что у него текло из штанов по башмакам и вместе с кровью стекало в траншею, аккурат на его же собственную половинку черепа с мозгами. Тут, брат, никто не знает, что с тобой случится.
– А иногда, – сказал Швейк, – в бою человека вдруг так затошнит, что сил нет. В Праге в Подгорельце, в трактире «Панорама», один из команды выздоравливающих, раненный под Перемышлем, рассказывал, как они где-то под какой-то крепостью пошли в штыки. Откуда ни возьмись полез на него русский солдат, парень-гора, штык наперевес, а из носу у него катилась здоровенная сопля. Бедняга только взглянул на его носище с соплей, и так ему сразу сделалось тошно, что пришлось бежать в полевой лазарет. Его там признали за холерного и послали в холерный барак в Будапешт, а там уж он действительно заразился холерой.
– Кем он был: рядовым или капралом? – осведомился вольноопределяющийся.
– Капралом, – спокойно ответил Швейк.
– То же самое могло случиться и с каждым вольнопером, – глупо заметил капрал и при этом с победоносным видом посмотрел на вольноопределяющегося, словно говоря: «Что, выкусил? И крыть нечем».
Но вольноопределяющийся не ответил и улегся на скамейку.
Поезд подходил к Вене. Кто не спал, смотрел из окна на проволочные заграждения и укрепления под Веной. Это производило на всех гнетущее впечатление, даже неумолчный галдеж, доносившийся из вагонов, где ехали овчары с Кашперских гор, – «Wann ich kumm, wann ich kumm, wann ich wieda, wieda kumm!»[122]122
Когда я вернусь, когда я опять, опять вернусь! (Немецкий диалект.)
[Закрыть] – затих под влиянием тяжелого чувства, вызванного видом колючей проволоки, которой была обнесена Вена.
– Все в порядке, – заметил Швейк, глядя на окопы. – Все в полном порядке. Одно только неудобно: венцы могут разодрать себе штаны, когда поедут за город. Здесь нужно быть очень осторожным. – Вообще Вена – весьма важный город, – продолжал он. – Одних диких зверей сколько в Шенбруннском зверинце. Когда я несколько лет назад был в Вене, я больше всего любил ходить смотреть на обезьян, но когда проезжает какая-нибудь особа из императорского дворца, то никого туда за кордон не пускают. Со мною был один портной из десятого района, так его арестовали потому, что ему загорелось во что бы то ни стало посмотреть на этих обезьян.
– А во дворце вы были? – спросил капрал.
– Там прекрасно, – ответил Швейк. – Я там не был, но мне рассказывал один, который там был. Самое красивое там – это дворцовый конвой. Каждый стражник, говорят, должен быть в два метра ростом, а выйдя в отставку, он получает трафику. А принцесс там как собак нерезаных.
Поезд проехал мимо какой-то станции, и оттуда, постепенно замирая, донеслись звуки австрийского гимна. Оркестр был выслан на станцию для встречи эшелона, вероятно, по ошибке, так как поезд через порядочный промежуток времени остановился на другом вокзале, где эшелон ожидали обед и торжественная встреча.
Но торжественные встречи уже не носили того характера, как в начале войны, когда отправляющиеся на фронт солдаты объедались на каждой станции и когда их повсюду встречали целые выводки одетых в идиотские белые платья девочек с еще более идиотскими лицами и такими же идиотскими букетами. Однако глупее всего были, конечно, приветственные речи тех дам, мужья которых теперь корчили из себя ура-патриотов и республиканцев.
Торжественная делегация состояла из трех дам – членов австрийского общества Красного Креста, двух дам – членов какого-то военного кружка, венских дам и девиц, одного официального представителя венского магистрата и одного военного. На их лицах была написана усталость. Военные эшелоны проезжали днем и ночью, санитарные поезда с ранеными прибывали каждый час, на станциях все время перебрасывались с одного пути на другой поезда с пленными, и при всем этом должны были присутствовать члены различных обществ и корпораций. День за днем было одно и то же, и первоначальный энтузиазм сменился зевотой. На смену одним приходили другие, и на любом из венских вокзалов у каждого встречающего был такой же усталый вид, как и у тех, которые встречали будейовицкий полк.
Из телячьих вагонов выглядывали солдаты, на лицах у них была написана полная безнадежность, как у идущих на виселицу.
К вагонам подходили дамы и раздавали солдатам пряники с сахарными надписями: «Sieg und Rache»; «Gott, strafe England»; «Der Osterreicher hat ein Vaterland. Er liebt’s und hat auch Ursach für’s Vaterland zu kämpfen».[123]123
«Победа и отмщение»; «Боже, покарай Англию»; «У сына Австро-Венгрии есть отчизна. Он любит ее, и у него есть ради чего сражаться за отчизну» (нем.).
[Закрыть]
Видно было, как кашперские горцы жрут пряники с тем же безнадежным выражением на лицах.
Затем был отдан приказ по ротам идти за обедом к полевым кухням, стоявшим за вокзалом. Там же была и офицерская кухня, куда отправился Швейк исполнять приказание обер-фельдкурата. Вольноопределяющийся остался в поезде и ждал, пока его покормят: двое конвойных пошли за обедом на весь арестантский вагон.
Швейк в точности исполнил приказание и, переходя пути, увидел поручика Лукаша, который прохаживался взад и вперед по полотну в ожидании, что в офицерской кухне и на его долю что-нибудь перепадет. Поручик Лукаш находился в весьма неприятной ситуации, так как временно у него и у поручика Киршнера был один общий денщик. Этот парень заботился только о своем хозяине и проводил полнейший саботаж, когда дело касалось поручика Лукаша.
– Кому вы это несете, Швейк? – спросил бедняга поручик, когда Швейк положил наземь целую кучу вещей, завернутых в шинель, – добычу, взятую с боем из офицерской кухни.
Швейк замялся было на мгновение, но быстро нашелся и с открытым и ясным лицом спокойно ответил:
– Осмелюсь доложить, это для вас, господин обер-лейтенант. Не могу вот только найти, где ваше купе, и, кроме того, не знаю, не будет ли комендант поезда возражать против того, чтобы я ехал с вами, – это такая свинья.
Поручик Лукаш вопросительно взглянул на Швейка. Тот продолжал интимно и добродушно:
– Настоящая свинья, господин обер-лейтенант. Когда он обходил поезд, я ему немедленно доложил, что уже одиннадцать часов, время свое я отсидел, и мое место в телячьем вагоне либо с вами. А он меня страшно грубо оборвал: дескать, не рыпайся и оставайся там, где сидишь. Сказал, что по крайней мере я опять не осрамлю вас в пути. Господин обер-лейтенант! – Швейк страдальчески скривил рот. – Точно я вас, господин обер-лейтенант, когда-нибудь срамил!
Поручик Лукаш вздохнул.
– Ни разу этого не было, чтобы я вас осрамил, – продолжал Швейк. – Если что и произошло, то это была лишь чистая случайность и «промысел Божий», как сказал старик Ваничек из Пельгржимова, когда его сажали в тридцать шестой раз в тюрьму. Никогда я ничего не делал нарочно, господин обер-лейтенант. Я всегда старался как бы все сделать половчее да получше. Разве я виноват, что вместо пользы для нас обоих получались от этого лишь горе да мука?
– Только не плачьте, Швейк, – мягко сказал поручик Лукаш, когда оба подходили к штабному вагону. – Я устрою, чтобы вы опять были у меня.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я не плачу. Очень уж мне только обидно: оба мы самые разнесчастные люди на этой войне и во всем мире и оба ни при чем. Как жестока судьба, когда подумаешь, что я сроду всегда такой старательный…
– Успокойтесь, Швейк.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант: если бы не субординация, я бы сказал, что нипочем не могу успокоиться, но, согласно вашему приказанию, уже совсем успокоился.
– Так лезьте же в вагон.
– Так точно, уже лезу, господин обер-лейтенант.
В военном лагере в Мосте царила ночная тишина. Солдаты в бараках тряслись от холода, в то время как в натопленных офицерских бараках окна были раскрыты настежь из-за невыносимой жары.
Около отдельных объектов раздавались шаги часовых, ходьбой разгонявших сон.
Внизу над рекой сиял огнями завод мясных консервов его императорского величества. Там шла работа днем и ночью: перерабатывались на консервы всякие отбросы. В лагерь ветром доносило вонь от гниющих сухожилий, копыт и костей, из которых варились суповые консервы.
Из покинутого павильона фотографа, делавшего в мирное время снимки солдат, проводивших молодые годы здесь, на военном стрельбище, открывался вид на долину Литавы, и красный электрический фонарь мигал над входом в бордель «У кукурузного початка», который в 1908 году во время больших маневров у Шопрони почтил своим посещением эрцгерцог Стефан и где ежедневно собиралось офицерское общество.
Это был самый фешенебельный публичный дом, куда не имели доступа нижние чины и вольноопределяющиеся, ходившие в «Розовый дом». Его зеленые фонари также были видны из заброшенного павильона фотографа. Такого рода разграничение по чинам сохранилось и на фронте, когда монархия не могла уже помочь своему войску ничем иным, кроме походных борделей при штабах бригад, называвшихся «пуфами». Таким образом, существовали императорско-королевские офицерские пуфы, императорско-королевские унтер-офицерские пуфы и императорско-королевские пуфы для рядовых.
Мост на Литаве сиял огнями. С другой стороны Литавы сияли огнями Кираль-Хида, Цислейтания и Транслейтания. В обоих городах, в венгерском и австрийском, играли цыганские капеллы, пели, пили. Кафе и рестораны были ярко освещены. Местная буржуазия и чиновничество водили с собой в кафе и рестораны своих жен и взрослых дочерей, и весь Мост на Литаве, Brack an der Leite, равно как и Кираль-Хида, представляли собой не что иное, как один сплошной огромный бордель.
В одном из офицерских бараков Швейк ночью поджидал своего поручика Лукаша, который пошел вечером в городской театр и до сих пор еще не возвращался. Швейк сидел на постланной постели поручика, а напротив на столе сидел денщик майора Венцеля.
Майор Венцель вернулся с фронта в полк, после того как в Сербии, на Дрине, блестяще доказал свою бездарность. Ходили слухи, что он приказал разобрать и уничтожить понтонный мост, прежде чем половина его батальона перебралась на другую сторону реки. В настоящее время он был назначен начальником военного стрельбища в Кираль-Хиде и, помимо того, исполнял какие-то функции в хозяйственной части военного лагеря. Среди офицеров поговаривали, что теперь майор Венцель поправит свои дела. Комнаты Лукаша и Венцеля находились в одном коридоре.
Денщик майора Венцеля, Микулашек, невзрачный, изрытый оспой паренек, болтал ногами и ругался:
– Что бы это могло означать – старый черт не идет и не идет?.. Интересно бы знать, где этот старый хрыч целую ночь шатается? Мог бы по крайней мере оставить мне ключ от комнаты. Я бы завалился на постель и такого бы веселья задал. У нас там вина уйма.
– Он, говорят, ворует, – проронил Швейк, развязно покуривая сигареты своего поручика, так как тот запретил ему курить в комнате трубку. – Ты-то небось должен знать, откуда у вас вино.
– Куда прикажет, туда и хожу, – тонким голоском сказал Микулашек. – Напишет требование на вино для лазарета, а я получу и принесу домой.
– А если бы он тебе приказал обокрасть полковую кассу, ты бы тоже это сделал? – спросил Швейк. – Здесь-то ты расходишься, а перед ним дрожишь как осиновый лист.
Микулашек заморгал своими маленькими глазками:
– Это мы бы еще подумали.
– Нечего тут думать, молокосос ты этакий! – прикрикнул на него Швейк, но мигом осекся.
Открылась дверь, и вошел поручик Лукаш. Поручик был в прекрасном настроении, что нетрудно было заметить по надетой задом наперед фуражке.
Микулашек так перепугался, что позабыл соскочить со стола, и, сидя, отдавал честь, к тому же еще позабыв, что на нем нет фуражки.
– Имею честь доложить, все в полном порядке, – отрапортовал Швейк, вытянувшись во фронт по всем правилам, хотя изо рта у него торчала сигарета.
Поручик Лукаш не обратил на Швейка никакого внимания и направился прямо к Микулашеку, который, вытаращив глаза, следил за каждым его движением и по-прежнему отдавал честь, сидя на столе.
– Поручик Лукаш, – представился поручик, подходя к Микулашеку не совсем твердым шагом. – А как ваша фамилия?
Микулашек молчал. Лукаш пододвинул себе стул, уселся против Микулашека и, глядя на него снизу вверх, сказал:
– Швейк, принесите-ка мне из чемодана служебный револьвер.
Все время, пока Швейк рылся в чемодане, Микулашек молчал и только с ужасом смотрел на поручика. Если б он был в состоянии осознать, что сидит на столе, то ужаснулся бы еще больше, так как его ноги касались колен сидящего напротив поручика.
– Как зовут, я вас спрашиваю?! – заорал поручик, глядя снизу вверх на Микулашека.
Но тот продолжал молчать. Как он объяснил позднее, при внезапном появлении Лукаша на него нашел какой-то столбняк. Он хотел соскочить со стола, но не мог, хотел ответить – и не мог, хотел опустить руку, но не был в состоянии этого сделать.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, – раздался голос Швейка. – Револьвер не заряжен.
– Так зарядите его.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, патронов нет, и его будет трудновато снять со стола. С вашего разрешения, господин обер-лейтенант, этот Микулашек – денщик господина майора Венцеля. У него всегда, как только увидит кого-нибудь из господ офицеров, язык отнимается. Он вообще стесняется говорить. Совсем забитый ребенок. Одним словом – молокосос. Господин майор Венцель оставляет его в коридоре, когда сам уходит в город. Вот он, бедняга, и шатается по денщикам. Главное – было бы чего пугаться, а ведь он ничего такого не натворил.
Швейк плюнул; в его тоне чувствовалось крайнее презрение к трусости Микулашека и к его неумению держаться по-военному.
– С вашего разрешения, – продолжал Швейк, – я его понюхаю.
Швейк стащил со стола Микулашека, не перестававшего глупо таращить глаза на поручика, поставил его на пол и обнюхал его штаны.
– Пока еще нет, – доложил он, – но уже начинает. Прикажете его выбросить?
– Выбросьте его, Швейк.
Швейк вывел трясущегося Микулашека в коридор, закрыл за собой дверь и сказал ему:
– Вот видишь, дурачина, я тебя спас от смерти. Когда вернется господин майор Венцель, принеси мне за это потихоньку бутылочку вина. Кроме шуток. Я тебе спас жизнь. Когда мой поручик надерется, с ним того и жди беды. В таких случаях один только я могу с ним сладить и никто другой.
– Я… – начал было Микулашек.
– Вонючка ты, – презрительно оборвал его Швейк. – Сядь на пороге и жди, пока придет твой майор Венцель.
– Наконец-то вы вернулись, – встретил Швейка поручик Лукаш. – Мне нужно с вами поговорить. Да не вытягивайтесь так по-дурацки во фронт. Садитесь-ка, Швейк, и бросьте ваше «слушаюсь». Молчите и слушайте внимательно. Знаете, где в Кираль-Хиде находится Шопроньская улица? Да бросьте вы ваше «осмелюсь доложить, не знаю, господин поручик». Не знаете, так скажите «не знаю» – и баста! Запишите-ка себе на бумажке: Шопроньская улица, номер шестнадцать. В том доме внизу скобяная торговля. Знаете, что такое скобяная торговля?.. Черт возьми, не говорите «осмелюсь доложить!», скажите «знаю» или «не знаю». Итак, знаете, что такое скобяная торговля? Знаете – отлично. Этот магазин принадлежит одному мадьяру по фамилии Каконь. Знаете – отлично. Над магазином находится квартира, и он там живет, слыхали? Не слыхали, черт побери, так я вам говорю, что он там живет! Поняли? Поняли, отлично. А если бы не поняли, я бы вас посадил на гауптвахту. Записали, что фамилия этого субъекта Каконь? Хорошо. Итак, завтра утром, часов этак в десять, вы отправитесь в город, разыщете этот дом, подыметесь на второй этаж и передадите госпоже Каконь вот это письмо.