Текст книги "Похождения бравого солдата Швейка"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 49 страниц)
Отец – алкоголик. Мать – проститутка.
I. Сестра (утопилась).
II. Сестра (поезд).
III. Брат (с моста).
IV. Дедушка, жену, керосин, поджег.
V. Бабушка (цыгане, спички) и т. д.
Но когда один из них начал болтать все это штабному врачу и не успел еще перевалить через двоюродного брата, штабной врач (это был уже третий случай!) прервал его: «А твоя двоюродная сестра с отцовской стороны бросилась в Вене с шестого этажа, за твоим воспитанием – лодырь ты этакий! – никто не следил, но тебя перевоспитают в арестантских ротах». Ну, отвели в тюрьму, связали в козлы – и с него как рукой сняло и плохое воспитание, и отца-алкоголика, и мать-проститутку, и он предпочел добровольно пойти на фронт.
– Нынче, – сказал вольноопределяющийся, – на военной службе уже никто не верит в тяжелую наследственность, а то пришлось бы все генеральные штабы запереть в сумасшедший дом.
В окованной железом двери лязгнул ключ, и вошел профос.
– Пехотинец Швейк и сапер Водичка – к господину аудитору!
Оба поднялись, Водичка обратился к Швейку:
– Вот мерзавцы, каждый Божий день допрос, а толку никакого! Уж лучше бы, черт побери, осудили нас и не приставали без конца. Валяемся тут без дела целыми днями, а эта мадьярская шантрапа кругом бегает…
По дороге на допрос в канцелярию дивизионного суда, которая находилась на другой стороне, тоже в бараке, сапер Водичка обсуждал со Швейком, когда же наконец они предстанут перед настоящим судом.
– Только допрос да допрос, – выходил из себя Водичка, – хоть бы из всего этого какой-нибудь толк вышел. Изводят уйму бумаги, сгниешь за решеткой, а настоящего суда и в глаза не увидишь. Ну, скажи по правде, можно ихнюю похлебку жрать? А ихнюю капусту с мерзлой картошкой? Черт побери, такой идиотской мировой войны я никогда еще не видывал! Я представлял себе все это совсем иначе.
– А я доволен, – сказал Швейк, – еще несколько лет назад, когда я служил на действительной службе, наш фельдфебель Солпера говаривал нам: «На военной службе каждый должен знать свои обязанности!» И, бывало, так тебе при этом съездит по морде, что долго не забудешь! Или покойный обер-лейтенант Квайзер, бывало, когда придет осматривать винтовки, так всегда прочтет нам лекцию о том, что солдату не полагается давать волю чувствам: солдаты только скот, государство их кормит, поит кофеем, отпускает табак, – и за это они должны тянуть лямку, как волы.
Сапер Водичка задумался и через минуту сказал:
– Когда придешь, Швейк, к аудитору, лучше не завирайся, а повторяй то, что я говорил на прошлом допросе, чтобы мне не попасть впросак. Главное, ты сам видел, как на меня напали мадьяры. Ведь – что там ни говори – мы все это делали с тобой сообща.
– Не бойся, Водичка, – успокаивал его Швейк. – Главное – спокойствие, не волноваться. Что тут особенного – предстать перед каким-то там дивизионным судом! Ты бы посмотрел, как в былые времена действовал военный суд. Служил у нас на действительной учитель Гераль, так тот, когда всему нашему взводу в наказание была запрещена отлучка в город, лежа на койке, рассказывал, что в Пражском музее есть книга записей военного суда времен Марии Терезии. В каждом полку был свой палач, который казнил солдат поштучно, по одному терезианскому талеру за голову. По этим записям выходит, что такой палач в иной день зарабатывал до пяти талеров. Само собой, – прибавил Швейк солидно, – тогда полки были больше и их беспрестанно пополняли в деревнях.
– Когда я был в Сербии, – сказал Водичка, – то в нашей бригаде любому, кто вызовется вешать «чужаков», платили сигаретами: повесит солдат мужчину – получает десяток сигарет «Спорт», женщину или ребенка – пять. Потом интендантство начало наводить экономию, и стали расстреливать всех гуртом. Со мной служил цыган, мы долго не знали, что он этим промышляет. Только удивлялись, что его всегда на ночь вызывают в канцелярию. Стояли мы тогда на Дрине. И как-то ночью, когда его не было, кто-то вздумал порыться в его вещах, а у этого хама в вещевом мешке – целых три коробки сигарет «Спорт» по сто штук в каждой. К утру он вернулся в наш сарай, и мы учинили над ним короткую расправу: повалили его, и Балоун удавил его ремнем. Живуч был, негодяй, как кошка. – Старый сапер Водичка сплюнул. – Никак не могли его удавить. Уж он обделался, глаза у него вылезли, а все еще был жив, как недорезанный петух. Так мы давай разрывать его, совсем как кошку: двое за голову, двое за ноги, и перекрутили ему шею. Потом на него надели его же собственный вещевой мешок вместе с сигаретами и бросили его, где поглубже, в Дрину. Кто их станет курить, такие сигареты. А утром начали его разыскивать…
– Вам следовало бы отрапортовать, что он дезертировал, – авторитетно присовокупил Швейк, – мол, давно к этому готовился: каждый день говорил, что удерет.
– Охота нам была об этом думать, – ответил Водичка. – Мы свое дело сделали, а дальше не наша забота. Там это было очень просто: каждый день кто-нибудь пропадал, а уж из Дрины не вылавливали. Премило плыли по Дрине в Дунай раздутый «чужак» рядом с нашим изуродованным запасным. Кто увидит в первый раз, – в дрожь бросает, чисто в лихорадке.
– Им надо было хины давать, – сказал Швейк.
С этими словами они вступили в барак, где помещался дивизионный суд, и конвойные отвели их в канцелярию № 8, где за длинным столом, заваленным бумагами, сидел аудитор Руллер.
Перед ним лежал том Свода законов, на котором стоял недопитый стакан чаю. На столе возвышалось распятие из поддельной слоновой кости с запыленным Христом, безнадежно глядевшим на подставку своего креста, покрытую пеплом и окурками. Аудитор Руллер в этот момент одной рукой стряхивал пепел с сигареты и постукивал ею о подставку распятия, к новой скорби распятого Бога, а другой отдирал стакан с чаем, приклеившийся к Своду законов. Отодрав стакан, он продолжал перелистывать книгу, взятую в офицерском собрании. Это была книга Фр. С. Краузе с многообещающим заглавием: «Forschungen zur Entwicklungsgeschichte der geschlehtlichen Moral».[147]147
«Исследование по истории эволюции половой морали» (нем.).
[Закрыть]
Аудитор загляделся на репродукции с наивных рисунков мужских и женских органов с соответствующими стихами, которые открыл ученый Фр. С. Краузе в уборных берлинского Западного вокзала, и не заметил вошедших.
Он оторвался от репродукций только после того, как Водичка закашлял.
– Was geht los?[148]148
В чем дело? (нем.)
[Закрыть] – спросил он, продолжая перелистывать книгу в поисках новых примитивных рисунков, набросков и зарисовок.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – ответил Швейк, – коллега Водичка простудился и кашляет.
Аудитор только теперь взглянул на Швейка и Водичку. Он постарался придать своему лицу строгое выражение.
– Наконец-то притащились, – сказал аудитор, роясь в куче дел на столе. – Я приказал вас позвать в десять часов, а теперь уже без малого одиннадцать. Как ты стоишь, осел? – обратился он к Водичке, который осмелился стать «вольно». – Когда скажу «вольно», можешь делать со своими ножищами что хочешь.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – отозвался Швейк, – он страдает ревматизмом.
– Держи язык за зубами! – сказал аудитор Руллер. – Будешь отвечать, когда тебя спросят. Ты уже три раза был у меня на допросе и всегда болтаешь больше, чем надо. Найду я это дело, наконец, или не найду? Досталось мне с вами, негодяями, хлопот! Ну, да это вам даром не пройдет, попусту заваливать суд работой!
Ну, так слушайте, байстрюки, – прибавил он, вытаскивая из груды бумаг большое дело, озаглавленное: «Schwejk und Woditschka».[149]149
Швейк и Водичка (нем.).
[Закрыть] – Не думайте, что из-за какой-то дурацкой драки вы и дальше будете валяться на боку в дивизионной тюрьме и отделаетесь на время от фронта. Из-за вас, олухов, мне пришлось телефонировать в суд при штабе армии.
Аудитор вздохнул.
– Что ты строишь такую серьезную рожу, Швейк? – продолжал он. – На фронте у тебя пройдет охота драться с гонведами. Ваше дело прекращается, и каждый из вас пойдет в свою часть, где будет наказан в дисциплинарном порядке, а потом отправитесь со своей маршевой ротой на фронт. Попадитесь мне в руки еще раз, негодяи! Я вас так проучу, что не обрадуетесь! Вот вам ордер на освобождение и ведите себя прилично. Отведите их во второй номер.
– Осмелюсь доложить, господин аудитор, – сказал Швейк, – мы ваши слова запечатлеем в сердцах, премного благодарны за вашу доброту. Не будь это на военной службе, я позволил бы себе сказать, что вы золотой человек. Одновременно мы оба должны еще и еще раз извиниться за то, что вам пришлось с нами столько возиться. По правде сказать, мы этого не заслуживаем.
– Уберетесь вы наконец или нет?! – закричал на Швейка аудитор. – Не вступись за вас полковник Шредер, так не знаю, чем бы все это дело кончилось.
Водичка почувствовал себя старым Водичкой только в коридоре, когда они шли вместе с конвоем в канцелярию № 2.
Солдат, сопровождавший их, боялся опоздать к обеду.
– Ну-ка, ребята, маленько прибавьте шагу. Тащитесь, словно вши, – сказал он.
В ответ на это Водичка заявил конвоиру, чтобы он не особенно разорялся, пусть скажет спасибо, что он чех, а будь он мадьяр, Водичка разорвал бы его на части.
Так как военные писари ушли из канцелярии на обед, конвоиру пришлось покамест отвести Швейка и Водичку обратно в арестантское помещение при дивизионном суде, проклиная при этом ненавистную расу военных писарей.
– Товарищи опять снимут весь жир с моего супа, – вопил он трагически, – а вместо мяса оставят одни жилы. Вчера вот тоже конвоировал двоих в лагерь, а кто-то сожрал полпайка, который получили за меня.
– Вы тут, в дивизионном суде, кроме жратвы, ни о чем не думаете, – сказал совсем воспрянувший духом Водичка.
Когда Швейк и Водичка рассказали вольноопределяющемуся, чем кончилось их дело, он воскликнул:
– Так, значит, в маршевую роту, друзья! «Попутного ветра», – как пишут в журнале чешских туристов. Подготовка к экскурсии уже закончена. Наше славное предусмотрительное начальство обо всем позаботилось. А вы, записанные как участники экскурсии в Галицию, отправляйтесь в путь-дорогу в веселом настроении и с легким сердцем. Лелейте в сердце великую любовь к тому краю, где вас познакомят с окопами. Прекрасные и чрезвычайно интересные места. Вы почувствуете себя на далекой чужбине как дома, как в родном краю, почти как у домашнего очага. С возвышенными чувствами отправляйтесь в те края, о которых еще старый Гумбольдт сказал: «Во всем мире я не видел ничего более великолепного, чем эта дурацкая Галиция!» Богатый и ценный опыт, приобретенный нашей победоносной армией при отступлении из Галиции в дни первого похода, несомненно явится путеводной звездой при составлении программы второго похода. Только вперед, прямехонько в Россию, и на радостях выпустите в воздух все патроны!
После обеда, перед уходом Швейка и Водички, в канцелярии подошел к ним злополучный учитель, сложивший стихотворение о вшах, и, отведя обоих в сторону, таинственно сказал:
– Не забудьте, когда будете на русской стороне, сразу же сказать русским: «Здравствуйте, русские братья, мы братья чехи, мы нет австрийцы».
Когда выходили из барака, Водичка, желая демонстративно выразить свою ненависть к мадьярам и показать, что даже арест не мог поколебать и сломить его убеждений, наступил мадьяру, принципиально отвергающему военную службу, на ногу и заорал на него:
– Обуйся, прохвост!
– Жалко, – с неудовольствием сказал сапер Водичка Швейку, – что он ничего не сказал. Зря не ответил. Я бы его мадьярскую харю разорвал от уха до уха. А он, дурачина, молчит и позволяет наступать себе на ногу. Черт возьми, Швейк, злость берет, что меня не осудили! Этак выходит, что над нами вроде как насмехаются, что это дело с мадьярами гроша ломаного не стоит. А ведь мы дрались, как львы. Это ты виноват, что нас не осудили, а дали такое удостоверение, будто мы и драться по-настоящему не умеем. За кого они, собственно, нас принимают? Что ни говори, это был вполне приличный конфликт.
– Милый мой, – сказал добродушно Швейк, – я что-то как следует не понимаю, почему тебя не радует, что дивизионный суд официально признал нас абсолютно приличными людьми, против которых он ничего не имеет. «Правда, я при допросе всячески вывертывался, но ведь так полагается», – говорит всегда адвокат Басс своим клиентам. Когда меня аудитор спросил, зачем мы ворвались в квартиру господина Каконя, я ему на это просто ответил: «Я полагал, что мы ближе всего познакомимся с господином Каконем, если будем ходить к нему в гости». После этого аудитор уже больше ни о чем меня не спрашивал, этого ему было вполне достаточно. Запомни раз навсегда, – продолжал Швейк свои рассуждения, – перед военными судьями нельзя признаваться. Когда я сидел в гарнизонной тюрьме, в соседней камере один солдат признался, а когда остальные арестанты об этом узнали, они сделали ему темную и заставили отречься от своего признания.
– Если бы я совершил что-нибудь бесчестное, ни за что не признался бы, – сказал сапер Водичка. – Ну а если меня этот тип аудитор прямо спросил: «Дрались?» – так я ему и ответил: «Да, дрался». – «Избили при этом кого-нибудь?» – «Так точно, господин аудитор». – «Ранили вы при этом кого-нибудь?» – «Ясно, господин аудитор». Пусть знает, с кем говорит! Какой срам, что нас освободили! Этак выходит – он не поверил, что я измочалил об этих мадьярских хулиганов свой ремень, что их в лапшу превратил, наставил им шишек и фонарей. Ты ведь был при этом, помнишь, как на меня разом навалились три мадьярских холуя, а через минуту все они валялись на земле и я топтал их ногами. И после всего этого какой-то сморкач аудитор прекращает следствие. Все равно как если бы он сказал мне: «Всякие сморкачи лезут еще драться!» Вот только кончится война, буду штатским, я его, растяпу, разыщу и покажу ему, как я не умею драться! Потом приеду сюда, в Кираль-Хиду, и устрою здесь такой мордобой, какого свет не видывал: люди будут прятаться в погреба, только услышат, что я пришел посмотреть на этих киральхидских бродяг, на этих босяков, на этих мерзавцев!
В канцелярии с делом было покончено в два счета. Фельдфебель с еще жирными после обеда губами, подавая Швейку и Водичке бумаги и приняв при этом необычайно серьезный вид, не преминул произнести перед ними речь, в которой апеллировал к их воинскому духу. Речь свою (он был силезский поляк) фельдфебель уснастил перлами своего диалекта, как-то: «marekvium», «glupi rolmopsie», «krajcova sedmina», «sviňa porýpana» и «dum vam baně na mjesjnuckovy vaši gzichty».[150]150
Морковные обжоры, глупые рольмопсы, трефовая семерка, грязная свинья, влеплю вам затрещины в ваши лунообразные морды (смесь диал. польск. и чешск.).
[Закрыть]
Каждого отправляли в свою часть. Швейк, прощаясь с Водичкой, сказал ему:
– Как только кончится война, зайди проведать. С шести вечера всегда застанешь меня «У чаши» на Боище.
– Известно, приду, – ответил Водичка. – Скандал какой-нибудь там будет?
– Там каждый день что-нибудь бывает, – пообещал Швейк, – а уж если случится очень тихо, мы сами что-нибудь устроим.
Друзья разошлись, и, когда уже были на порядочном расстоянии друг от друга, старый сапер Водичка крикнул Швейку:
– Так ты уж позаботься о каком-нибудь развлечении, когда я приду!
В ответ Швейк закричал:
– Непременно приходи после войны!
Отошли еще дальше друг от друга, и вдруг из-за угла второго ряда бараков донесся голос Водички:
– Швейк! Швейк! Какое «У чаши» пиво?
Как эхо, отозвался ответ Швейка:
– Великопоповицкое!
– А я думал, смиховское! – кричал издали сапер Водичка.
– Там и девочки есть! – вопил Швейк.
– Так, значит, после войны в шесть часов вечера! – орал Водичка.
– Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! – ответил Швейк.
И еще раз донесся издалека голос Водички:
– А в шесть часов прийти не сможешь?
– Ладно, приду в шесть! – услышал Водичка голос удаляющегося товарища.
Так разлучились бравый солдат Швейк и старый сапер Водичка:
Глава V
Из Моста-на-Литаве в Сокаль
Поручик Лукаш в бешенстве ходил по канцелярии одиннадцатой маршевой роты. Это была темная дыра в ротном сарае, отгороженная от коридора только досками. В канцелярии стояли стол, два стула, бутыль с керосином и койка. Перед Лукашем стоял старший писарь Ванек, который составлял в этом помещении ведомости на солдатское жалованье, вел отчетность по солдатской кухне, – одним словом, был министром финансов всей роты, проводил тут целый Божий день, здесь же и спал. У двери стоял толстый пехотинец, обросший бородой, как Крконош. Это был Балоун, новый денщик поручика, до военной службы мельник из-под Чешского Крумлова.
– Нечего сказать, нашли вы мне денщика, – обратился поручик Лукаш к старшему писарю, – большое вам спасибо за такой сюрприз! В первый день посылаю его за обедом в офицерскую кухню, а он по дороге половину сожрал.
– Виноват, я его разлил, – сказал толстенный великан.
– Допустим, что так. Разлить можно суп или соус, но не франкфуртское жаркое. Ведь ты от жаркого принес такой кусочек, что его за ноготь засунуть можно. Ну а куда ты дел яблочный рулет?
– Я…
– Нечего врать. Ты его сожрал!
Последнее слово поручик произнес так строго и с таким энергичным жестом, что Балоун невольно отступил на два шага.
– Я справлялся в кухне, что у нас сегодня было на обед. Был суп с фрикадельками из печенки. Куда ты девал фрикадельки? Повытаскивал их по дороге? Ясно как день. Затем была вареная говядина с огурцом. А с ней что ты сделал? Тоже сожрал. Два куска франкфуртского жаркого, а ты принес мне только полкусочка. Ну? Два куска яблочного рулета. Куда их девал? Нажрался, паршивая, грязная свинья! Отвечай, куда дел яблочный рулет? Может, в грязь уронил? Ну, мерзавец! Укажи мне, где он лежит в грязи? Ах, туда, как нарочно, будто ее позвали, прибежала собака, нашла этот кусок и унесла его! Боже ты мой, Иисусе Христе! Я так набью тебе морду, что ее разнесет, как бочку! Эта грязная свинья осмеливается еще врать! Знаешь, кто тебя видел? Старший писарь Ванек. Он сам пришел ко мне и говорит: «Осмелюсь доложить, господин поручик, ваш Балоун жрет, сукин сын, ваш обед. Смотрю я в окно, а он пихает в себя, будто целую неделю ничего не ел». Послушайте, старший писарь, неужто вы не могли найти для меня большей скотины, чем этот молодчик?
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, из всей нашей маршевой роты Балоун показался мне самым порядочным солдатом. Это такая дубина, что не мог запомнить ни одного ружейного приема, и дай ему в руки винтовку, так он еще бед натворил бы. На последней учебной стрельбе холостыми патронами чуть-чуть не попал в глаз своему соседу. Я полагал, что он по крайней мере эту службу сможет исполнять.
– И каждый день пожирать обед своего офицера! – сказал Лукаш. – Как будто ему не хватает его порции. Ну теперь, полагаю, ты уже сыт?
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я всегда голоден. Если у кого остается хлеб – так я тут же вымениваю его на сигареты; и все мне мало, такой уж я уродился. Думаю: ну, теперь уж я сыт – ан нет! Минуту спустя у меня в животе опять начинает урчать, будто не ел, и глядь, он, стерва, желудок то есть, опять дает о себе знать. Иногда думаю, что уж взаправду хватит, больше в меня уж не влезет, так нет тебе! Как увижу, что кто-нибудь ест, или почую только какой запах, сразу в животе, точно его помелом вымели: опять начинает заявлять о своих правах. Я тут готов хоть гвозди глотать! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я уж просил: нельзя ли мне получать двойную порцию? По этой причине я был в Будейовицах у полкового врача, а тот вместо двойной порции засадил меня на два дня в лазарет и прописал на целый день лишь чашку чистого бульона. «Я, говорит, покажу тебе, каналье, как быть голодным. Приди еще только раз, так уйдешь отсюда, как щепка». Я не только, господин обер-лейтенант, не могу вкусных вещей равнодушно видеть, но и простые так раздражают мой аппетит, что слюнки текут. Осмелюсь почтительно вас просить, господин обер-лейтенант, распорядитесь, чтобы мне выдавали двойную порцию. Если мяса не будет, то хотя бы гарнир давали: картошку, кнедлики, немножко соуса, ведь это всегда остается.
– Довольно с меня твоих наглых выходок! – ответил поручик Лукаш. – Видали вы когда-нибудь, старший писарь, более нахального солдата, чем этот балбес: сожрал обед, да еще хочет, чтобы ему выдавали двойную порцию. Этот обед ты запомнишь! Старший писарь, – обратился он к Ванеку, – отведите его к капралу Вейденгоферу, пусть тот покрепче привяжет его на дворе около кухни на два часа, когда будут раздавать гуляш. Пусть привяжет повыше, чтобы он держался только на самых цыпочках и видел, как в котле варится гуляш. Да устройте так, чтобы подлец этот был привязан, когда будут раздавать гуляш, чтобы у него слюнки потекли, как у голодной суки, когда та околачивается у колбасной. Скажите повару, пусть раздаст его порцию.
– Слушаюсь, господин обер-лейтенант. Идемте, Балоун.
Когда они уже уходили, поручик задержал их в дверях и, глядя прямо в испуганное лицо Балоуна, победоносно провозгласил:
– Ну что? Добился своего? Приятного аппетита! А если еще раз проделаешь со мной такую штуку, я тебя без всяких передам в военно-полевой суд!
Когда Ванек вернулся и объявил, что Балоун уже привязан, поручик Лукаш сказал:
– Вы меня, Ванек, знаете, я не люблю делать таких вещей, но я не могу поступить иначе. Во-первых, вы знаете, что когда у собаки отнимают кость, она огрызается. Я не хочу, чтобы возле меня жил негодяй. Во-вторых, то обстоятельство, что Балоун привязан, имеет крупное моральное и психологическое значение для всей команды. За последнее время ребята, как только попадут в маршевый батальон и узнают, что их завтра или послезавтра отправят на позиции, делают что им вздумается. – Поручик с измученным видом тихо продолжал: – Позавчера во время ночных маневров должны были мы действовать против учебной команды вольноопределяющихся за сахарным заводом. Первый взвод, авангард, более или менее соблюдал тишину на шоссе, потому что я сам его вел, но второй, который должен был идти налево и расставить под сахарным заводом дозоры, тот вел себя так, будто возвращался с загородной прогулки. Поют себе и стучат ногами так, что, наверно, в лагере слышно было. Кроме того, на правом фланге шел на рекогносцировку местности около леса третий взвод. От нас по крайней мере десять минут ходьбы, а все же ясно было видно, как эти мерзавцы курят: повсюду огненные точки. А четвертый взвод, тот, который должен был быть арьергардом, черт знает каким образом вдруг появился перед нашим авангардом, так что его приняли за неприятеля, и мне пришлось отступать перед собственным арьергардом, наступавшим на меня. Вот какой досталась мне в наследство одиннадцатая маршевая рота. Что я из этой команды могу сделать! Как они будут вести себя во время настоящего боя?
При этих словах Лукаш молитвенно сложил руки и сделал мученическое лицо, а нос у него вытянулся.
– Вы на это, господин поручик, не обращайте внимания, – старался успокоить его старший писарь Ванек, – не обращайте на это внимания. Я уже был в трех маршевых ротах, и каждую из них вместе со всем батальоном расколотили, а нас отправляли на переформирование. Все эти маршевые роты были друг на друга похожи, и ни одна из них ни на волосок не была лучше вашей, господин обер-лейтенант. Хуже всех была девятая. Та потянула с собой в плен всех унтеров и ротного командира. Меня спасло только то, что я отправился в полковой обоз за ромом и вином и они проделали все это без меня. А знаете ли вы, господин обер-лейтенант, что во время последних ночных маневров, о которых вы изволили рассказывать, учебная команда вольноопределяющихся, которая должна была обойти нашу роту, заблудилась и попала к Нейзидлерскому озеру? Марширует себе до самого утра, а разведочные патрули – так те прямо влезли в болото. А вел ее сам господин капитан Сагнер. Они дошли бы небось до самого Шопрона, если б не рассвело! – продолжал конфиденциальным тоном старший писарь, который смаковал подобные происшествия; ни одно из них не ускользнуло от его внимания. – Знаете ли вы, господин обер-лейтенант, – сказал он, интимно подмигивая Лукашу, – что господин капитан Сагнер будет назначен командиром нашего маршевого батальона? По словам штабного фельдфебеля Гегнера, первоначально предполагалось, что командиром будете назначены вы, как самый старший из наших офицеров, а потом будто бы пришел в бригаду приказ из дивизии о назначении капитана Сагнера…
Поручик Лукаш закусил губу и закурил сигарету.
Обо всем этом он уже знал и был убежден, что с ним поступают несправедливо. Капитан Сагнер уже два раза обошел его в чине. Однако Лукаш только проронил:
– Не в капитане Сагнере дело…
– Не очень-то мне это по душе, – интимно заметил старший писарь. – Рассказывал мне фельдфебель Гегнер, что господин капитан Сагнер в начале войны вздумал где-то в Черногории отличиться и гнал одну за другой роты своего батальона на сербские позиции под обстрел пулеметов, несмотря на то что это было совершенно гиблое дело и пехота там вообще ни черта не сделала бы, так как сербов с тех скал могла снять только артиллерия. Из всего батальона осталось только восемьдесят человек; сам капитан Сагнер был ранен в руку, потом в больнице заразился еще дизентерией и только после этого появился у нас в полку в Будейовицах. А вчера он будто бы распространялся в офицерском собрании, что мечтает о фронте, готов потерять там весь маршевый батальон, но себя покажет и получит signum laudis. За свою деятельность на сербском фронте он получил фигу с маслом, но теперь или ляжет костьми со всем маршевым батальоном, или будет произведен в подполковники, а маршевому батальону придется туго. Я так полагаю, господин обер-лейтенант, что этот риск и нас касается. Недавно фельдфебель Гегнер говорил, что вы очень не ладите с капитаном Сагнером и что он в первую очередь пошлет в бой нашу одиннадцатую роту, в самые опасные места.
Старший писарь вздохнул.
– Мне думается, что в такой войне, как эта, когда столько войска и так растянута линия фронта, можно достичь успеха скорее хорошим маневрированием, чем отчаянными атаками. Я наблюдал это под Дуклою, когда был в десятой маршевой роте. Тогда все сошло гладко, пришел приказ «nicht schießen!»,[152]152
Не стрелять! (нем.)
[Закрыть] мы и не стреляли, а ждали, пока русские к нам приблизятся. Мы бы их забрали в плен без единого выстрела, только тогда около нас на левом фланге стояли идиоты ополченцы, и они так испугались русских, что начали удирать под гору, по снегу – прямо как по льду. Ну, мы получили приказ, где указывалось, что русские прорвали левый фланг и что мы должны отойти к штабу бригады. Я тогда как раз находился в штабе бригады, куда принес на подпись ротную продовольственную книгу, так как не мог разыскать наш полковой обоз. В это время в штаб бригады стали прибегать поодиночке ребята из десятой маршевой роты. К вечеру их прибыло сто двадцать человек, а остальные, как говорили, заблудились во время отступления и съехали по снегу прямо к русским, вроде как на тобоггане. Натерпелись мы там страху, господин обер-лейтенант! У русских в Карпатах были позиции и внизу и наверху. А потом, господин обер-лейтенант, капитан Сагнер…
– Оставьте вы меня в покое с капитаном Сагнером! – сказал поручик Лукаш. – Я сам все это отлично знаю. Не думайте только, пожалуйста, что, когда начнется бой, вы опять случайно очутитесь где-нибудь в обозе и будете получать ром и вино. Меня предупредили, что вы пьете горькую, стоит посмотреть на ваш красный нос, сразу видно, с кем имеешь дело.
– Это все с Карпат, господин обер-лейтенант. Там поневоле приходилось пить: обед нам приносили на гору холодный, в окопах был снег, огонь разводить нельзя, нас только ром и поддерживал. И если б не я, с нами случилось бы, что и с другими маршевыми ротами, где не было рому и люди замерзали. Но зато у нас всех от рому стали красными носы, и это имело плохую сторону, так как из батальона пришел приказ, чтобы на разведки посылать тех солдат, у которых носы красные.
– Теперь зима уже прошла, – многозначительно проронил поручик.
– Ром, как и вино, господин обер-лейтенант, на фронте незаменимы во всякое время года. Они, так сказать, подбадривают. За полкотелка вина и четверть литра рому солдат сам пойдет драться с кем угодно. Что это за скотина опять стучит в дверь, не может прочесть, что ли, на дверях: «Nicht klopfen».[153]153
Не стучать! (нем.)
[Закрыть]
– Herein![154]154
Войдите! (нем.)
[Закрыть]
Поручик Лукаш повернулся в кресле и увидел, что дверь медленно и тихо открывается. И так же тихо в канцелярию одиннадцатой маршевой роты вступил бравый солдат Швейк, отдавая честь еще в дверях. Вероятно, он отдавал честь, еще когда стучал в дверь, разглядывая надпись «Nicht klopfen!».
Швейк держал руку у козырька, и это очень шло к его совершенно довольной, беспечной физиономии. Он выглядел, как греческий бог воровства, облаченный в скромную форму австрийского пехотинца.
Поручик Лукаш на момент невольно зажмурил глаза под ласкающим взглядом бравого солдата Швейка. Наверно, с такой любовью глядел блудный, потерянный и вновь обретенный сын на своего отца, когда тот в его честь жарил на вертеле барана.
– Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я опять здесь, – заговорил Швейк с такой откровенной непринужденностью, что поручик Лукаш сразу пришел в себя.
С того самого момента, когда подполковник Шредер заявил, что опять посадит ему на шею Швейка, поручик Лукаш каждый день в мыслях отдалял момент свидания.
Каждое утро поручик думал: «Сегодня он не появится. Наверно, он опять чего-нибудь натворил, и его еще там подержат».
Но Швейк разбил все эти расчеты своим милым и простым появлением.
Швейк сначала бросил взгляд на старшего писаря Ванека и, обратившись к нему с приятной улыбкой, подал бумаги, которые вынул из кармана шинели.
– Осмелюсь доложить, господин старший писарь, эти бумаги, выданные мне в полковой канцелярии, я должен отдать вам. Это насчет моего жалованья и зачисления меня на довольствие.
Швейк держался в канцелярии одиннадцатой маршевой роты так свободно и развязно, как будто он с Ванеком был в самых приятельских отношениях. На это старший писарь реагировал только словами: «Положите их на стол».
– Будьте любезны, старший писарь, оставьте нас со Швейком одних, – сказал со вздохом поручик Лукаш.
Ванек ушел и остался за дверью подслушивать, о чем они будут говорить.
Сначала он ничего не слышал. Швейк и поручик Лукаш молчали и долго глядели друг на друга. Лукаш смотрел на Швейка так, словно хотел его загипнотизировать, как петушок, стоящий перед курочкой и готовящийся на нее прыгнуть.
Швейк, как всегда, смотрел своим теплым, нежным взглядом на поручика, как будто хотел ему сказать: «Опять мы вместе, моя душенька. Теперь ничто нас не разлучит, голубчик ты мой». И так как поручик долго не прерывал молчания, глаза Швейка говорили ему с печальной нежностью: «Так скажи что-нибудь, золотой мой, промолви хоть словечко!»