Текст книги "Похождения бравого солдата Швейка"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 49 страниц)
Глава II
Духовное напутствие
Фельдкурат Мартинец не вошел, а буквально впорхнул к Швейку, как балерина на сцену. Жажда небесных благ и бутылка старого «Гумпольдскирхен» сделали его в эту трогательную минуту легким как перышко. Ему казалось, что в этот священный момент он приближается к Богу, в то время как приближался он к Швейку.
За ним заперли дверь и оставили их наедине. Федьдкурат восторженно обратился к сидевшему на койке Швейку:
– Возлюбленный сын мой, я фельдкурат Мартинец.
Всю дорогу это обращение казалось ему наиболее соответствующим моменту и отечески-трогательным.
Швейк поднялся со своего ложа, крепко пожал руку фельдкурата и представился:
– Очень приятно, я Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой роты Девяносто первого полка. Нашу часть недавно перевели в Брук-на-Лейте. Присаживайтесь, господин фельдкурат, и расскажите, за что вас посадили. Вы все же в чине офицера, и вам полагается сидеть в гарнизонной тюрьме, а вовсе не здесь. Ведь эта койка кишит вшами. Правда, иной сам не знает, где, собственно, положено ему сидеть. Бывает, в канцелярии напутают или случайно так произойдет. Сидел я как-то, господин фельдкурат, под арестом в Будейовицах, в полковой тюрьме, и привели ко мне зауряд-кадета; эти зауряд-кадеты были вроде как фельдкураты: ни рыба ни мясо, орет на солдат, как офицер, а случись с ним что – запирают вместе с простыми солдатами. Были они, скажу я вам, господин фельдкурат, вроде как подзаборники: на довольствие в унтер-офицерскую кухню их не зачисляли, довольствоваться при солдатской кухне они тоже не имели права, так как были чином выше, и офицерское питание опять же им не полагалось. Было их тогда пять человек. Сначала они жрали в солдатской кантине только сырки, ведь питания на них не получали. Потом в это дело вмешался обер-лейтенант Вурм и запретил им ходить в солдатскую кантину: это-де несовместимо с честью зауряд-кадета. Ну что им было делать: в офицерскую-то кантину их тоже не пускали. Повисли они между небом и землей и за несколько дней так настрадались, что один из них бросился в Малыпу, а другой сбежал из полка и через два месяца прислал в казармы письмо, где сообщал, что стал военным министром в Марокко. Осталось их четверо: того, который топился в Малыше, спасли. Когда он бросался, то от волнения забыл, что умеет плавать и что выдержал экзамен по плаванию с отличием. Положили его в больницу, а там опять не знали, что с ним делать, укрывать офицерским одеялом или простым; нашли такой выход: одеяла никакого не дали и завернули в мокрую простыню, так что он через полчаса попросил отпустить его обратно в казармы. Вот его-то, совсем еще мокрого, и посадили со мной. Просидел он дня четыре и блаженствовал, так как получал питание, арестантское, правда, но все же питание. Он почувствовал под собой, как говорится, твердую почву. На пятый день за ним пришли, а через полчаса он вернулся за фуражкой и плакал от радости. Говорит мне: «Наконец-то пришло решение относительно нас. С сегодняшнего дня нас, зауряд-кадетов, будут сажать на гауптвахту с офицерами. За питание будем приплачивать в офицерскую кухню, а кормить нас будут только после того, как наедятся офицеры. Спать будем вместе с нижними чинами и кофе тоже будем получать из солдатской кухни. Табак будем получать тоже вместе с солдатами».
Только теперь фельдкурат Мартинец опомнился и прервал Швейка фразой, содержание которой не имело никакого отношения к предшествовавшему разговору:
– Да, да, возлюбленный сын мой, между небом и землей существуют вещи, о которых следует размышлять с пламенным сердцем и с полной верой в бесконечное милосердие Божие. Прихожу к тебе, возлюбленный сын мой, с духовным напутствием.
Он умолк, потому что напутствие у него как-то не клеилось. По дороге он обдумал план своей речи, которая должна была навести преступника на размышления о своей жизни и вселить в него уверенность, что на небе ему отпустятся все грехи, если он покается и будет искренне скорбеть о них.
Пока он размышлял, как лучше перейти к основной теме, Швейк опередил его, спросив, нет ли у него сигареты.
Фельдкурат Мартинец до сих пор еще не научился курить. Это было то последнее, что он сохранил от своего прежнего образа жизни. Однажды в гостях у генерала Финка, когда в голове у него зашумело, он попробовал выкурить сигару, но его тут же вырвало. Тогда у него было такое ощущение, будто это ангел-хранитель предостерегающе пощекотал ему глотку.
– Я не курю, возлюбленный сын мой, – с необычайным достоинством ответил он Швейку.
– Удивляюсь, – сказал Швейк, – я был знаком со многими фельдкуратами, так те дымили, что твой винокуренный завод в Злихове! Я вообще не могу себе представить фельдкурата некурящего и непьющего, знал я одного, который не курил, но тот зато жевал табак. Во время проповеди он заплевывал всю кафедру. Вы откуда будете, господин фельдкурат?
– Из Нового Йичина, – упавшим голосом отозвался императорское королевское преподобие Мартинец.
– Так вы, может, знали, господин фельдкурат, Ружену Гаудрсову, она в позапрошлом году служила в одном пражском винном погребке на Платнержской улице и подала в суд сразу на восемнадцать человек, требуя с них алименты, так как родила двойню. У одного из близнецов один глаз был голубой, другой карий, а у второго – один глаз серый, другой черный, поэтому она предполагала, что тут замешаны четыре господина с такими же глазами. Эти господа ходили в тот винный погребок и кое-что имели с ней. Кроме того, у первого из двойняшек одна ножка была кривая, как у советника из городской управы, он тоже захаживал туда, – а у второго на ноге было шесть пальцев, как у одного депутата, тамошнего завсегдатая. Теперь представьте себе, господин фельдкурат, что в гостиницы и на частные квартиры с ней ходили восемнадцать таких посетителей и от каждого у этих близнецов осталась какая-нибудь примета. Суд решил, что в такой толчее отца установить невозможно, и тогда она все свалила на хозяина винного погребка, у которого служила, и подала на него иск. Но тот доказал, что он уже двадцать с лишним лет импотент после операции, которая была ему сделана в связи с воспалением нижних конечностей. В конце концов ее спровадили, господин фельдкурат, к вам в Новый Йичин. И вот вам наука: кто за большим погонится, тот ни черта не получит. Она должна была держаться одного и не утверждать перед судом, что один близнец от депутата, а другой от советника из городской управы. От одного – и все тут. Время рождения ребенка легко вычислить: такого-то числа я была с ним в номере, а такого-то числа такого-то месяца у меня родился ребенок. Само собой разумеется, если роды нормальные, господин фельдкурат. В таких номерах за пятерку всегда можно найти свидетеля, дворника, например, или горничную, которые вам присягнут, что в ту ночь он действительно был с ней и она ему еще сказала, когда они спускались по лестнице: «А если что-нибудь случится?» А он ей на это ответил: «Не бойся, моя канимура, о ребенке я позабочусь».
Фельдкурат задумался. Духовное напутствие теперь показалось ему делом нелегким, хотя перед тем им был в основном разработан план того, что и как он будет говорить с возлюбленным сыном: о безграничном милосердии в день Страшного суда, когда из могил восстанут все воинские преступники с петлей на шее. Если они покаялись, то все будут помилованы, как «благоразумный разбойник» из Нового Завета.
Он подготовил, быть может, одно из самых проникновенных духовных напутствий, которое должно было состоять из трех частей: сначала он хотел побеседовать о том, что смерть через повешение легка, если человек вполне примирен с Богом. Воинский закон наказывает за измену государю императору, который является отцом всех воинов, так что самый незначительный проступок воина следует рассматривать как отцеубийство, глумление над отцом своим. Далее он хотел развить свою теорию о том, что государь император – помазанник Божий, что он самим Богом поставлен управлять светскими делами, как папа поставлен управлять делами духовными. Измена императору является изменой самому Богу. Итак, воинского преступника ожидают, помимо петли, муки вечные, вечное проклятие. Однако если светское правосудие в силу воинской дисциплины не может отменить приговора и должно повесить преступника, то что касается другого наказания, а именно вечных мук, – здесь еще не все потеряно. Человек тут может парировать блестящим ходом – покаянием.
Фельдкурат представлял себе трогательную сцену, после которой там, на небесах, вычеркнут все записи о его деяниях и поведении на квартире генерала Финка в Перемышле.
Он представлял себе, как под конец он заорет на осужденного: «Кайся, сын мой, преклоним вместе колена! Повторяй за мной, сын мой!»
А потом в этой вонючей вшивой камере раздастся молитва: «Господи Боже! Тебе же подобает смилостивиться и простить грешника! Усердно молю тя за душу воина (имярек), коей повелел ты покинуть свет сей согласно приговору военно-полевого суда в Перемышле. Даруй этому пехотинцу, покаянно припадающему к стопам твоим, прощение, избавь его от мук ада и допусти его вкусить вечные Твоя радости».
– С вашего разрешения, господин фельдкурат, вы уже пять минут молчите, будто воды в рот набрали, словно вам и не до разговора. Сразу видать, что в первый раз попали под арест.
– Я пришел, – серьезно сказал фельдкурат, – ради духовного напутствия.
– Чудно, господин фельдкурат, чего вы все время толкуете об этом духовном напутствии? Я, господин фельдкурат, не в состоянии дать вам какое бы то ни было напутствие. Вы не первый и не последний фельдкурат, попавший за решетку. Кроме того, сказать по правде, господин фельдкурат, нет у меня такого дара слова, чтобы я мог кого-либо напутствовать в тяжелую минуту. Один раз я попробовал было, но получилось не особенно складно. Присаживайтесь-ка поближе, я вам кое-что расскажу. Когда я жил на Опатовицкой улице, был у меня один приятель Фаустин, швейцар гостиницы, очень достойный человек. Правильный человек, рачительный. Всех уличных девок знал наперечет. В любое время дня и ночи вы, господин фельдкурат, могли прийти к нему в гостиницу и сказать только: «Пан Фаустин, мне нужна барышня». Он вас подробно расспросит, какую вам: блондинку, брюнетку, маленькую, высокую, худую, толстую, немку, чешку или еврейку, незамужнюю, разведенную или замужнюю дамочку, образованную или без образования.
Швейк дружески прижался к фельдкурату и, обняв его за талию, продолжал:
– Ну, предположим, господин фельдкурат, вы ответили – нужна блондинка, длинноногая, вдова, без образования. Через десять минут она будет у вас в постели и с метрическим свидетельством.
Фельдкурата бросило в жар, а Швейк рассказывал дальше, с материнской нежностью прижимая его к себе:
– Вы и представить себе не можете, господин фельдкурат, какое у этого Фаустина было глубокое понятие о морали и честности. От женщин, которых он сватал и поставлял в номера, он и крейцера не брал на чай. Иной раз какая-нибудь из этих падших женщин забудется и вздумает сунуть ему в руку мелочь – тогда нужно было видеть, как он сердился и как кричал на нее: «Свинья ты этакая! Если ты продаешь свое тело и совершаешь смертный грех, не воображай, что твои десять геллеров мне помогут. Я тебе не сводник какой-нибудь, бесстыжая шлюха! Я делаю это единственно из сострадания к тебе, чтобы ты, раз уж так низко пала, не выставляла себя публично на позор, чтобы тебя ночью не схватил патруль и чтоб потом тебе не пришлось три дня отсиживать в полиции. Тут ты по крайней мере в тепле, и никто не видит, до чего ты дошла». Он ничего не хотел брать с них и возмещал эти деньги за счет клиентов. У него была своя такса: голубые глаза – десять крейцеров, черные – пятнадцать крейцеров. Он подсчитывал все до мелочей на листке бумаги и подавал посетителю как счет. Это были очень доступные цены за посредничество. За необразованную бабу он накидывал десять крейцеров, так как исходил из принципа, что простая баба доставит удовольствия больше, чем какая-нибудь образованная дама. Как-то под вечер пан Фаустин пришел ко мне на Опатовицкую улицу страшно взволнованный, сам не свой, словно его только что вытащили из-под предохранительной решетки трамвая и при этом украли часы. Сначала он ничего не говорил, только вынул из кармана бутылку рома, выпил, дал мне и говорит: «Пей!» Так мы с ним и молчали, а когда всю бутылку выпили, он вдруг выпалил: «Друг, будь добр, сослужи мне службу. Открой окно на улицу, я сяду на подоконник, а ты схватишь меня за ноги и столкнешь с четвертого этажа вниз. Мне ничего уже в жизни не надо. Одно для меня утешение, что нашелся верный друг, который спровадит меня со света. Не могу я больше жить на этом свете. На меня, на честного человека, подали в суд, как на последнего сводника из Еврейского квартала. Наш отель первоклассный. Все три горничные и моя жена имеют желтые билеты и не должны доктору ни одного крейцера за визит. Если ты хоть чуточку меня любишь, столкни меня с четвертого этажа, даруй мне последнее напутствие. Утешь меня». Велел я ему влезть на окно и столкнул вниз на улицу. Не пугайтесь, господин фельдкурат.
Швейк встал на нары и втащил туда же фельдкурата.
– Смотрите, господин фельдкурат, я его схватил вот так… и раз вниз!
Швейк приподнял фельдкурата и спустил его на пол. Пока перепуганный фельдкурат поднимался на ноги, Швейк закончил свой рассказ: «Видите, господин фельдкурат, с вами ничего не случилось, и с ним, с паном Фаустином, точно так же. Только то окно было раза в три выше, чем эта койка. Ведь он, пан Фаустин, был вдребезги пьян и забыл, что на Опатовицкой улице я жил на первом этаже, а не на четвертом. На четвертом этаже я жил за год до этого на Кршеменцевой улице, куда он тоже ходил ко мне в гости».
Фельдкурат в ужасе смотрел с пола на Швейка, который, возвышаясь над ним, размахивал руками.
Фельдкурат решил, что имеет дело с сумасшедшим, и, заикаясь, начал: «Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три раза». Он потихоньку подобрался к двери и начал барабанить что есть силы. Он так ужасно вопил, что ему сразу открыли.
Швейк сквозь оконную решетку видел, как фельдкурат, энергично жестикулируя, быстро шагал по двору в сопровождении караульных.
– По-видимому, его отведут в сумасшедший дом, – заключил Швейк. Он соскочил с нар и, прохаживаясь солдатским шагом, запел:
Перстенек, что ты дала, мне носить неловко.
Что за черт! Почему?
Буду я тем перстеньком
Заряжать винтовку.
Вскоре после этого происшествия генералу Финку доложили о приходе фельдкурата.
У генерала уже собралось большое общество, где главную роль играли две милые дамы, вино и ликеры.
Офицеры, заседавшие в полевом суде, были здесь в полном составе. Отсутствовал только солдат-пехотинец, который утром подносил курящим зажженные спички.
Фельдкурат, как сказочное привидение, вплыл в компанию. Был он бледен, взволнован, но исполнен достоинства, как человек, который сознает, что незаслуженно получил пощечину.
Генерал Финк, обращавшийся в последнее время с фельдкуратом весьма фамильярно, притянул его к себе на диван и пьяным голосом спросил: «Что с тобой, мое духовное напутствие?»
При этом одна из веселых дам кинула в фельдкурата сигаретку «Мемфис».
– Пейте, духовное напутствие, – предложил генерал Финк, наливая фельдкурату вино в большой зеленый бокал. А так как тот выпил не сразу, то генерал стал поить его собственноручно, и если бы фельдкурат не глотал как следует, он облил бы его с головы до ног.
Потом только начали расспрашивать, как осужденный держался во время духовного напутствия. Фельдкурат встал и трагическим голосом произнес:
– Сошел с ума.
– Значит, напутствие было замечательное! – радостно захохотал генерал, и все общество в ответ загоготало, а дамы опять принялись бросать в фельдкурата сигаретками.
В конце стола клевал носом майор, хвативший лишнего. С приходом нового человека он оживился, быстро наполнил два бокала каким-то ликером, расчистил себе дорогу между стульев и принудил очумевшего пастыря духовного выпить с ним на брудершафт. Потом майор опять повалился в кресло и продолжал клевать носом.
Бокал, выпитый на брудершафт, бросил фельдкурата в сети дьявола, который раскрывал ему свои объятия в каждой бутылке, стоявшей на столе, во взглядах и улыбках веселых дам, которые положили ноги на стол, так что из кружев на него глядел Вельзевул.
До самого последнего момента фельдкурат был уверен, что дело идет о спасении его души, что сам он является мучеником.
Он выразил это в словах, с которыми обратился к двум денщикам генерала, относившим его в соседнюю комнату на диван:
– Печальное, но вместе с тем и возвышенное зрелище откроется перед вашими очами, когда вы непредубежденно и с чистой мыслью вспомните о стольких прославленных страдальцах, которые пожертвовали собой за веру и причислены к лику святых мучеников. Вы по мне видите, как человек становится выше всех страданий, если в сердце его обитают истина и добродетель, кои вооружают его для достижения славной победы над самыми страшными мучениями.
Здесь слугу Бога повернули лицом к стенке, и он сразу же уснул.
Сон его был тревожен.
Снилось ему, что днем он исполняет обязанности фельдкурата, а вечером служит швейцаром в гостинице вместо швейцара Фаустина, которого Швейк столкнул с четвертого этажа.
Со всех сторон на него сыпались жалобы генералу за то, что вместо блондинки он привел клиенту брюнетку, а вместо разведенной, образованной дамы доставил необразованную вдову.
Утром он проснулся, вспотевший, как мышь. Желудок его расстроился, а мозг сверлила мысль, что его моравский фарар по сравнению с ним ангел.
Глава III
Швейк снова в своей маршевой роте
Майор, который на вчерашнем утреннем заседании суда по делу Швейка исполнял обязанности аудитора, был тот самый майор, который вечером у генерала пил с фельдкуратом на брудершафт и клевал носом.
Никто не знал, когда и как майор ушел от генерала. Все были в таком состоянии, что никто не заметил его отсутствия, а сам генерал даже не мог разобрать, кто именно из гостей говорит. Майора уже больше двух часов не было среди гостей, а генерал, покручивая усы и глупо улыбаясь, кричал:
– Это вы хорошо сказали, господин майор!
Утром майора нигде не могли найти. Его шинель висела в передней на вешалке, сабля тоже, не хватало только офицерской фуражки. Предположили, что он заснул где-нибудь в уборной. Обыскали все уборные, но майора не обнаружили. Вместо него в третьем этаже нашли спящего поручика, тоже бывшего в гостях у генерала. Он спал, стоя на коленях, нагнувшись над унитазом. Сон напал на него во время рвоты.
Майор как в воду канул.
Но если бы кто-нибудь заглянул в решетчатое окошко камеры, где был заперт Швейк, то он увидел бы, что под русской шинелью спят на одной койке двое. Из-под шинели выглядывали две пары сапог: сапоги со шпорами принадлежали майору, без шпор – Швейку.
Оба лежали, прижавшись друг к другу, как два котенка. Лапа Швейка покоилась под головой майора, а майор обнимал Швейка за талию, прижавшись к нему, как щенок к суке.
В этом не было ничего загадочного, а со стороны майора это было просто осознанием своего служебного долга.
Наверно, вам случалось сидеть с кем-нибудь всю ночь напролет. Бывало, наверно, и так: вдруг ваш собутыльник хватается за голову, вскакивает и кричит: «Иисус Мария! В восемь часов я должен был быть на службе!» Это так называемый приступ осознания служебного долга, который наступает у человека в результате расщепления угрызений совести. Человека, охваченного этим благородным приступом, ничто не может отвратить от святого убеждения, что он немедленно должен наверстать упущенное по службе. Эти люди и есть те призраки без шляп, которых швейцары учреждений перехватывают в коридоре и укладывают в своей берлоге на кушетку, чтобы они проспались.
Точно такой приступ был в эту ночь у майора.
Когда он проснулся в кресле, ему вдруг пришло в голову, что он должен немедленно допросить Швейка. Этот приступ осознания служебного долга наступил так внезапно, а майор подчинился ему с такой быстротой и решительностью, что никто не заметил его исчезновения.
Зато тем сильнее ощутили присутствие майора в караульном помещении военной тюрьмы. Он влетел туда как бомба.
Дежурный фельдфебель спал, сидя за столом, а вокруг него в самых разнообразных позах дремали караульные.
Майор в фуражке набекрень разразился такой руганью, что все как зевали, так и остались с разинутыми ртами; лица у всех перекосились в гримасы. На майора, с отчаянием и как бы кривляясь, смотрел не отряд солдат, а стая оскалившихся обезьян.
Майор стучал кулаком по столу и кричал на фельдфебеля:
– Вы нерадивый мужик, я уже тысячу раз повторял вам, что ваши люди – банда вонючих свиней. – Обращаясь к остолбеневшим солдатам, он орал: – Солдаты! Из ваших глаз прет глупость, даже когда вы спите! А проснувшись, вы, мужичье, корчите такие рожи, словно каждый из вас сожрал по вагону динамита.
После этого последовала длинная и обильная проповедь об обязанностях караульных и под конец требование немедленно отпереть ему камеру, где находится Швейк; он хочет подвергнуть преступника новому допросу.
Таким образом майор ночью попал к Швейку.
Он пришел в камеру, когда в нем, как говорится, все расползалось. Последним взрывом был приказ выдать ключи от тюрьмы.
Фельдфебель пришел в отчаяние от требования майора, но, помня о своих обязанностях, ключи выдать отказался, что неожиданно произвело на майора прекраснейшее впечатление.
– Вы банда вонючих свиней! – кричал он во дворе. – Если бы вы мне выдали ключи, я бы вам показал!
– Осмелюсь доложить, – ответил фельдфебель, – я вынужден запереть вас и для вашей безопасности приставить к арестанту караульного. Если вы пожелаете выйти, то будьте любезны, господин майор, постучать в дверь.
– Ты дурной, – сказал майор, – павиан ты, верблюд! Ты думаешь, что я боюсь какого-то там арестанта, раз собираешься поставить караульного, когда я буду его допрашивать? Черт вас побери! Заприте меня – и вон отсюда!
Стоявшая в окошечке над дверью в решетчатом фонаре керосиновая лампа с прикрученным фитилем давала тусклый свет, и майор с трудом отыскал проснувшегося Швейка. Последний, стоя навытяжку у своих нар, терпеливо выжидал, чем, собственно говоря, окончится этот визит.
Швейк решил, что самым правильным будет представиться господину майору, и поэтому энергично отрапортовал:
– Осмелюсь доложить, господин майор, арестованный один, других происшествий не было.
Майор вдруг забыл, зачем он пришел сюда, и поэтому сказал:
– Ruht![327]327
Вольно! (нем.)
[Закрыть] Где у тебя этот арестованный?
– Это, осмелюсь доложить, я сам, – с гордостью ответил Швейк.
Майор, однако, не обратил внимания на этот ответ, ибо генеральское вино и ликеры вызвали в его мозгу последнюю алкогольную реакцию. Он зевнул так страшно, что любой штатский вывихнул бы себе при этом челюсть. У майора же этот зевок направил мышление по тем мозговым извилинам, где у человека хранится дар пения. Он непринужденно повалился на тюфяк, лежавший на нарах у Швейка, и возопил таким голосом, каким перед своим концом визжит недорезанный поросенок:
Он повторял эту фразу несколько раз подряд, обогащая мелодию нечленораздельными повизгиваниями. Потом перевалился, как медвежонок, на спину, свернулся клубочком и тут же захрапел.
– Господин майор, – будил его Швейк, – осмелюсь доложить, вы наберетесь вшей!
Но это было совершенно бесполезно. Майор спал мертвым сном.
Швейк нежно посмотрел на него и сказал: «Ну, тогда спи, бай-бай, ты – пьянчуга», и прикрыл его шинелью. Потом сам забрался под шинель. Утром их нашли тесно прижавшимися друг к другу.
К девяти часам, в самый разгар поисков исчезнувшего майора, Швейк слез с нар и счел нужным разбудить господина начальника. Он стащил с него русскую шинель и весьма энергично принялся трясти, пока наконец майор не уселся на нарах. Он тупо глядел на Швейка, как бы ища у него разгадки того, что, собственно, произошло с ним.
– Осмелюсь доложить, господин майор, – сказал Швейк, – сюда уже несколько раз приходили из караульного помещения, чтобы убедиться, живы ли вы еще. Поэтому я позволил себе разбудить вас теперь, так как я не знаю, в котором часу вы встаете. На пивоваренном заводе у Угржиневеси работал один бондарь. Он спал обыкновенно до шести часов утра, но если проспит хотя бы четверть часика, то есть до четверти седьмого, то уже потом дрыхнет до полудня; он делал это до тех пор, пока его не выгнали с завода; со злости он потом нанес оскорбление Церкви и одному из членов царствующей фамилии.
– Ты глюпый? Так! – крикнул майор не без некоторого отчаяния, так как после вчерашнего голова его напоминала разбитый горшок, и ему все еще было непонятно, почему он здесь сидит, зачем приходили из караульного помещения и почему этот парень, который стоит перед ним, болтает такие глупости, что не поймешь, где начало, где конец. Все казалось ему очень странным. Он смутно вспоминал, что был уже здесь как-то ночью, но зачем?
– Я уже быль раз ночью здесь? – спросил он не совсем уверенно.
– Согласно приказу, господин майор, – ответил Швейк, – насколько я понял из слов господина майора, осмелюсь доложить, господин майор пришли меня допросить.
Тут у майора прояснилось в голове, он посмотрел на себя, потом оглянулся, как бы отыскивая что-то.
– Не извольте ни о чем беспокоиться, господин майор, – успокоил его Швейк. – Вы проснулись совершенно так, как пришли. Вы пришли сюда без шинели, без сабли, но в фуражке. Фуражка там. Мне пришлось ее взять у вас из рук, так как вы хотели подложить ее себе под голову. Парадная офицерская фуражка – все равно что цилиндр. Выспаться на цилиндре умел только один пан Кардераз в Лоденице. Тот, бывало, растянется в трактире на скамейке, подложит цилиндр под голову (он ведь пел на похоронах и ходил на похороны в цилиндре), – так вот, подложит цилиндр под голову и внушит себе, что не должен его помять. Целую ночь он парил над цилиндром незначительной частью своего веса, так что цилиндру это нисколько не вредило, наоборот, это ему даже шло на пользу. Поворачиваясь с боку на бок, Кардераз своими волосами лощил его так, что он всегда был как выутюженный.
Майор, который теперь уже сообразил, что к чему, не переставая тупо глядеть на Швейка, повторял:
– Ты дурить? Да? Я – быть здесь – я идти отсюда… – Он встал, пошел к двери и громко постучал.
Прежде чем пришли открыть, он успел сообщить Швейку:
– Если телеграмм не прийти, что ты есть ты, то ты будеть висель.
– Сердечно благодарю, – ответил Швейк, – я знаю, господин майор, вы очень заботитесь обо мне, но если вы, господин майор, может, тут на тюфяке одну подцепили, то будьте уверены, если маленькая и с красноватой спинкой, так это самец, и если он только один и вы не найдете такую длинную серую с красноватыми полосками на брюшке, тогда хорошо, а то была бы парочка, а они, эти твари, ужас как быстро размножаются, еще быстрее, чем кролики.
– Lassen Sie das![329]329
Перестаньте! (нем.)
[Закрыть] – сказал майор Швейку упавшим голосом, когда ему отпирали дверь.
В караульном помещении майор уже не устраивал никаких сцен. Он очень сдержанно распорядился послать за извозчиком и, трясясь в пролетке по скверной мостовой Перемышля, все думал о том, что преступник – идиот первой категории, но все же это, по-видимому, невинная скотина, а ему, майору, остается одно из двух: или немедленно, вернувшись домой, застрелиться, или же послать за шинелью и саблей к генералу и поехать в городские бани выкупаться, а после бань зайти в винный погребок у Фолльгрубера, как следует там подкрепиться и заказать по телефону билет в городской театр.
Не доехав до своей квартиры, он выбрал последнее.
На квартире его ожидал небольшой сюрприз. Он подоспел как раз вовремя…
В коридоре квартиры стоял генерал Финк. Он держал за шиворот денщика и, тряся его изо всех сил, орал: «Где твой майор, скотина? Отвечай, животное!»
Но животное не отвечало. Лицо у него посинело: генерал слишком сильно сдавил ему горло.
Подошедший во время этой сцены майор заметил, что несчастный денщик крепко держит под мышкой его шинель и саблю, которые он, очевидно, принес из передней генерала.
Сцена эта показалась майору забавной, поэтому он остановился у приоткрытых дверей и молча смотрел на страдания своего верного слуги, давно уже сидевшего у него в печенках: денщик постоянно его обворовывал.
Генерал на момент выпустил посиневшего денщика единственно для того, чтобы вынуть из кармана телеграмму, которой затем он стал хлестать денщика по лицу и по губам, крича при этом: «Где твой майор, скотина? Где твой майор-аудитор, скотина? Я могу передать ему служебную телеграмму?..»
– Я здесь, – отозвался майор Дервота, которому сочетание слов «майор-аудитор» и «телеграмма» снова напомнило о его прямых обязанностях.
– А-а! – воскликнул генерал Финк. – Ты вернулся?
В тоне его голоса было столько яду, что майор ничего не ответил и в нерешительности остался стоять в дверях.
Генерал приказал ему следовать за ним в комнату. Когда они сели, он бросил исхлестанную о денщика телеграмму на стол и произнес трагическим голосом:
– Читай, это твоя работа.
Пока майор читал телеграмму, генерал бегал по комнате, опрокидывая стулья и табуретки, и вопил:
– А все-таки я его повешу!
Телеграмма гласила следующее:
«Пехотинец Йозеф Швейк, ординарец одиннадцатой маршевой роты, пропал без вести 16-го с. м. на переходе Хыров – Фельдштейн, будучи командирован как квартирьер. Немедленно отправить пехотинца Швейка в Воялич, в штаб бригады».
Майор выдвинул ящик стола, достал оттуда карту и задумался: Фельдштейн находится в сорока километрах к юго-востоку от Перемышля. Каким образом к Швейку попала русская форма – в местности, находящейся на расстоянии свыше ста пятидесяти километров от фронта, – остается неразрешимой загадкой. Ведь окопы тянутся по линии Сокаль – Турзе – Козлов.
Когда майор сообщил об этом генералу и показал ему на карте место, где, согласно телеграмме, несколько дней назад пропал Швейк, генерал взревел, так как почувствовал, что все его надежды на полевой суд рассыпались в пух и прах. Он подошел к телефону, вызвал караульное помещение и отдал приказ – немедленно привести на квартиру майора арестанта Швейка.
В ожидании исполнения приказа генерал со страшными проклятиями выражал свою досаду на то, что не распорядился повесить Швейка немедленно, на собственный риск, без всякого следствия.
Майор возражал и все твердил что-то о законе и справедливости, которые идут рука об руку; он в пышных периодах ораторствовал о справедливом суде, о роковых судебных ошибках и вообще обо всем, что приходило ему в голову, ибо с похмелья голова у него сильно болела и он испытывал потребность рассеяться разговором.