Текст книги "Командир Бомбардировщика (СИ)"
Автор книги: Яр Отвагин
Соавторы: Яр Отвагин
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Когда-то Голубев сел на машине, на которой садиться было нечем. Я помню не рассказ и не год, а одну его фразу: пока земля под тобой, она ещё твоя. Я примеряю её к себе и понимаю, что это не храбрость. Это линейка. Чужая посадка, которой я меряю свой взлёт.
Система торгуется со мной без слов.
Не взлечу – не будет ни полёта, ни возвращения, ни права снова проситься в машину. Взлечу и сорву – будет отстранение, только уже после того, как мотор сам вынесет приговор. Взлечу и вернусь – меня восстановят через взыскание, через журнал, через чужие кабинеты, и каждый назовёт это своим решением.
Ни в одном исходе она ничего не дарит. Только меняет цену.
На часах без пяти семь.
Я отпускаю тормоз на пробу.
Шасси прокатываются на пол-оборота. Корка грунта под колесом лопается с сухим хрустом. Машина подаётся вперёд, и мотор тянет её охотно, будто ничего о себе не знает.
Тормоз.
Мы останавливаемся.
В зеркале у края площадки стоит Литвинов. Одной рукой держит тетрадь под гимнастёркой, другой придерживает локоть. Чуть дальше Гордеев. Я не вижу его лица, только неподвижную фигуру и светлый ободок часов на руке.
До семи остаётся меньше минуты.
Я вывожу машину на грунтовку.
Воронку слева обхожу по старому следу. Правым колесом прохожу между двумя бетонными осколками, которые с земли кажутся маленькими, а из кабины вырастают до ступицы. Хвост ведёт в сторону. Я возвращаю его педалью и сразу чувствую горячую полосу в колене.
Она теперь останется. Можно не проверять.
Нос машины становится по полосе.
Впереди пепельно-чёрный суглинок, заплатанный песком. Дальше он сереет, сужается и упирается в низкий край поля. Полотнище слева вытянуто ветром. Юго-западный, двести сорок, шесть, порывами восемь. С разбега потащит вправо.
Большая стрелка часов становится вертикально.
Сорок минут кончились.
Ничего не происходит. Никто не бежит к машине. Гордеев не поднимает руки. Его обещание не исчезает оттого, что срок вышел. Оно только становится настоящим.
Я убираю тормоз.
Шасси трогаются не рывком. Сначала будто скользят по маслу, потом протектор цепляет грунт, и под колёсами начинают лопаться сухие края колеи.
Сектор газа идёт вперёд.
Мотор принимает первое движение ровно. Второе – с тяжёлым провалом, от которого у меня внутри всё падает раньше стрелки. Потом подхватывает.
Ручка дрожит в ладони. Приборная доска размывается по краям. Винт грызёт воздух, и грохот перестаёт быть звуком – входит в зубы, в грудную кость, в больное колено.
Полный газ.
Машину ведёт вправо.
Левая нога давит педаль. Сначала легко, потом всей тяжестью. Педаль уходит до упора. Правый край полосы перестаёт приближаться, но не отходит. Компенсации хватает ровно настолько, чтобы не проигрывать.
Первый бетонный осколок проносится под крылом.
Вторая воронка идёт слева.
Швы борта дрожат мелко, а мотор – крупно. Два удара сливаются в гул, после них прячется пустота, потом приходит третий. Я узнаю этот ритм на полном режиме и уже не могу спросить Трофимова, слышит ли он то же.
Скорость растёт.
Грунт бьёт в шасси снизу. Каждый удар проходит через кресло и позвоночник. Хвост делается легче. Руль начинает брать воздух, левая педаль оживает под сапогом, и на одно мгновение мне кажется, что теперь её хватит.
Обороты стоят у предела. Или уже за ним. Стрелку трясёт, и я выбираю то её положение, которое хочу видеть.
Вибрация собирается в один ровный гул.
Я знаю этот гул.
Так звучит мотор перед отрывом.
Так же он звучит перед тем, как внутри отпускает металл.
Различить можно через три секунды.
Первая уже идёт.
Шасси ещё на земле – я слышу частый дробный удар. Или это уже мотор, а земля отпустила. Ручка становится легче. Нос поднимается на палец. В зеркале лица экипажа неподвижны, и на земле Гордеев не отводит глаз, хотя я его уже не вижу.
Вторая секунда начинается раньше, чем я успеваю досчитать первую.
Я тяну ручку на себя.
И мотор решает.
Глава 18

Третьего удара нет.
Вместо него под правой подошвой проходит пустота, будто педаль провалилась сквозь пол, и машина всем весом валится вправо. Ручка уже идёт на меня. Нос поднялся на палец. Ещё немного – земля отпустит колёса, и тогда она перестанет быть моей.
Я толкаю ручку от себя.
Не взлетаем.
Решение входит в плечо раньше, чем я успеваю назвать его. Ладонь сжимает сектор газа и тянет назад. Мотор отвечает не сразу. Он ещё тянет нас, ещё молотит в приборную доску двумя ударами, ждёт, а потом отдаёт третий так, что ремень режет ключицу.
Машину тащит вправо.
Педаль уже в упоре. Я давлю сильнее, хотя хода у неё больше нет, переношу на ногу весь корпус и чувствую, как в правом колене рвётся горячая нитка. Боль ничего не объясняет. Она только отнимает у меня ещё одно движение.
Правый край полосы идёт навстречу. Там низкий край поля, за ним площадка. На ней две фигуры: Литвинов ближе, Гордеев дальше, у капонира. Между ними и мной уже не остаётся расстояния, которое можно потратить на надежду.
Слева полотнище вытянуто ветром. За ним суглинок темнее полосы, без воронок на первых десятках шагов. Свободная земля ещё есть.
Я отпускаю упрямое усилие на ручке. Она дрожит и пытается снова прийти мне в грудь. Не держу её намертво – даю пройти полпальца, возвращаю, жду ответа. Машина отвечает поздно, но отвечает.
– Держаться! – кричу я.
Собственного голоса не слышу. В зеркале вижу, как Бондаренко прижимает короб с лентой коленями и одной рукой хватает Трофимова за ремень. Зимин согнулся над рацией. Его губы двигаются, но эфир и мотор смешались у меня в зубах.
Я толкаю педаль ещё раз всем телом.
Нос перестаёт уходить вправо.
Этого мало. Чтобы вернуться на ось, надо время, а впереди его нет. Я не возвращаюсь. Выбираю слева тот клочок, который ещё вижу, и отпускаю машину туда.
Первое колесо сходит с укатанной полосы мягко, почти незаметно. Второе ударяет в край колеи. Кабина подбрасывает меня к ремням. Короб у Бондаренко подскакивает между коленями, но он садится на него всем весом. Трофимов исчезает из зеркала и снова появляется, упёршись обеими руками в борта.
Под колёсами уже не ровный дробный стук. Суглинок рвётся тяжёлыми комьями. Они бьют понизу, по обшивке, по хвосту. Машина теряет ход, но нос всё ещё ползёт вправо, к площадке.
Я работаю коротко. Нажим. Отпустить. Подождать. Снова нажим. Не выправить красиво. Не поставить машину ровно. Только удержать её между людьми справа и тёмной ямой, которая открылась слева у самого крыла.
Мотор отдаёт два удара.
Пустота.
Третий приходит вместе с толчком снизу.
Левое колесо проваливается по ступицу, или мне так кажется. Машина кланяется крылом. Земля проходит у стекла тёмной стеной. Я держу ручку против наклона, тут же убираю лишнее, потому что рули на такой скорости уже не обещают ничего. Под левым крылом идёт долгий скребущий звук. Не удар – металл тянут по камню, и он никак не кончается.
Я перекрываю бензиновый кран.
Выключаю магнето.
Винт ещё рубит воздух, хотя мотор уже не тянет. Каждый оборот даётся ему отдельно. Два. Пустота. Третий. Потом порядок распадается. Лопасти показываются в сером круге по одной.
Нас разворачивает поперёк собственного следа.
Я вижу Литвинова. Он не бежит к нам. Стоит, вжав одну руку под гимнастёрку, и другой закрывает лицо от летящего суглинка. За ним Гордеев сделал шаг от капонира и остановился. Теперь он видит не мой хвост и не намерение. Видит весь выбор целиком.
Правое колесо проходит ещё два оборота. Левое не идёт. Хвост уносит, кресло давит меня боком, ремень срезает дыхание.
Потом всё останавливается.
Не сразу. Сначала прекращает двигаться земля. Потом перестаёт дрожать ручка. Последним замирает винт: одна лопасть смотрит вверх и долго качается на ширину ладони.
В тишине кто-то сзади втягивает воздух сквозь зубы.
Я слышу каплю.
Она падает где-то под капотом, ударяется о горячий металл и шипит. В кабину идёт бензин, сырая гарь и масло. Так пахнет не пожар. Так пахнет место за секунду до того, как ошибёшься и назовёшь его безопасным.
Бондаренко дёргает замок люка.
– Не открывать! – говорю я.
Он уже поднялся на полкорпуса. Застывает, придерживая короб одной рукой.
– Сели? – спрашивает Зимин.
– Стоим. В эфир. Скажи, где мы.
Он не переспрашивает. Подтягивает рацию к колену, поворачивает голову, чтобы увидеть через борт площадку и перекошенный след. Тангента щёлкает дважды. Его голос становится плоским, чужим:
– Земля, проверочный борт ушёл влево с полосы. Стоим у кромки, носом на поле. Возможен пожар. К машине не подходить.
Последнюю фразу он добавляет сам. Я смотрю на него в зеркале. Он не ищет моего согласия.
– Ещё раз, – отвечает рация металлическим шорохом.
Зимин повторяет. На этот раз называет ориентир по капониру. Я не поправляю. Он видит землю лучше меня.
Трофимов сидит сзади, прижав правую руку к груди. Перчатка на ней разошлась у большого пальца. Сам палец двигается. Он проверяет его медленно, один сустав за другим.
– Цел? – спрашиваю я.
Он поднимает глаза.
– Руку потом.
Смотрит не на меня – на капот.
Бондаренко всё ещё держит люк закрытым. Короб стоит между его сапогами. Крышка помята, но замки на месте.
– Дым справа? – спрашиваю.
Он опускается, смотрит в щель остекления.
– Сизый. Не густеет.
– Слева?
Трофимов вытягивает шею.
– Пара нет. Под крылом земля мокрая.
Не масло ли, он не говорит. И я не спрашиваю.
Мы ждём.
Пять секунд всегда были короткими. Сейчас каждая успевает пройти от капота до топливного бака, заглянуть под пол и вернуться. Я считаю до десяти. На восьми в правой ноге начинается дрожь. На десяти дым у капота становится тоньше.
– Бондаренко, выход. По одному. На ветровую сторону. Короб оставить.
– Я знаю, как людей выводить, – отвечает он.
Говорит тихо. Тише, чем говорил бы, если бы простил.
Он открывает люк на ладонь, ждёт. Воздух втягивает внутрь запах сырого грунта. Значит, с этой стороны ветер идёт к машине, а не от неё. Бондаренко снова закрывает люк.
– Не сюда.
Перебирается к другому выходу. Сначала высовывает руку, потом голову. Смотрит под ноги. Выбирается сам и остаётся снаружи, одной рукой держась за борт.
– Зимин. Рацию не бросать. Ко мне.
Зимин отдаёт в эфир короткое: «Вышли», прижимает рацию к животу и спускается. Бондаренко принимает не его самого – ремень рации, чтобы тот не зацепился. Ставит Зимина на землю и разворачивает плечом от капота.
– Десять шагов. Не ближе.
Трофимов идёт следующим. Повреждённую перчатку он уже снял и зажал зубами. У люка задерживается, потому что машина стоит с креном, и нижняя ступень ушла далеко. Бондаренко тянет к нему обе руки.
Трофимов качает головой.
– Ремень возьми, – говорит Бондаренко. – Не тебя.
Трофимов отдаёт ремень. Спускается сам. На земле сразу поворачивается к капоту.
Бондаренко встаёт перед ним.
– Туда потом.
– Там сейчас.
– Сейчас ты отводишь людей.
Они смотрят друг на друга через борт. Трофимов первым отступает. Не потому, что Бондаренко старше. Потому что тот сейчас прав.
Я остаюсь один.
Ремень не расстёгивается с первого раза. Пальцы мокрые, хотя в кабине холодно. Я дёргаю пряжку, металл срывается и ударяет меня под рёбра. Когда поднимаюсь, правая нога не распрямляется.
Снаружи Бондаренко говорит:
– Не спешите.
Не «товарищ старший лейтенант». Не «командир». Просто предупреждение человеку, который уже однажды распорядился чужой спешкой.
Я переношу себя к люку руками. Машина наклонена влево; земля с этой стороны ближе, но между нижней ступенью и суглинком лежит кусок бетона. Если поставить на него правую ногу, колено сложится.
Бондаренко видит камень. Отбрасывает его сапогом и снова отходит.
Помогать не предлагает.
Я благодарен ему именно за это.
Левая нога на ступени. Ладони на кромке. Правую тащу следом. В колене ничего не болит – там одно белое место, в котором тело перестало различать боль и вес.
Я спрыгиваю последние полшага.
Земля ударяет снизу. На миг перед глазами становится темнее, чем над полем. Борт уходит от ладони, я ловлю его снова и стою.
– От машины, – говорит Бондаренко.
– Все вышли?
– Теперь все.
Он не двигается, пока я не делаю десять шагов. Потом догоняет и становится между нами и машиной. Короб остался внутри. Бондаренко дважды смотрит на люк, но назад не идёт.
У самолёта один след правильный – тот, по которому он начинал разбег. Потом колея ломается влево, расходится, снова сходится. На последнем участке левое колесо не катилось. Оно прорезало землю тёмной бороздой, и в конце этой борозды машина стоит, опустив крыло. Нижняя обшивка у корня смята и заляпана землёй. Сказать, что сломано, снаружи нельзя. Сказать, что ничего не случилось, уже тоже нельзя.
Литвинов подходит к нам с той стороны, откуда не несёт дымом. Тетрадь по-прежнему за гимнастёркой. Под мышкой от неё выступает прямой угол.
Он смотрит сначала на моё лицо, потом на ногу, потом на машину.
– Время? – спрашивает.
Зимин поднимает запястье.
– Семь ноль три.
Литвинов не вынимает тетрадь.
– Запомнил, – говорит он.
– Не стой здесь, – говорю я. – К остальным.
– Я и есть с остальными.
Он становится рядом с Зиминым. Не возле меня.
Трофимов ждёт ещё несколько секунд. Смотрит, как тонкий дым вытягивается вдоль крыла. Потом берёт с земли свою перчатку, натягивает её на правую руку и идёт к машине с наветренной стороны.
– Один, – говорит Бондаренко.
– Один.
– Если скажешь «назад», я тебя вытащу.
– Тогда не спрашивай про руку.
У Бондаренко дёргается угол рта. Не улыбка. Просто он услышал живого Трофимова и на секунду позволил себе это заметить.
Трофимов подходит к капоту не прямо. Обходит дугой, каждый шаг ставит в собственный след, чтобы видеть, не расползается ли под сапогом тёмная жидкость. У самого крыла останавливается. Подносит ладонь к металлу, не касаясь. Ждёт.
Мы стоим в десяти шагах и работаем вместе с ним одним молчанием.
Он берётся за замок левой рукой. Правая, в перчатке, придерживает край. Замок не идёт. Трофимов не рвёт его. Меняет хват, нажимает внутрь и только потом поворачивает.
Капот отходит на палец.
Из щели выходит горячий воздух. Он не виден, но Трофимов отшатывается. Стоит так, пока воздух не перестаёт бить ему в щёку. Потом открывает шире.
Низкое солнце осталось только на земле, в масляных разводах и на свежих краях металла. Под капотом оно находит тонкую серебряную точку.
Трофимов не берёт её сразу.
Сначала смотрит выше. Ведёт глазами по трубкам, по креплениям, по тёмной полосе, которая спускается к нижней кромке. Потом приседает. Перчаткой проводит не по крошке, а рядом, проверяет, откуда тянется след.
Только после этого поднимает серебряную точку с края капота.
Она остаётся у него на чёрной коже перчатки. Меньше рисового зерна, с одной стороны тёмная, с другой – светлая.
Я делаю шаг.
Бондаренко выставляет руку.
– Он позовёт.
Я останавливаюсь.
Трофимов смотрит на крошку, потом снова внутрь. Он не сравнивает её с чем-то, спрятанным в памяти. Не поднимает над головой как улику. Просто кладёт на чистый сгиб перчатки и закрывает капот до щели.
– Трофимов, – зову я.
– Слышу.
– Свежая?
Он поворачивает ладонь. Боковой свет вспыхивает на изломе.
– Излом светлый.
– От крыльчатки?
– Не знаю.
– Во время разбега?
– Не знаю.
Каждое «не знаю» он отдаёт мне отдельно. Не защищается. Возвращает то, что я пытаюсь повесить на него.
– Двигать можно? – спрашивает Бондаренко.
Трофимов опускает ладонь.
– Сейчас нельзя.
– Почему?
– Потому что горячий. Потому что левое колесо сидит. Потому что под капотом след. Что из этого держит, я не знаю. Пока не знаю – не тянуть и не толкать.
Бондаренко кивает. Поворачивается к нам.
– Слышали. К машине не подходить.
– Слышал, – говорю я.
Слово выходит труднее команды.
Я мог бы сказать, что полоса нужна. Что самолёт стоит краем к ней. Что каждую минуту садится свет. Мог бы спросить, сколько ему надо на осмотр, и получить число, которое потом сам превращу в разрешение.
Не спрашиваю.
Трофимов замечает это. В первый раз после остановки смотрит мне в лицо. Ничего не меняется в его глазах. Доверие не возвращается от одного правильно закрытого рта.
По перекошенному следу идёт Гордеев.
Он мог бы обойти по сухому краю, но идёт там, где прошли колёса. Сапоги входят в рыхлый суглинок. На каждом шаге он смотрит вниз, будто след отвечает ему прежде нас.
До машины остаётся двадцать шагов, когда он поднимает руку.
– Не подходить к капоту! – говорит он.
Ему никто не отвечает. Приказ уже исполнен без него, но он всё равно обязан его дать.
Он переводит взгляд с Бондаренко на Трофимова.
– Огонь?
– Не вижу, – отвечает Трофимов.
– Течь?
– Есть след. Что течёт, не установил.
– Люди?
– Все целы, – говорит Бондаренко. Потом смотрит на руку Трофимова. – Пока.
Гордеев задерживает взгляд на разошедшейся перчатке. Подходит не к машине, а к нам. Встаёт так, чтобы видеть и капот, и кромку полосы.
– Зимин, передал?
– Земля знает. Полоса закрыта.
– Держи связь. Бондаренко, граница здесь. Никого за тебя. Трофимов, осмотр только с наветренной стороны. Если увидишь огонь – отходим все.
Он раздаёт работу прежде, чем спрашивает про мой разбег. Голос ровный, слова короткие. У капонира он стоял человеком, который оставил мне щель. Здесь щелей не оставляет.
Только когда каждый ответил, Гордеев поворачивается ко мне.
На его правом сапоге налипла земля из моей колеи.
– Иванов.
– Я.
– Это я вижу. Кто допустил машину к разбегу?
– Я.
– Кто разрешил?
Вопрос он задаёт громче. Не для нас пятерых – для капонира, для журнала, для той минуты, которая потом станет строкой.
– Никто.
Литвинов рядом со мной медленно втягивает воздух. Тетрадь под гимнастёркой не шевелится.
Гордеев ждёт другого ответа.
– Вы не запрещали, – говорю я. – Разрешения не давали.
Лицо у него остаётся тем же. Только пальцы правой руки сходятся, будто в них снова оказались мои сорок минут.
– Не перепутал, значит.
– Не перепутал.
– А я, выходит, перепутал.
Он смотрит на машину. Не на повреждение – на весь тяжёлый борт, который стоит поперёк света и уже никому не даёт притвориться, будто ничего не случилось.
– Я видел, как ты начал разбег, – говорит Гордеев. – Видел, как ушёл. Мотора из кабины не слышал. Что у тебя там было, не знаю. Поэтому сейчас ты не будешь рассказывать мне, что машина решила за тебя.
– Не буду.
– Решил ты.
– Да.
Бондаренко опускает голову. Не в знак согласия со мной. Просто ответ прозвучал без щели, и ему не надо больше держать для меня одну.
Гордеев делает шаг ближе.
– Ты посадил людей в машину, про которую знал больше, чем они.
– Трофимов знал.
Трофимов у капота не оборачивается.
Я слышу собственные слова и сразу понимаю, что сделал. Положил половину веса на человека, который утром не донёс, потому что я ему приказал.
– Нет, – говорю я. – Не так. Трофимов сказал, что видел. Решение принял я.
Теперь он оборачивается.
На перчатке у него лежит светлая крошка.
– Я сказал: заведётся, – говорит он. – Про полёт не сказал.
– Знаю.
– Теперь знаете.
Он отворачивается и продолжает смотреть под капот.
Бондаренко проводит ладонью по боку. На гимнастёрке у него тёмная полоса от коробки.
– Короб я держал, – говорит он. – Зимин держал рацию. Трофимова при первом ударе поймал за ремень. А кто меня должен был держать, товарищ командир?
Я открываю рот.
Ответа нет. Можно сказать: «Ремни». Можно сказать: «Вы сами». Можно напомнить, что мы экипаж и каждый знал, куда садится. Все три ответа будут правдой, которой я прикрываю своё решение.
– Я, – говорю я.
Бондаренко кивает один раз.
– Не удержали.
– Нет.
Он снова становится лицом к машине. Разговор для него окончен не потому, что всё сказано. Потому что горячий металл важнее того, что ему хочется сказать ещё.
Гордеев переводит взгляд на Литвинова.
– А у тебя что под гимнастёркой?
Литвинов кладёт ладонь на тетрадь.
– Запись.
– Давай.
Литвинов не вынимает её.
– Там слова Иванова о повреждении. Число, время записи и моя подпись. Технического заключения нет. Подписи Трофимова нет.
– Я сказал: давай.
– Дам, товарищ капитан. Когда вы скажете, кому и куда она поступает. Страницу из тетради не вырву.
Гордеев смотрит на него долго. Литвинов держит плечи ровно, но большой палец ходит по краю обложки под тканью. Он боится. Просто точность у него сейчас сильнее страха.
– Иванов велел не отдавать? – спрашивает Гордеев.
– Велел.
– А ты?
– Я записал его слова. Запись моя.
Гордеев поворачивается ко мне.
Два дня назад я бы сказал, что приказ остаётся в силе. Ещё полчаса назад сказал бы.
– Он прав, – говорю я. – Там не акт. Откроете потом при нём. И при Трофимове, если речь пойдёт о технике.
Литвинов впервые смотрит на меня прямо. В его лице нет благодарности. Я не дал ему ничего. Только перестал отнимать.
– «Потом» у тебя будет много, Иванов, – говорит Гордеев. – Если сейчас это не загорится.
Рация у Зимина трещит.
Он сразу прижимает наушник к уху и отходит на два шага, чтобы наши голоса не били в микрофон. Шорох идёт длинный, с провалами. Потом сквозь него прорывается чужая речь.
– …земля… вынужденная… дайте полосу… повторяю…
Зимин поднимает руку.
Мы замолкаем.
– Борт, повторите, – говорит он в тангенту. – Кагул слушает.
Теперь голос приходит яснее. Мужской, сорванный, будто человек говорит не ртом, а всей грудью.
– Кагул, иду на вынужденную. Нужна полоса. Полный пробег. Приём.
Никто не смотрит на рацию. Все смотрят на нашу машину.
Она ушла влево от оси, но не освободила землю. Нос стоит на мягком участке, левое крыло висит над бороздой. Хвост и правая плоскость режут край полосы. Если чужой борт пойдёт ровно, он нас минует только при условии, что не понадобится ни одного лишнего шага земли.
Вынужденная посадка таких условий не принимает.
– Положение? – спрашивает Зимин.
В ответ приходит треск. Потом два слова:
– На подходе.
– Причина?
– Не до причины. Полосу дайте.
Зимин закрывает микрофон ладонью.
– Слышали.
Гордеев уже идёт к кромке. Не пересекает границу Бондаренко. Становится на последнем сухом пятне и смотрит вдоль полосы, туда, где суглинок сереет и упирается в низкий край поля. Света там меньше с каждой секундой.
– Трофимов! – зовёт он.
– Нельзя тянуть, – отвечает тот прежде, чем Гордеев задаёт вопрос.
– Мне нужен срок.
– Не дам.
– Пять минут есть?
– Не знаю.
Гордеев сжимает челюсти. Он привык получать от людей числа, даже если числа плохие. Трофимов не даёт ему ни хорошего, ни плохого. Оставляет только границу.
– Если возьмём за хвост и развернём? – спрашивает Гордеев.
– Не знаю, что держит машину. Колесо, стойка или земля. Потянете – может лечь крылом. Под капотом горячо. След не проверен.
– Если не возьмём, на неё сядут.
– Вижу.
Бондаренко подходит на шаг ближе к Гордееву.
– Людей к борту не дам, пока Трофимов не скажет.
Гордеев резко поворачивает голову.
– Я командую здесь.
– Командуйте мной. Я и отвечу. Но руками людей в горячую машину не полезу.
На слове «людей» он смотрит на меня.
Я понимаю, чего от меня ждут. Не приказа. Не геройства, которое снова назначит цену другим. Только выбора, кому принадлежит граница.
– Бондаренко прав, – говорю я. – Без Трофимова не двигаем.
Гордеев смотрит так, будто я ударил его же командой.
– Полчаса назад ты без Трофимова двигал.
– Поэтому сейчас – нет.
– Удобно научиться на полосе.
– Неудобно.
Правое колено начинает дрожать. Я переношу вес на левую ногу. Гордеев замечает, но не опускает глаз. Сейчас нога не освобождает меня ни от одного слова.
Рация снова оживает.
– Кагул, полоса свободна?
Зимин не отвечает. Смотрит на Гордеева.
В его руках чужое время. Он может передать только то, что ему скажут. Освободить землю голосом нельзя.
Гордеев делает вдох.
– Зимин, запроси тягач к дальней кромке. К машине не подходить до команды Трофимова. Пожарных туда же. Бондаренко, никого за границу. Литвинов, смотри подход и докладывай, как только увидишь борт.
Литвинов вынимает руку из-под гимнастёрки. Тетрадь остаётся на месте.
– Есть.
Он идёт к кромке поля, но в трёх шагах останавливается.
– А что отвечать борту?
Вопрос обращён не к Зимину. К Гордееву.
Капитан смотрит на хвост нашей машины, на осевшую стойку, на Трофимова у открытого капота. Потом на меня.
Дисциплинарный разговор исчезает с его лица. Не прощён, не закончен – отложен туда, где есть бумага и время. Здесь остаётся только чужой самолёт, которого мы ещё не видим.
– Отвечай правду, – говорит он Зимину. – Полоса занята. Расчищаем. На посадку без подтверждения не заходить.
Зимин передаёт слово в слово.
Эфир молчит.
Трофимов снова наклоняется под капот. Светлая крошка исчезла у него в сложенной перчатке. Он пальцем показывает Бондаренко на тёмный след под машиной. Бондаренко подбирает с земли сухой ком суглинка и кладёт рядом со следом, отмечая границу. Никто из них не ускоряется оттого, что мы смотрим.
Я вижу стремянку. До неё десять шагов и рука на плече Трофимова. Если забраться, открыть кран и мотор ещё раз ответит, можно попробовать вывести хвост тягой. Можно довести уже сделанное до конца и заплатить одной машиной вместо чужой.
Тело делает первый шаг раньше головы.
Трофимов выпрямляется.
– Куда?
– В кабину.
– Нет.
– Если мотор даст малый ход…
– Не знаете, что он даст.
– Он сядет в нас.
– А вы опять решили, кто полезет внутрь?
Он говорит без громкости. От этого вопрос входит глубже.
Я смотрю на стремянку. На открытую ладонь Трофимова. Он не хватает меня и не заслоняет путь. Просто стоит у машины, за которую отвечает до тех пор, пока сам не скажет иначе.
– Я один, – говорю я.
– Машина не бывает один.
Сзади Гордеев произносит:
– Иванов, стоять.
Приказ ясный. Без «могу», без «не запрещаю», без срока, который можно повернуть другой стороной.
Я останавливаюсь.
– Это моё решение, – говорит Гордеев. – В машину не лезть. Ждём тягач и слово техника. Если придётся освобождать полосу иначе, прикажу я.
Бондаренко переводит взгляд с него на меня. Трофимов снова опускается к капоту. Литвинов у кромки разворачивается лицом к серому концу поля.
Каждый получил то, что требовал. Никто не получил времени.
Рация трещит так резко, что Зимин вздрагивает.
– Кагул, я вас понял, – говорит чужой голос. – Подтверждения ждать не могу.
Зимин нажимает тангенту.
– Борт, полоса занята. Повторяю: занята.
Шорох съедает половину ответа. Последние слова остаются чистыми:
– Вижу поле. Иду на прямой.




























