Текст книги "Я в Лиссабоне. Не одна (сборник)"
Автор книги: Януш Леон Вишневский
Соавторы: Марина Ахмедова,Константин Кропоткин,Мастер Чэнь,Сергей Шаргунов,Вадим Левенталь,Владимир Лорченков,Вячеслав Харченко,Улья Нова,Татьяна Розина,Каринэ Арутюнова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
11
«…Так вот, выпало Пончику. Да уж, в последний момент я просто сжульничал, то есть я увидел, что Пончик выбрасывает десять, но я же не мог выбросить одиннадцать, потому что у меня, извините, всего две руки, и на каждой – всего по пять пальцев, и не ногой же мне еще выбрасывать. В тот момент, когда Пончик выбрасывал десять, я тоже типа хотел выбросить десять, но тогда получалось бы четное, а значит, в скафандр лосося должен был бы наряжаться я. А кто хочет наряжаться в одежду из склизкой рыбьей шкуры и входить в эту камеру? Да что я – дурак, что ли, недобитый, болван или скотина, банан, пидарас, газель, сука, неудачник по жизни, дебил я, что ли? Что я, не знаю, что и Пончик – хоть и брат он мне, да, младший брат – тоже хочет меня нажулить: что он типа выбрасывает девять, а сам на лету отгибает еще один палец – тоже мне, брат называется. Не хочет наряжаться, пока наш отец синий, на каменном ложе гниющий, да, ждет, когда войдет один из его сыновей в скафандре. Так вот, я заметил краем каким-то зрения своего – великого беспощадного зрения своего, данного мне в расселинах судьбы моей, извечного закона моего, заговора, издевательства – движение пули, да – и Ра-Хоор-Хайт взошел на трон свой на Востоке – и я уже выбрасывал девять: быстро, но… медленно, оставив мир, остановив звезды, время, как будто и не было никакой комнаты, как будто бы и не болело, как будто бы и совсем не было больно. никому не было больно. И на лету я разогнул.»
12
– Знаешь, мне все больше нравится эта игра.
– Ты уверена?
– А зачем мне обманывать?
– Ты права.
– Не говори так.
– Прости, я не хотел.
– Я знаю. Налей мне еще.
– Ты уверена?
– Да, я хочу.
– Хорошо.
– Почему ты так вздыхаешь?
– А ты, почему ты так смотришь на меня?
– Ник, мы, кажется, договаривались.
– Хорошо, хорошо, Анна. Прости меня.
– Когда-нибудь.
Москва, Дели, Нью-Йорк, Париж. Взмах крыла самолета, касание дирижерской палочки. Цветы в клумбе. Вы идете по бульвару. Это недорогой отель. Смешно увидеться в Сан-Франциско. Эта комната, как на картине Ван-Гога – синяя с желтым. В вестибюле – старый рояль. Ты так обрадовалась, что я прилетел, что чуть не врезалась на перекрестке в грузовик, когда мы ехали из аэропорта. Теперь все проще, и раздеваться проще. Только не надо ничего описывать. Когда хорошо, то просто хорошо. Это как эллипс – близко и далеко одновременно. Помнишь? Конечно. Да, ты права, тогда была просто поздняя осень без снега и грачи, как целлофановые пакеты, таял дым от автомобилей, пытаясь их догнать, а теперь все не так, мир изменился, как будто выпал, наконец, снег, хотя за окном плюс двадцать два, белый снег, и теперь все хорошо – да, очень-очень, и я боюсь, что лучше уже не станет…
– Анна, зачем пистолет?
– Ник.
– Анна, не надо.
– Теперь, когда ты так счастлив, Ник. Когда мы оба так счастливы.
– Анна!
Когда… это просто пистолетный выстрел… вспышка яркая, а щелчок звонкий…
– Прости, Ник. Я… я не могла в тебя не выстрелить.
Сан-Мишель
Резкий и тонкий запах апельсина. Он обернулся. Вагон качало. Одна из сидящих высасывала апельсин. Ее губы растягивались: крупные, красные, они обволакивали оранжевое и снова сжимались, оставляя на кожуре мокрый, быстро высыхающий след. Она была увлечена, и ее колени в коротенькой юбочке непроизвольно раздвинулись. Он не мог отвести взгляд. «Почему у них там ничего нет?..» – была мучительная мысль. Трамвай остановился, и Он вышел.
– После алгебры – хорошо, да? – звонко, соблазнительно рассмеялись за спиной.
Он хотел выбрать другую дорогу, но выбрал эту. Тропинка шла мимо озера. Три разукрашенных автофургона с надписью «Мороженое» застыли на берегу. Шоферы курили. Сидя на корточках, они смотрели на купальщиков.
Он вспомнил каток, который был здесь в феврале, когда она так смешно скользила и падала. Она каталась с пакетиком воздушной кукурузы, Он зашнуровывал ей коньки. Тогда они кружили здесь вокруг странного сооружения из стекла – тысяча маленьких зеркал, словно осколки одного большого зеркала. Она не умела поворачивать и смешно, как цапля, переставляла ноги, а Он говорил ей: «Пригнись, согни их в коленях». Он смотрел на нее, и для него она была всего лишь девочкой с длинной косой и карими глазами, в белой кофточке и черном трико, она поджимала губки, как ребенок, да она и была для него ребенком, ведь Он был старше ее на несколько лет. Потом провожал ее домой, и та рассказывала, какая она дура; хотела казаться взрослой, поэтому пускалась в воспоминания, как напилась со школьной подругой и падала во все лужи, и ее поднимали незнакомые мужчины, и каждый хотел проводить.
Чумазый шофер пальцами выстрелил «бычок», другой, полуголый и мускулистый, уже равнодушно накачивал баллон. Три девочки топили мальчика, по очереди подныривая под него. «Ты держи, а я сорву!» – кричала одна. Они хищно окружали его, оттесняя на глубину.
Солнце садилось. Он вспомнил его блеск в иллюминаторе и то, как тень одного человека совместилась с тенью другого, когда самолет заходил на посадку.
Еще вчера – белый собор Сан-Мишель, красный подиум, два бронзовых пеликана и бронзовый змей, обвивающий подсвечник; распятие было рядом, но Он не мог себя заставить думать о Боге. Теперь Он стоял в своей комнате. Солнце село. Звонить ей не было смысла: все было кончено еще в марте. Никто никого никогда не вернет.
– Фудзи… – закрыл Он глаза и заплакал, как ребенок.
Мама называла ее так, когда она была еще совсем маленькой и сидела с куклами на диване. Ее мама рассказывала ему об этом.
«Фудзи, почему все так случилось? В твоей комнате зеленая лампа, а под ней иконка Богоматери всех скорбей. Бабушка входит и зовет тебя ужинать, и ты говоришь „сейчас“, а сама включаешь зеленую лампу, потому что солнце село, уже скрылось и трудно читать, наступили сумерки – время, когда и ты вспоминаешь, что могла бы быть счастливой…»
За окном забренчали на гитаре, запели. Он вздрогнул, открыл и вытер глаза. «Частная жизнь» – так называлась газета, которую Он купил в аэропорту, она лежала на столе. Там были эти телефоны – фирмы «Марина» и фирмы «Настя», фирмы «Ольга»… «Наши девушки самые лучшие в мире, они помогут вам забыть обо всем».
– Горько! Горько!.. – скандировали за окном.
Агент привез через два часа. Крепкий парень с тонким разрезом на шее, он долго подобострастно извинялся, выпрашивая еще десять долларов на такси («Сломалась наша машина», – объяснял агент), и Он согласился, опасаясь, как бы тот не увез девушку обратно. От парня пахло мазью Вишневского (шрам был свежий). А тот, к кому он сейчас приехал, с детства ненавидел этот запах: когда-то ему покрывали мазью Вишневского сильный ожог.
– Значит, поднимаем, – сладко, противно закивал парень.
«И чего такой?» – подумал Он.
Ее подняли в лифте – агент и еще двое молодцов. Маленькая, взгляд волчком.
«Не принцесса».
Ее провинциальная стрижка под мальчика, тонкая шея, тонкие обнаженные руки в коротких рукавах – ее хрупкость рядом с бычьей фигурой агента, пожалуй, внушала бы жалость, если бы не все тот же дерзкий, вызывающий взгляд.
Он расплатился – помятой стодолларовой бумажкой – и дал еще, по обещанию, десять.
– Один на один? – спросил агент, осторожно заглядывая в кухню и комнату. Парни стояли как каменные.
– Один на один, – подтвердил Он, как и по телефону.
– Мы вернемся ровно через два часа, – сказал на прощание агент, с неприязнью взглянув в глаза. – Будь уже готов.
– Мне хватит, – ответил, не отводя взгляда.
Он закрыл дверь, и они остались одни. Она стояла у зеркала, скорее всего, мысленно произнося «чи-и-из», чтобы губы непроизвольно раздвинулись в дружелюбной улыбке, но взгляд по-прежнему выдавал ее.
Она все же улыбнулась.
– Туфли снимать? – спросила с фальшивой послушностью.
– Да, – глухо ответил Он.
Она сняла и прошла быстро в комнату, сев сразу на диван. После улицы пол показался ей холодным, она поджала одну ногу к другой.
«Как в милиции».
Сейчас, вот сейчас она разденется без лишних слов, чтобы Он сделал с ней то, что хочет, чтобы забыть, забыться, что теперь один, один. Фудзи, почему так жестока жизнь и так горька и сладка подмена…
Он посмотрел на девочку и спросил:
– Как тебя зовут?
– Оля, – оживилась она. – А мы будем пить вино?
– Вино. – Он горько усмехнулся.
– Да?
Она вдруг весело засмеялась.
«Очевидно, внешне я все же не так ужасен», – усмехнулся и Он.
– А как тебя? – спросила она.
– Что?
– Зовут?
Он налил божоле, красное, которое привез из Брюсселя.
– Олег.
– За любовь, Олег, – усмехнулась она, поднимая бокал, и Он снова заметил в ее взгляде то же дерзкое выражение.
Они чокнулись и выпили.
– Ну, ближе к телу, как говорил Ги де Мопассан, – сказал Он, поставив бокал обратно. – Прими-ка душ иди, а я потом сам тебе принесу полотенце.
Она медлила.
– А еще? – вдруг подняла бокал.
Он пожал плечами и опять разлил божоле. Она выпила и показала мизинцем на книги:
– Ты математик?
– Естествоиспытатель, – усмехнулся Он.
«Когда-то мне казалось, что это просто, что это слишком просто: возвратно-поступательное движение шатуна, который входит и выходит – из хорошо смазанной муфты, – когда-то я все мечтал изучить квантовую механику».
– А это что? – кивнула она на хромированный блестящий предмет.
– Собор Сан-Мишель.
Он посмотрел на макет.
– Ты там был?
Белый собор Сан-Мишель, где Он сидел еще вчера, слушая, как настраивают орган. В соборе было холодно. Мастер играл, а ученица спускалась вниз и слушала, а потом что-то громко говорила мастеру, которого там, на высоте органа, не было видно, а Он очень хотел увидеть его лицо. В соборе было холодно, а в комнате на одной из улиц вблизи вокзала Гар дю Норд было жарко из-за двух электрокаминов – каждый по тысяче ватт, один стоял у широкого окна, которое служило витриной и где, расставив ноги в черных чулках, сидела проститутка…
– В ванную иди, – глухо приказал он.
Она фыркнула и поднялась, дрогнув всем телом так, что его внезапно и остро пронзило желание.
– Или нет… Сюда.
Он грубо схватил ее и завалил на диван, одной рукой держа за шею, а другой нащупывая узкие трусики. Она не сопротивлялась и даже изогнулась в спине, помогая ему.
– Только не рви белье.
– Я не рву.
Он повернул ее голову, поймал губы, рот, расстегнул брюки, закрывая глаза и вздрагивая от горячего прикосновения ее пизды.
Делать, делать, делать, ибо это делается. Надевать, надевать, надевать, ибо это снимается и надевается опять. До конца, до конца, до самого конца…
– Е-е-е, – попробовала она вырваться.
– Потерпи! – рот ей зажал.
Как стеклодув, из осколков разбитого зеркала выплавлял Он свой мучительный шар. Огненный! Он приподнялся и откинулся наискось, дернулся и обмяк.
– Как от удара саблей, – усмехнулась под ним блядь.
…белый собор Сан-Мишель и эти низкие бельгийские стулья с высокими спинками-полочками. Молящиеся вставали и шелестели листами псалмов. Если откинуть голову, думал Он, голова ляжет точно на полочку, и это будет как гильотина. Он знал, что Бог есть и что Бог есть любовь.
Она внезапно выскользнула и, отодвинувшись, стала разглядывать его лицо.
– Ты такой жадный. У тебя что, давно не было?
– Чего?
– Любви.
– Любви?!
Он засмеялся громко, мучительно, закашлял, словно казня и еще раз казня.
– Что с тобой? – Она испуганно отодвинулась. – Ты что, с ума сошел?
Он поднял голову и посмотрел на эту маленькую, голую. Она отпрыгнула и, поджав ноги, села на ягодицы, ее колени были разведены, и лоно – маленькое, аккуратное…
«Почему у них там ничего нет?»
Он вспомнил вдруг, как украл у Фудзи ее старый читательский билет: там была ее фотография.
– Что ты так смотришь? – испуганно сказала девочка. – Налей мне еще вина.
Она взяла со столика у дивана пустой бокал и играючи протянула к нему. Он нехотя поднялся, облапив по дороге ее маленькую грудь, ткнулся носом в шею, потом налил – все же сначала себе и только потом ей.
– У тебя есть кто-то постоянный? – спросил.
Подумал: «Что за дурацкий вопрос…»
– У меня есть муж, – усмехнулась она, глядя на него поверх бокала.
– И кто он?
– Крупье.
– Крупье?
Он с удивлением посмотрел на нее:
– Так значит, ты богата?
– Да, – она зажигательно засмеялась и поджала плечо так, что Он снова услышал в себе, как шевельнулось это – слепое, мучительное.
– Он что, старик?
– Он такой, как ты.
– Ты… любишь его?
– Да-а!
Она звонко засмеялась, глядя с насмешкой на него.
– Тогда зачем ты делаешь это?
– Нравится, – ответила вдруг бесстыдно и дерзко.
И, не отводя взгляда, еще слегка раздвинула колени.
– Ты просто блядь, – сказал он, чувствуя снова, как разгорается и разгорается кровь.
– Это правда, – ответила она с какой-то ослепительной ненавистью, прекрасной ненавистью, словно освобождаясь от чего-то.
Он взял медленно из ее рук бокал и отставил. А потом тяжело, жадно навалился, подминая под себя. Подрагивая в его объятиях, она сначала нарочно уклонялась, распаляя и распаляя еще, и вдруг замерла. Он начал нежно и сладко.
«Зачем, зачем такое наслаждение, Господи?!»
Он приподнялся на руках, чтобы взглянуть под себя, чтобы увидеть эту последнюю правду: как там, под ним, его тело входит в ее. Она усмехнулась, безжизненно и глупо скосила глаза, открыла рот и перестала дышать.
«Играешь…» – Он вдруг разозлился и теперь продолжал, двигаясь все резче и резче.
Резче, еще и еще, ловя себя на просыпающейся жестокости. Она задышала, нелепо изображая теперь предсмертные судороги.
«За что, Фудзи?! За что?!» – вдруг ощутил Он в себе горечь слез.
Его рука скользнула вдоль тоненькой ключицы и неумолимо легла на горло этой маленькой кривляке.
– Кричи! – сжал вдруг со всей силы нежную шею.
Она захрипела, испуганно тараща глаза.
– Ты ш-што, дура-а-ахк?
Забилась, толкая коленкой, хотела вырваться. Но Он навалился крепко и сжал еще, не отрывая взгляда от ее перекошенного от ужаса лица.
– Па-шэ-му? – прохрипела она с каким-то страшным детским удивлением.
– Потому что любовь смертельна, – тихо ответил Он.
Валерия Нарбикова
Три истории
История первая «Любовь»
Это была любовь с первого занятия любовью, как с первого взгляда.
Она знала, куда шла, – к поэту.
Он не знал, кто к нему придет.
Знал, что она пишет стихи, рисует, уже второй раз замужем – в двадцать лет, но, как выглядит, абсолютно не представлял.
И когда он открыл: небритый, даже не плейбой, совсем какой-то обычный мужик стоял перед ней.
Слесарь, что ли?
Она даже осмотрелась, нет ли здесь поэта?
Но, кроме э т о г о, здесь не было никого.
Только он, слесарь, мужик, – если надо, кран вправит и кого угодно на скаку остановит.
И он был один.
И почему-то, увидя ее, при своей небритой щетине, при своем некостюме, в своих, так сказать, засранных апартаментах, он решил ее поцеловать.
Он был – еще раз – небрит и, как ему казалась, нетрезв.
И он упал.
В самом деле, он упал на колени. И он поцеловал ее не в губы, а туда.
В общем, это она скорее даже поняла, что «слесарь» целует ее туда, а он данный факт даже и не отметил, потому что никакого значения для него не имело, целует ли он ее в губы или еще куда.
Все эти любовники – с их объяснениями до трех часов ночи – ничего не стоят по сравнению с тишиной. Только тишина и линия поведения. То есть такая линия, которая проведена одной линией. В этом есть смысл. Определенный. И даже неопределенный – тоже есть.
А после этого он читал стихи. А потом она – одно. Из его трех одно было про туман, что вот как будто есть пейзаж, а потом наползает туман. И вполне реальными остаются только чьи-то богом забытые ботинки. Почему-то ей понравились эти ботинки, забытые богом. А у нее в стихах ему понравилась рифма: лысый – писал.
Но в стихах «писал» совсем не этот лысый, а другой герой. Зато рифма относилась к лысому. А герой оставался за пределами рифмы. А лысый и вовсе оставался за пределами стихотворения. Потому что стихотворение было про того, кто писал. Но если вдуматься, оно было про ватку, которая кружилась между рам от сквозняка.
А потом он пошел ее провожать. И когда они оказались на улице, до него дошло, что впервые в жизни, видя женщину в первый раз, он сразу поцеловал ее в пизду. «В губы не мог, был нетрезв», – подумал он. Но именно в этот день он был и трезв, и в губы мог бы. «Опьянел, – подумал, – когда ее увидел». А она подумала, что это был не разврат. С кем-нибудь другим это был бы разврат, а с ним – нет. Потому что он сделал это так, как будто утолил жажду.
История вторая «Роман»
И Киса опаздывала на свидание к своему любимому уже на двадцать минут. И он мог ее не дождаться и уйти. И она проклинала своего мужа, который так долго завтракал и не уходил по своим делам, что из-за него она теперь опаздывает к своему любимому. Хотя она иногда обожала своего мужа именно за то, что только он, а больше никто, даже не она сама, мог защитить ее от любимого. А сам любимый не мог защитить от себя, и она пряталась у своего мужа за пазухой, чтобы как можно чаще не встречаться с любимым. Но кто же тогда захочет быть мужем? А кто захочет быть любимым? А никто никому и не предлагает. Но сейчас, когда она опаздывала, больше всего боялась, что он ее не дождется, и припозднилась на полчаса. Что же она увидела! Он стоит не один, а с каким-то господином, и они беседуют. Оказалось, что это его друг. Очень близкий человек. Почти родной. Как брат. И ему столько же лет, сколько и любимому, а выглядит он старше, но лучше – как-то злее и умнее и выше ростом. Оказалось, что во всех отношениях он – брат, но не по крови, а такой у них был братский союз, что они могли вместе загулять, вместе набить морду одной сволочи. И они не виделись уже полгода и никак не могли наговориться про Таню, на которой этот друг полгода назад женился, из-за чего они и не виделись, а ребенку уже три месяца. «Мне твоя бывшая недавно звонила, – сказал любимый, – сказала, что ты дикарь». И они оба рассмеялись. И Киса засмеялась. И вдруг этот друг ее любимого перестал веселиться. Он смотрел в какую-то точку, где как будто никого не было. И потом они быстро простились. «Представляешь, – сказал Кисе ее любимый, – он ушел от своей жены, они вместе прожили лет десять… не помню, около десяти. Я в нее был когда-то влюблен, очень сильно, и она меня любила, но я ее уступил ему, как брату. И теперь он с ней развелся – мне даже показалось, что это я с ней развелся и женился на какой-то Тане, ей, как и тебе, лет двадцать».
После этой встречи прошел примерно год, и Киса никогда с ним не виделась, с этим «братом братским», а с любимым, конечно, виделась.
Но однажды она встретилась с этим другом на одной выставке. И он был один, и она была одна. И они почему-то ужасно друг другу обрадовались. И потом сидели в кафе, а когда вышли на улицу, почему-то поцеловались. И стали целоваться все сильнее и сильнее, как будто целый год этого не делали. А через неделю Киса оставила своего мужа и ушла к этому, зацелованному. Хотя у нее был любимый, и она его любила, и был муж Александр Сергеевич – и его Киса тоже любила.
– Я из-за тебя становлюсь антисемитом, – сказал Александр Сергеевич Кисе, когда та призналась ему, что уходит от него к другу своего любимого (а про любимого она, конечно, ничего не сказала).
– Кто он? – спросил Александр Сергеевич.
– Поэт.
– Он старый жид.
– Он поэт, – сказала Киса, – и он не старый, он русский еврей, почти египтянин.
При этой ссоре слышались такие слова, как: предательница, стерва, идиот, русофил, проститутка, ненавижу. В конце концов его все-таки увлекла мысль, что с поэтом, к тому же русским, к тому же евреем, она жить не сможет, как не сможет жить и с Модильяни, итальянским евреем, c Гейне – немецким евреем… Он почти убедил ее, что она может жить только с ним, он даже сказал, что ради нее он истребит всю эту нацию. «Ну истреби», – согласилась Киса. «Я тебе не дам развод, потому что тебя нет в природе, ты – плод моего воображения, ты почти фантом, почти лунный свет, ты думаешь, что это ты пишешь стихи, на самом деле это я их пишу, только через твою душу. Потому что эта твоя душа просто лучше фиксирует слово, к тому же ты сделана из моего ребра, а если у меня отнять ребро, то я умру».
– Никто еще не умирал без ребра, – сказала Киса.
– Я первый.
А потом он взял и исчез. Его не было в Москве, Александра Сергеевича. А Киса тем временем встретилась со своим любимым. И они любили друг друга. И любимый сказал: «Не надо, не спи с ним, ведь он мне друг, он мне как брат», – и Киса пообещала: «Не буду». После чего рассталась с другом своего любимого.
Но на самом деле это любимый Кисы думал, будто она рассталась с его другом, потому что он был ему как брат. А ее муж считал, будто она рассталась с ним, потому что она его ребро. В действительности же они расстались из-за стихов. Он писал такие стихи – проще их будет назвать концептуальными, что ли, – он очень здорово формулировал, и сочинения его были жесткими и четкими, не примитивными. И вдруг… это стало скучно. Из-за этого они и расстались. Потому что, когда он ей прочитал свои последние стихи, она смогла сказать одно: что любит вино без косточек. Но в его стихотворении, собственно, речь шла о свинье-копилке без отверстия в спине, которой мальчик – не растерялся – засунул в жопу пятачок. Вот про это были стихи.
И после такого вот романа Александр Сергеевич отказался спать с Кисой – сказал, что ему это противно, он не может ее целовать после этого, что она должна очиститься, уехать в Египет, вернуться в прежние свои семнадцать лет и прожить совместные годы так, чтобы не изменять ему. И впервые она увидела, как он заплакал. То есть у него в глазах были слезы.
А когда друг ее любимого прочитал стихи про сви-нью-копилку, она пошутила: «Знаешь, ничего у нас с тобой не получится», – и он отшутился: «Знаю». И это было ночью, после того как они пили вино, целовались поэтому он по-настоящему заплакал.
И целый год Киса любила только своего любимого, то есть только с ним занималась любовью, а больше ни с кем.
История (которой лучше бы не было) третья
«Лучше бы этого не было, этой истории». Но о ней всегда напоминала Чернобыльская АЭС, потому что история произошла именно тогда, когда та взорвалась. А не на следующий день, когда об этом узнали советские люди. А уж когда о трагедии сообщили по радио и в газетах – до Кисы дошло, в какую же она вляпалась грязную историю. По радио объявили, что ничего страшного – погибли единицы и заражены единицы, а она только повторяла: «Ублюдки, ублюдки, ублюдки…»
История началась с того, что она встретилась в метро со своим приятелем, не таким уж плохим поэтом, вполне приличным, и он пригласил ее в гости к своему другу, «он сегодня стал отцом». Этот провинциальный «отец» снимал квартиру где-то черт знает где. И кроме дивана и пустых бутылок под столом, ничего в этой квартире не было. Поэтом он оказался совсем плохим. И как только дочитал цикл своих стихов, Киса стала собираться домой, чтобы еще успеть на метро и не врать Александру Сергеевичу, что она была у подруги, а честно сказать, что сидела в гостях у одного на редкость плохого поэта со своим приятелем, «ну ты его знаешь, вполне приличный поэт». Хотя она могла ничего и не говорить мужу, потому что уже несколько дней была с ним в ссоре из-за Христа: Александр Сергеевич сказал, что абсолютно не верит в то, что Христос – Сын Божий. Хотя в конце ссоры, когда Киса сообщила: «А мне нужно, чтобы ты верил», – он ответил: «Ну, если тебе так уж это нужно, то верю». Этот ответ разозлил ее особенно.
А плохому поэту позвонили из его родного то ли Киева, то ли… и сказали, что его жена родила. Он был довольно счастлив. И Киса порадовалась его счастью. Плохие стихи были тут как бы и ни при чем. И все вместе они тогда пили шампанское с коньяком и запивали все это опять шампанским. И сначала она целовалась вполне прилично со своим приятелем на кухне, а потом они как-то по-приятельски разделись там и стали целоваться голыми совсем уж неприлично. А потом голым оказался и этот поэт в комнате, и она так естественно, как будто только втроем и занималась всегда этим делом, отдалась им обоим в комнате, и занятие это было довольно механическим. Над ее почти безучастным телом трудились два других – и одно из этих тел было более активным. Но чем активнее оно набиралось шампанского, тем становилось пассивней, по сравнению с другим телом.
В один момент Киса даже развеселилась, почувствовав, что это – просто игра, и они втроем играют. И перед самым концом игры уже было почти хорошо. А потом наступил конец игры. И вот тут-то, наверное, и взорвалась эта АЭС, потому что стало так плохо, как будто еблей можно отравиться. И двое этих мудаков, которых она ненавидела… А этот «отец» оказался полным мудаком, потому что решил еще почитать стихи – такие тошнотворно-плохие, что Киса блеванула… может даже и от стихов. «Дать тебе воды?» – Все-таки он оказался неплохим человеком, этот вполне приличный поэт, приятель Кисы. И Киса шепнула ему, чтобы его приятель заткнулся, то есть чтобы вообще ни строчки больше не произносил, а то ее опять вырвет.
А потом ее приятель по-приятельски проводил ее домой. И только через несколько лет они по-приятельски встретились у общих приятелей, и он по-приятельски предложил заняться знакомым делом вдвоем. Но Киса отшутилась. И он даже сказал, между прочим, что жена того приятеля – «ну ты помнишь» – заразилась от этой ебаной АЭС в тот день – «ну ты помнишь» – и умерла, ребенок заразился от нее – и тоже умер, а плохой поэт заразился от своей жены и плохо себя чувствует, тоже скоро умрет.
А потом ее приятель совсем исчез с горизонта, и она о нем больше не слышала – ни о нем, ни об его стихах. Зато много слышала об этой ебаной АЭС, которая тогда взорвалась, и оказывается, в этом дерьме погибло взрослых столько-то, детей столько-то, а всего несколько десятков тысяч – намного меньше, чем на войне.