Текст книги "Я в Лиссабоне. Не одна (сборник)"
Автор книги: Януш Леон Вишневский
Соавторы: Марина Ахмедова,Константин Кропоткин,Мастер Чэнь,Сергей Шаргунов,Вадим Левенталь,Владимир Лорченков,Вячеслав Харченко,Улья Нова,Татьяна Розина,Каринэ Арутюнова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Это был мой первый с ней оргазм, после которого я почувствовал себя совершенно опустошенным. Рухнул рядом, мордой в подушку, и меня не было. Потом пришлось появиться заново зачем-то.
Что мы еще делали вместе? Прыгнули с парашютом, скатали на выходные в Суздаль по ее инициативе: «Я хочу видеть деревянные дома, ветхие заборы, добрых собак и много сирени». Купили ей новую тахту. Еще я подарил ей подвеску бриллиантовую, хотел – кольцо, но не стал. Она делала мне массаж головы с лавандовым маслом. Советовалась – да, могла позвонить днем, чтобы спросить, не знаю ли я, случайно, чем регби отличается от американского футбола. Я знал. Мы ходили в кино и на концерт Стинга. Я хотел быть Стингом все три часа концерта и еще полночи – так она его слушала.
Юля делилась со мной мыслями, например, прислала однажды смс, хотя редко их писала: «Зацепилась за выражение из сериала „darkness passenger", скажи – что-то в нем такое есть, да?»
Или еще вот – размышляла как-то:
– Конечно же, мне бы хотелось жить в более теплой вселенной. И о чем лучше думать, скажи: о том, что мир – дружелюбен («О, мам-ма-миа, Иисус любит меня!», например), или слиться в экстатическом бреду с братьями-сестрами по вере, или найти великую любовь – ну, тебя, допустим, и слиться более конкретно и разнообразно? А? Согреться… А вообще, знаешь, мне бы хотелось жить в мире без глупости и без товарно-денежных отношений. Пожалуй, так. Чтобы все люди взяли и передумали гнать всю эту хрень. Меня неплохо бы засандалить в одну из беднейших стран Африки годика этак на полтора, да? Волонтером. Для гармонии и отсутствия жалости к себе.
– Ты и так волонтер. Такое у меня от тебя впечатление.
– Ешь-молись-люби?
– Поймай, зажарь и съешь.
– Ха!
Ее «ха!» было для меня лучшей похвалой, значило, что я не отставал от нее, ведь она очень быстро думает.
Юле нравилось, когда я связывал ей руки, привязывал к кровати. Когда брал ее жестко и бесцеремонно, мял и рвал, вжимал лицом в подушку, крепко держа за шею сзади, когда ставил на колени перед собой. Я не хотел так, но делал, потому что чуял, что ее это заводит. Изображал, значит.
Уже через месяц знал ее тело наизусть, не скажу, что у нас было какое-то особое разнообразие в позах, играх, наворотах, – нет. Дело было в другом, не в том, как ее развернуть, вывернуть даже и чем намазать соски, нет, мы обходились без взбитых сливок, наручников и прочей хрени. Просто именно в сексе она была со мной, моей была, я это чувствовал на все сто.
Думаю, она меня поглотила полностью, конечно. Я ни на кого не смотрел вообще, лишь глазами скользил, но все другие девушки были – другими. Все остальные – остальными были. Юля и… остальные.
Как будто на фоне движущихся обоев проявилась только одна фигура, одно ее лицо. Как если бы все были андроидами, а мы – единственные люди, выжившие после завоевания мира роботами, герои фантастического боевика.
Тогда я понял, что такое – качество женщины. Это и вправду какое-то другое тесто, иного замеса. Размышлял об этом, сравнивал, делил на классы, но из моих знакомых женщин ее, Юлиного, класса было две: жена знакомого директора мебельной сети и певица одна. Из тех, с кем я спал раньше, из двух десятков девушек до-Юли-ной эпохи, женщин ее класса не было. Все были проще, на ступень ниже, может быть, и через ступеньку даже. Мой первый секс был в семнадцать – с хорошей девочкой, одноклассницей. Но я не влюблялся, хотел – да, очень хотел, но как-то не дошло до этого.
Сравнивал, конечно. С девушкой одной, Мариной, – я с ней спал как раз до Юли, да и во время Юли тоже пару раз, ей восемнадцать было. То есть двадцать лет разницы в возрасте между ними. Марина стала казаться мне непристойной, что ли, вульгарной. Причем речь не о поведении или манерах, нет. Ее тело мне казалось пошлым.
Живот, грудь… все, короче. Как один и тот же пейзаж, щелкнутый мыльницей и одновременно снятый профессионалом на килограммовую зеркалку. Разница ощутимая.
И суть различия была не в возрасте, а в качестве, в классе. Просто некоторым это не очень-то и важно, а я отмечаю: симпатичная, но дворняжка. Или дело в чем-то еще. Энергии, харизме? Не очень ясно как, но это работает. И пропорции, и запах, и черты лица, и голос, и недостатки, легкие изъяны даже. Хотя – спал я – со всякими. Но уж точно – не на блондинок и брюнеток делю я женщин. И не на красивых и некрасивых. «Пошли сажать цветы», – как-то утром Юля говорит. Это уже был май, тепло.
И я уже привык к ней, то есть сразу понял, что надо или соглашаться и идти сейчас с ней, или отказаться. Без обсуждений.
Сажали цветы. Астры и еще какие-то. Грабли в подсобке у дворника взяли, я четыре раза ездил в лифте за водой с ведром пластиковым. Ну а как тут реагировать? Хочет сажать цветы – нормальное желание. Запомнил то воскресенье. Солнечное, летнее уже. Я нюхал ее шею – Юля пахла солнцем, нагретой кожей, теплым песком почему-то, как на пляже, и собой солнечной.
После приступа цветоводства Юля сказала, что не любит борщ и не помнит, когда и ела-то его в последний раз: «А может быть, я уже и люблю его? Надо проверить». Мы поехали проверять в украинский ресторан. Она серьезно так пробовала. Со сметаной и без. «Да, – говорит, – пожалуй, я теперь люблю борщ. Доросла до борща, как до оперы».
Мне было понятно, о чем она, хотя борщ в мой список не входил, в нем, кроме оперы, была собственная мастерская со станком для обработки и резки камня, поход-кора вокруг Кайлаша и дети – двое, возможно.
– Мы как-то раз поехали в поход в лес – компанией, мне лет семнадцать было, – рассказывала она за борщом. – И ночью, когда все уже традиционно напились и мирно храпели по палаткам, я кой-то черт проснулась. Слышу треск костра и какой-то бубнеж: слов не разберу, и кто бубнит, тоже непонятно.
Вылезаю, смотрю: сидит один пацан, Тема его зовут, у костра в куртке с капюшоном, надвинутым на глаза – так, пугающе немного издали выглядит, курит трубку и что-то бормочет. Я тихонечко продвигаюсь к нему. И начинаю различать слова: «Баба яга родилась. Баба яга смотрит на ежа. Баба яга умерла». Я замерла, слушаю. И он это поет. Раз за разом. Долго, глядя в огонь, представляешь? Я подхожу, он замолчал, смутился. Спрашиваю, что за чудо такое? Откуда такая песня прекрасная? Он говорит, что не знает.
– Отлично!
– А то! Вся жизнь в трех строчках. Так что мы все смотрим. На ежа. Потом умрем. Без вариантов. Это я тебе как Баба яга говорю.
– Ну, ты даешь!
– Да, я – невероятна, но факт.
Мы с ней, конечно, во многом не совпадали. Я всегда хотел секса утром, а она – только по вечерам, но, когда я ее будил, часов в шесть утра иногда, она не сопротивлялась. Мне нравилось проснуться – и сразу в нее войти сзади, в спящую. Перевернуть на живот аккуратно и – вперед. И она минут десять не включалась, ну пять – точно. Но потом я кончал и занимался ею.
Да, вот только ей мне хотелось делать куннилингус. С другими не так. А с ней – очень хотелось. Может быть, потому, что мне нравился ее вкус. И то, что она все выбривала там, вообще все, не оставляя никаких полосок даже.
А может быть, потому, что я ее сильно любил. Или я ее так любил, потому что мне все подходило на вкус, цвет, запах. И то, как она дышит и стонет. И она так довольно урчала после оргазма, вжимая голову мне в плечо, вздрагивая, еще не отдышавшись. Я чувствовал себя отдыхающим богом, скорее, из греческого пантеона, но не конкретным. Большим молодым Зевсом, например, вполне мог бы быть – в его домифологический, еще не бородатый период. А Юля бы в греческий пантеон не вписалась. Афродита – банальность, Афина – занудство, остальных и не помню. И индийские богини ей не подходят. Еще я очень скучал без нее: когда она умотала в Европу на неделю, я слонялся внутри опустевшего мая, чувствовал обиду. Она практически не предупредила: «Ох, да, я завтра улечу в Рим, давно хотела, именно в мае. Я ненадолго».
Кивнул, а что еще было делать? Но меня задело. Мне хотелось – вместе. Юля сказала, что летит одна, но там будут ее друзья, бла-бла, «не волнуйся, за мной присмотрят». Я не волновался, я злился.
Когда она уехала, жизнь встала на паузу. Оказалось, что можно спать – и ждать, пить – и ждать.
Встречал в аэропорту, она была немного напряженной, сказала, что не выспалась, что Рим ее разочаровал, а Флоренция поразила. И о Тоскане говорила минут десять: ничего прекрасней она не видела, останавливались в отеле-замке: «Ты представляешь, настоящий замок, даже немного – ферма. Они там и домашнее вино сами делают. Ну прости, прости… Ты скучал, да? Как на работе? Ну поцелуй меня, ну. Ты обиделся? Да? Ну отомсти мне».
Мне стало весело.
– Один бравый пацан, – тут же успокоилась она, считав мое выражение лица, – например, Майкл Такой-то – не помню его фамилию, – знаешь как отомстил своему любовнику?
– Любовнику?
– Ага, неверному бойфренду. Он накачал дружка наркотой до полной бессознанки, раздел и прикрепил ему на грудь щит с надписью «Смерть ниггерам!» А на спину – щит «Бог любит ККК». Ну и отвез изменщика в центр Гарлема, где пару минут спустя его и прирезали.
– Смешно.
Потом, в начале лета, приехал ее брат на целую неделю – очкарик Петя с черной бородкой-эспаньолкой, живущий в Ирландии. Архитектор. На год старше меня. Даже на полгода, если быть точнее. Юля нас познакомила, даже зачем-то организовала ужин втроем.
Петя этот смотрел на меня сквозь толстые линзы как-то по-идиотски. Подстебывал Юлю. Бородкой тряс над салатом из авокадо. И всячески давал понять, что сильно и неприятно удивлен, что у его сестры такой вот молодой любовник. Я злился, и неудивительно, что нажрался капитально в тот вечер, не помню, как уехал на такси домой, но вел себя прилично, по Юлиным словам, даже не отреагировал на тупые Петины шутки о совращении малолетних.
Больше я Петю этого не видел – мы с Юлей встречались у меня, пока он не уехал. Один раз. Тогда случился единственный наш разговор о разнице в возрасте, нехороший разговор, бестолковый. Нам нечего было сказать друг другу, для меня эта разница не была проблемой. Она об этом знала. А для нее все было сложней, видимо, поэтому быстро свернула с темы:
– Я чувствую риск. Риск провоцирует страх. Кстати, знаешь, что один чувак, Мониз его фамилия, получил нобелевку за свои работы в области лоботомии. Удалял префронтальную долю, избавляя пациентов от чувства страха. Знаешь, за что отвечает этот участок мозга?
– М?..
– За способность представлять развитие событий в будущем – по теории еще одного крутого мозгоправа. Вот и вывод тебе.
Начало лета было жарким и душным, асфальт плавился, в воздухе висел яд. Я его видел своими глазами.
Просрал важный тендер, потеряв уйму времени и потенциальных денег, которые уже мысленно потратил на Юлин день рождения в августе. Но свой план – свозить ее на Лигурийское побережье, взять машину, прокатиться по всяким Портофинам и Ниццам (наш ответ Чемберлену ее тосканскому) не оставил, пришлось напрячься.
Как-то раз я проснулся ночью и увидел, что она не спит. Сидит и смотрит на меня. Подумал, что она тоже меня любит, раз так смотрит. Уложил спать и долго-долго гладил по волосам.
И той же ночью ей приснился кошмар, уже на рассвете. Она плакала, не просыпаясь, я разбудил ее, но сон не хотел стряхиваться. Рыдала, уткнувшись лицом мне в живот – еле успокоил.
А потом как-то – раз – и все стало херово. Жара. Работа. Какое-то мутное пыльное марево осталось в памяти от тех недель: двух? трех? Как если бы мы катились с ветерком в открытых окнах по нормальной трассе – и вдруг попали в туман. Ядовитый. И продолжали ехать, не сбавляя скорость и окна не закрывая. Даже включив музыку погромче.
Виделись раз в неделю, ну два – от силы, оба вымотанные парилкой, работавшими на износ кондиционерами, зависшим над городом едким смогом. Но мы не меньше хотели друг друга, во всяком случае, я ее – точно. Просто что-то уже было не так, но пока называлось – жарой.
В июле Юля снова уехала, теперь уже в Лондон, в командировку. Еще одиннадцать дней в режиме застывшей жизни? Нет уж! Я решил доказать себе, что не так и привязан к ней, трахался с Мариной – той самой, которой восемнадцать, много пил и чувствовал себя фигово.
Юля не звонила. Я знал, что она не любит эсэмэс, поэтому не писал. Не хотел обязывать ее отвечать, одним словом – страдал. Рассчитывал на август, на путешествие, на то, что оно вывезет нас из тумана, рассматривал Лигурию на турсайтах. Мечтал. Еще мне представлялась осень, и я купил ей три мягких пледа молочно-белых.
Затем будет зима, встреча Нового года в деревянной лапландской избе с северным сиянием над головой и упряжками оленьими. Или собачьими. Да я сам мог бы запрячься главной лайкой…
На самом деле, я сходил с ума по ней тогда, по-настоящему. Когда провожал ее в аэропорту, чуть не подрался с одним придурком. Он толкнул рассеянную Юлю, причем специально, хотел задеть. Я даже не успел подумать, как волна озверения накатила, рванул назад, спотыкаясь в крутящихся стеклянных дверях, схватил его за рукав, тряс, толкал, орал что-то. Он тоже. Нас растащили. Пришел в себя не сразу. Юля молчала, ей было неудобно, но она молчала. Так и ушла. Хотелось выть.
Она вернулась из Лондона в новом костюме, с новой стрижкой, с новым ароматом туалетной воды и с новым браслетом на запястье. Мы поехали к ней, я в машине еще начал приставать, но она была какая-то чужая, не моя совсем, это нужно было сломать чем-то, а чем еще, кроме секса? Еле дождался ее из душа, и это был просто нереальный секс в тот день, просто чумовой. Очень медленный, подробный, она не закрывала глаза, как обычно, нет, она все время смотрела на меня, иногда не видя, и от воспоминаний об этом вот ее взгляде – уплывающем, невидящем, у меня встает моментально до сих пор.
– Я выхожу замуж, – сказала она полчаса спустя, когда мы уже просто лежали рядом. Я открыл глаза и посмотрел на нее. На потолок. И снова на нее.
– Чего?
– Я выхожу замуж. Прости. Я не хотела тебе говорить так, сейчас. Но все это уже как-то слишком для меня. Я выхожу замуж, – в третий раз за одну минуту произнесла она, вбила гвоздь. Сколько их вбивают обычно? Четыре? – Ему пятьдесят шесть. Он итальянец. Я выхожу замуж и уезжаю в Италию.
«Да, четыре гвоздя, – подумал я. – И крышка теперь прибита накрепко».
– Это ты к нему ездила в мае?
– Да.
– И сейчас?
– Да.
– Ясно.
Я полежал еще несколько секунд молча и потянулся за одеждой. Поднял трусы с пола. Трусы в руке…
– Ты не сваришь кофе?
Она кивнула, встала, зацепив тунику двумя пальцами, и прошлепала на кухню. Я спокойно оделся. Мне просто не хотелось одеваться при ней. Она выходит замуж, а у меня трусы в руке.
Выпил кофе и ушел. Больше мы не виделись. Она как-то подалась ко мне перед дверью… Не знаю, может быть, хотела обнять. Шел и ревел.
Меня не отпускало где-то год или больше. Лет через пять я нашел ее в «Фейсбуке». Она родила двоих сыновей. Ее пожилой муж улыбался с удочкой в руках. Улыбался с теннисной ракеткой в руках. А Юля не выложила ни одной фотографии, где бы я мог рассмотреть ее лицо.
Теперь я думаю, что она была права. Во всем. Но я так и не написал ей. Тем более что мое признание этой ее правоты, наверное, могло бы ее обидеть. Она была права.
Сергей Шаргунов
Пошлость
Петя спал чутко.
Ему приснился великан. А может, великанша?
Петя лежал на мокрой траве с блокнотом и черкал черной авторучкой. Великан по кошмарное пузо был зарыт в жирной чернявой земле, а башка, похожая на громадный булыжник, утопала в манной каше небесной. Облако скрывало черты булыжника, но явно – рожа была неординарная. На голое смуглое грудастое тело стекали черные и спутанные волосы. Концы волос ложились, виясь, на рыхлую землю. Петя заслонился блокнотом, пересекая и смешивая линии. Великан дернулся и загромыхал, земля загуляла ходуном. Петю замутило.
Все было предсказуемо. Самолет садился. Над Парижем сверкало весеннее солнце.
«Ах, хорошо бы встретить великана, – подумал Петя, – или великаншу».
Он страдал от пошлости, она была всюду. 22-летнего Петю Волкова второй год мучила мысль о том, что все в жизни заранее предопределено. Эта мысль зародилась, когда он ходил душным летним днем вокруг старинного храма на даче. Позади храма был серый камень. И в камень врезаны буквы:
Авдотья Анисимовна Пирожкова. 12 апреля 1845 – 4 февраля 1904.
Дети ея:
Сергий. 5 марта 1866 – 14 июня 1866.
Сергий. 8 сентября 1869 – 10 мая 1874.
Трагично получилось с детишками: второго снова Сережей назвала, но и он недолго жил, верно, от этого и церковницей стала, поэтому в ограде и похоронили. Да наплевать… Какая-то кошмарная пошлятина! Все началось с того лета. Открылась смутная, не до конца четкая, тошно широкая мысль.
Петя то и дело пытался предугадать следующий сюжет жизни. Жизнь ясна и, значит, бесцветна, даже если предчувствие обманет и за поворотом пылящей дороги вместо березняка встанет ельник! Петя верил в судьбу и не любил свою веру. Судьба подкидывает тебе разные карты, но они на пересчет. И он все жаднее наслаждался жизнью, ценя грубые плюсы и грязные фокусы. В жизнь он впивался обреченно, то ли заранее пресыщенный, то ли еще не распробовав. Он был похож на человека, который, приняв яд медленного действия, срочно бросается к жареному мясу и сладкому вину.
Он родился сыном художников и сам был начинающим художником, уже иллюстрировал книжки для детей. Темноволосый в мать, сероглазый в отца, крепкий в отца, но тонкокостный в мать, высокий в деда, тоже художника. Он прилетел в середине апреля из липко текущего, как сопли, Питера в ярко-сухой, как румянец, Париж на юбилей, разумеется, Матисса. В два часа дня, прописавшись в гостинице и приехав в Сорбонну, он встретил Люси.
Они познакомились во внутреннем каменном дворе, где девушка курила, запивая дым винцом, темневшим сквозь белый пластик стаканчика. Петя стрельнул у нее сигарету, сбежав на двор из зала. В зале горбатый француз-профессор выкрикивал доклад про Матисса. «Можно ли переложить Матисса на музыку? Можно, но это будет Шнитке, а не Матисс!» В наушниках русский женский голос выкрикивал перевод – отрывисто, со звоном падающей швабры. Горбун был при желтоватых очках и красноватых кудряшках и шевелил всеми пальцами рук (вероятно, за кафедрой шевелились и носки ботинок, в которых посылали пассы пальцы ног). И Петя улизнул.
Пока люди кисли в зале, на столе в холле возле стеклянных дверей, ведущих на двор, их ждали ветчина, рыба и красные бутылки. Петя и Люси вернулись со двора, Петя наполнил ей снова стаканчик и налил себе. Он взял вторую бутылку, вкрутил штопор, поместил сосуд между ботинками и с пошлым чмоканьем вырвал пробку. Вскоре в холле загудело (люд повалил к столу), а молодые приканчивали вторую бутыль. Люси была в синей расстегнутой на три пуговки рубахе, в черных брючках и розовых кроссовках. С сиськами, черными локонами и черными ресницами, длиннорукая и длинноногая, в деревянной худобе. С игривым и нервным шнобелем чистопородной франсе.
Петя, стреляя сигарету, заговорил с ней по-английски.
– Я говорю по-русски, – ответила она и улыбнулась.
Зубы длинные и ровные.
Они пили, жевали и говорили слова по-русски, и все время она показывала свой славный оскал. Вероятно, Люси знала, что такая зубастая улыбка ей идет, как причудливое украшение. Белизной своих сильных зубов она кокетничала со всем миром, и со своей смуглой кожей – тоже. Она скалилась каждые несколько минут, а он смотрел прямо в зубы, чувствуя, что хмелеет. Ее рот темнел, синел от вина, в уголках вечерело, зубы смеркались. У Пети кружилось перед глазами. За стеклами разливалось солнце. Люси говорила, что учит русский и ничем больше не интересуется. Русский. Это ее интерес.
Возникла водка, которую распорядительница, дерганая седая русская в кожаном садистическом трауре, вытащила из черного пластикового мешка, – одна водка, вторая, пятая, бутылки серебрились и скользили в руки общества.
– Хочешь? – подмигнул Петя.
Быстрая гримаска:
– Я ее пила. Дни назад пять! Мы шли на крышу. Я сломала каблук и падала. А? Меня спас друг. Он схватил и держал. Но я свихнула ногу. Вот эту!
Петя прижал к губам ладонь и плавно отправил воздушный поцелуйчик девичьей ноге. Он коснулся розовой кроссовки и решил, что тоже будет пить только вино.
На водку накинулись не одни русские, но и французы. Пете даже привиделось, что некоторые – это бездомные, клошары, которые бродят по культурным сборищам, чтоб поживиться. Вот один француз – малиновые подушечки щек и рук, на щеках вспыхивают и мелко дрожат одна за другой кровяные веточки – с наслаждением влил стопку, сизые глаза наполнились мерцанием и рябью, через минуту он бесновато зачавкал, так что желтый соус заклубился по губам. Хорошо бы его зарисовать! Впрочем, жанрово он чересчур ясен.
Петя искал мгновения, когда у всех лица вытягиваются в обморочном и молниеносном. Караулил перевороты. Сейчас он разглядывал водочников, чая найти какой-нибудь кривой смысл. «Это абсурдно, – решил он, – люди накачиваются водкой среди бела дня. Какой все же конфликт между ясным временем, назначенным для дел, и прозрачной жидкостью, утюжащей мозги! Какая все-таки болезненная тоска в этом глотании огненной воды в разгар дня! Взрыв дневного моста! Мост летит во все стороны кусками». Так подумал и чуть повеселел художник Петя, наблюдая за тем, как тает водка в русских и французских глотках, а следом – мясо да рыба, и все на фоне стеклянных дверей, за которыми плещется золото дня.
– А мне? – оскалилась Люси, и он затемнил ей оскал новой порцией краски, и пролилось через край стаканчика и упало на пол.
Несколько капель впитались в розовую кроссовку. Левую, укрывшую вывих.
Люси вульгарно хихикнула, и он понял, что постель им назначена.
Скоро стол был высосан, обглодан и облизан. Французы отпали – одиноко потянулись к выходу, русские выпали во двор, пустили дым, и сквозь стекло было понятно – спорят. Петя и Люси вышли покурить. В центре дымящего кружка встали двое, оба не курили. Исподлобья, но нежно, похожий на барашка, глядел парень со светло-русой бородой и большим розовым Сталиным на зеленой футболке (это был Мальцев, мастер «нового тоталитарного плаката»). Напротив трепетал старик в сером костюме и целил в Сталина острым ногтем мага (так выглядел академик живописи Тан). Ноготь был самым живым в старике. Матерно охал толстый бородавчатый арт-критик, поминая матушку, художница-пейзажистка в неприятно лиловой шерстяной шляпке с тихим писком цедила: «Времена не выбирают», – а старик, трепеща голосом и хилой плотью, не убирая обвинительного янтарного ногтя, дребезжал, что в 38-м был он в школе «племянником врага народа» и в него после занятий кидали снежками. В ответ Мальцев бормотал с малокровной усмешкой: «А демография? А география? А демография и география?».
– Автобус! – Появилась седая русская в кожаном садизме. – В гостиницу и до завтра!
Люси и Петя переглянулись и, глядя друг другу в глаза бесстыже и глубоко, уронили свои недокуренные сигареты. Пришло время пропадать.
На улице машин было мало, да и те вели себя робко, под булыжниками дремал пляж.
– Значит, не бывала в России? – Петя споткнулся и пристальным хмельным глазом поймал белесую полоску песка между седой парочкой булыжников.
– Неа. Ты зовешь?
Она не картавила, слышалась лишь инородная теплая певучесть и горячий подскок отдельных звуков. И не все слова знала.
Они нырнули в простой солнечно-пыльный деревянный сарай, оказавшийся входом в метро.
– Люси! Ты так хорошо знаешь русский!
Она что-то пропела по-французски и передернула зубами с хрустом. Вильнула попой, проплывая турникет, обернулась, зашипев: «Лишний». Протянула билетик: «На!» – и губы облизнула. Они летели. Он летел просто. Она летела едва заметно прихрамывая. Он – за ней, по ступенькам огромного и от того игрушечного поезда на второй этаж, где плюхнулись бок о бок. Прибыв на станцию – по тусклому малолюдному переходу, похожему на трубочку вчерашней газеты. По другой станции под открытым и голубым, но сощуренным из-за навесов небом. Там, на платформе, стоявший у стенки крепыш-азиат, не шелохнувшись, проследил спокойным режущим взглядом охотника, как промелькнула брачная их игра.
Они высадились у подножия холма.
– Каштаны! – закричал Петя, как бы в надежде на приключение.
– Платишь ты, – отрезала Люси с интонацией европейки-воспитательницы.
Он купил два бумажных кулька. Они одолели лестницу, ведущую на холм, выдавливая в себя невкусную картонную мякоть из пластмассовых коричневых мундиров. Хваленые каштаны были скучны, скучны…
Холм опутывал дым. Дым шатался на ветерке и в синеющем воздухе. Дым поднимался к собору, призрачно белевшему на самой верхушке холма, точно это дым так сгустился. Они сели на каменную лестницу среди дымящей молодежи, спинами к собору, и тоже задымили – перед ними тонул Париж, здания, башни, хищные мелкие черты старины – в розовом, сиреневом, зеленоватом, белом. Солнечные отчаянные вспышки сменялись ехидными огоньками электричества. Петя щелчком отбросил окурок и попал в рюкзак ниже сидящего, сыпанули искры, Люси засмеялась. «Везде бабы одинаковы, – подумал Петя. – Сталкивают мужиков». Человек с рюкзаком обернулся на смех, показав смуглый ожесточенно жующий себя изнутри мальчишеский блин физиономии, и снова уставился на них курчавой шерсткой.
Здесь все были в пестрых одеждах и дыму, дым был общим, но выбивалось сладкое течение.
– Гашиш, – Люси радостно повернулась вправо. – У меня дома есть! Я живу рядом. Детство меня водили сюда. – Она показала за плечо. – Хочешь?
В соборе было подслеповато. Они пронеслись пустыми пределами под бездонными сводами. Петя схватил ее за руку, задержал бег, поднес к лицу ее пальцы. Ему вдруг захотелось ее! Он желал тискать, нагибать, ломать, ударяясь мясом в глубокое мясо, мясом в мясо. Лед вечности обжигал, возбуждая. Петя с надеждой цеплялся за эту скользкую похоть, как за чудо. В одном местечке теплилась жизнь, желтело электричество, с десяток богомольцев терпеливо ждали чего-то на деревянных скамьях. Петя отметил намоленного пожилого латиноса, похожего на жареный каштан. Люси выдернула мокрую руку, прыгнула в кабину, Петя сиганул в другую дверцу. Сквозь решетку увидел лицо – смутное, долгоносое, оскаленное.
Жажда немедленного соития покинула его сразу за порогом храма.
Они шли мимо лавок с сувенирами и картинами.
– Хочешь смотреть картины, Петя?
Он закричал:
– Устрицы!
Лавка воняла пучиной, среди накативших сумерек лотки жеманно блестели серебряным и красным – внутренностями моря, скользкими даже на глаз.
Сели на воздухе. Официант, шевеля пошлыми черными нитками усиков, принес два бокала белого вина и стальной подиум со льдом и раковинами. Петя поспешно втянул в себя шесть устриц подряд. Он запивал каждое тельце-сгусток нежным рассолом из раковины, каменная крошка хрустнула на зубах – и ее не стало. Люси подъедала темные ломти хлеба, разламывая и макая в стальной наперсток с малиновым уксусом. Она сказала, что не любит устрицы, она любит дышать ими – и только. «Забавно, – подумал он, – заученная фраза». Поблескивала ледовая арена, угловато смотрели в темноту разоренные жилища.
– Ты общаешься с русскими?
– Я дружу с чеченцами. – Люси допила вино. – Они парни. Беженцы. – Пустила дымок.
Петя спросил с надеждой:
– Злые?
– Со мной – нет. Они с другими злые. С цветными, с черными. Они их бьют и гоняют. Все время.
– Конкуренция. – Петя причмокнул.
– Со мной они хороши. Все другие у нас с девушками нехороши. Чеченцы хороши.
– А нехороши – это как?
– Если парень – француз или цветной, неважно, видит девушку, и она ему нравится, он улыбается и кричит: «Привет, красавица!» Но если я не ответ, он ругает. Это в метро, улица, везде. Он кричит: «Сука!»
– И никто не даст ему в дыню?
– Что это – дыня? – Оскал.
– Морда.
– О,нет! Никто не защитит. Разве чеченец. Чеченец может защитить. Петя, я плачу половина!
– Я плачу! Ты, что ли, спишь с ними? – Он отодвинул пустой бокал. – С чеченцами…
– Спаси Бог! – Она хохотнула, искупав лицо в фонтане дыма.
– Жаль, – пробормотал он.
Они миновали пылающий квартал багровых мошонок, зашифрованных под сердца. В дверях блондинка с тройным подбородком, в золотом мини, призывно гребла голыми ручищами к себе.
Свернули в темную улочку, где угол одного тихого дома нелепо отсырел, краснея окнами и огнями, – отголосок пройденного квартала, потом был совсем мирный проулок, без всякой красноты, и там, в тишине, в слабом луче городского фонаря чернели глухие железные ворота.
Люси наколола коготками цифры, пискнуло, вошли во двор. Петя поднял голову, глазами пробежал дом до крыши – этажей было восемь. «Внутри зеркальный лифт», – загадал.
Но в доме была деревянная лестница.
Сухая, грубая и скрипящая. Скудно освещенная. На каждом этаже светила голая лампочка из стены. На лестницу выходили окна: непроглядные, замутненные, толстые, в стеклянных узорах, как бывает у туалетов и ванн. Старая рассохшаяся лестница. Старая добрая врунья. Петя считал ступеньки. Пахло кислыми щами, именно кислыми, с квашеной капустой. Запах, казалось, шел от ступенек, и Петя разок наклонился, чтобы внюхаться. «Откуда здесь квашеная капуста?» – подумал, но спросил:
– Конечно, в детстве ты падала тут?
– Мы все время были в синяках. Я и сестра. Мы бегали друг за другом и падали, да! – Люси говорила, посмеиваясь и не оборачиваясь.
Она шла впереди, Петя – за ней. Ее яркие лакированные волосы болтались широко, в полусвете выглядели еще чернее, и смешливый голос доносился из волос.
– Как звали сестру?
– Катрин. Близняц?
– Близнец!
– Да! Она погибла. Два год назад. Разбила мотоцикл. Я ее любила очень. – Она говорила уже без смешка, но задорно, не меняя походной интонации. – Мы бегали утро и вечер. Бегали и бегали. А ты где бегал?
Остановилась.
– На даче. Тоже была лестница, – промямлил он.
Оконный проем слева вместо стекла скрывал серый брезент, порванный в верхнем правом углу. Дыра, по краям вытянутая, напоминала пентаграмму. Люси сунула палец в дыру, потом еще два пальца и пошатала брезент.
– Эта дырка двадцать лет! Я и сестра совали палец. Тут живет художница. Я всегда сую палец. Прохожу и сую! – И она снова пошла вверх, повторив: – Всегда!
Петя тоже сунул палец.
На пятом этаже они вошли к Люси.
Маленькая гостиная с компьютером и колонками. Через маленькую спаленку (во тьме бельишко белело на полу) Петя проник в маленькую ванную, пописал, сполоснул руки, плеснул в лицо. На пластмассовом подзеркальнике стояли тюбики крема. С одного неожиданно смотрел мужчинка, брея чернявую щечку, улыбочка жила и загибалась кровавым червячком на освобожденной чистой половинке загорелой мордочки. Петя выпрямился и задел плечом колокольчик, который, серебристый, рассыпался в причитаниях над узкой белой ванной.