Текст книги "Я в Лиссабоне. Не одна (сборник)"
Автор книги: Януш Леон Вишневский
Соавторы: Марина Ахмедова,Константин Кропоткин,Мастер Чэнь,Сергей Шаргунов,Вадим Левенталь,Владимир Лорченков,Вячеслав Харченко,Улья Нова,Татьяна Розина,Каринэ Арутюнова
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Вячеслав Харченко
Миниатюры
Потоп
– Ты же знаешь, – шептал Семен в трубку, – я ни с кем и никогда, ни-ни, но тут страсть такая, огонь, покоя не дает всю ночь. Ты только Клаве не говори, пожалуйста.
Я почему-то представил, как он из квартиры вышел, стоит в трениках и китайских тапочках в скверике с мо-билой и с ноги на ногу переминается, ждет, что я отвечу.
Ну и дал я им ключи, конечно, от второй квартиры. Семен на «шевроле» заехал, я только сквозь стекло смог его девушку немного разглядеть, хотя толком было не видно: просто силуэт какой-то утонченный и профиль такой трепетный (хотя профиль, конечно, трепетным не бывает, но тонкий, изысканный, что ли, как на картинах). Я еще минут тридцать после их отъезда на лавочке сидел, курил, представлял. А потом пошел домой «Спартак» – «ЦСКА» смотреть.
Буквально во втором тайме, когда Комбаров сравнял счет, раздался звонок:
– Петя, ты меня заливаешь, – соседка Раиса Григорьевна звонит, крыса. Конечно, вечно все не так! Но я побежал, а там и слесарь жэковский в желтой спецовке и в бейсболке бурой, и участковый Кабанчик – вечно вы-пимши (мы с ним в одном классе учились, он в детстве всех дворовых кошек достал).
Я дверь открыл, думаю, хоть рассмотрю девушку вблизи, мордашку и фигурку, а там никого нет, совсем никого, ни Семы, ни девушки, ни потопа. В ванной все о’кей, на кухне вода выключена, смотрел, приглядывался – из холодильника размораживающегося лужица сочится.
– И что, – говорю, – баба Рая, у вас от этой капли потоп?
– Не, ну пятнышко-то есть.
Когда кагал разошелся, огляделся. В спальне на столе букет нежных, ароматных чудесных розочек. Девятнадцать штук. «Неужели ей девятнадцать лет?» – подумал, а на тумбочке колготки в сеточку. Взял я их в руки, стою, рассматриваю, куда деть – не знаю, цветы-то думал жене подарить, но потом понял: «Я ей за всю жизнь один раз три розы на двадцатилетие свадьбы подарил, а тут девятнадцать штук».
Отдал Раисе Григорьевне, а колготки хотел Семену передать, но где-то в гараже так и лежат.
Сиськи
Господи, какие у нее были сиськи… Дело даже не в объеме, а в пропорциях. Сама тонюсенькая, как ниточка, в бедрах сорок шестой номер, наверное. Плечи без разлета, обычные узкие женские плечи, но вот грудь – это что-то неимоверное, размер четвертый или даже пятый. Она сквозь оглушающую живую музыку лесбиянок из «Ива-НОВЫ» бегала среди столиков и что-то яростно кричала в трубку, кажется, по-итальянски. Когда она обрывала разговор и клала трубку, то так же смачно материлась в зал, но этого сквозь грохот слышно не было, можно было только догадываться по мимике. Прокричав что-то, она бежала к барной стойке и заказывала «Мохито», который оплачивал толстый, овальный перец в белой офисной рубашке с тонким фиолетовым галстуком – почти шнурком, но, конечно, не шнурком. Его бы со шнурком в офис по дресс-коду не пустили.
Все мужики за столиками следили только за ней. Она сосредоточила на себе все внимание. Нет, были еще какие-то девушки, нервные как серны: в стрижках каре, милые, грациозные, блестящие, сверкающие, но эта. но эти сиськи – ну полный отпад.
А потом она проходила мимо и что-то кричала в трубку, и я схватил ее за талию, усадил на колени и даже приобнял, притянул к себе несильно, но ощутимо. Она же ничего не заметила, сидела на коленках и продолжала ругаться по-итальянски в трубку, а вот ее перец заметил и стал ее стаскивать, но я крепко держал, тогда он размахнулся и почему-то пошатнулся (наверное, пьян был в стельку) и ударил меня в лицо.
Я одну руку от сисек отнял и защитился, а свободной ногой, на которой моя прелесть не сидела, дал ему пинка, и перец упал прям мордой в пол, кровища брызнула из носа, но в темноте никто ничего не понял. Только прелесть вскочила и закричала:
– Ну, зачем?! Это же итальянский писатель из ПЕН-клуба, у него через час презентация. Что мне теперь делать? Меня же уволят с волчьим билетом!
– А возьмите меня, я не знаю итальянский, но помню английский.
И Лена Самсонова (она так представилась) сначала отмахивалась, а потом потащила меня на пресс-конференцию, говорит: «Все равно все будут пьяные, никто не разберется», – и галстук фиолетовый повязала.
Я держала молодцом почти сорок минут, и только в конце кто-то спросил меня по-итальянски, но я сделал вид, что ничего не расслышал, а Лена за меня ответила.
Потом мы стояли в фойе, держались за руки, смотрели друг другу в глаза. Я сказал:
– Какие у тебя синие глаза…
А она ответила:
– Это линзы. На самом деле глаза – серые.
Потом подумала и говорит:
– Ты меня, Олежек, спас. Сделаю что хочешь.
Я хотел подержаться за сиськи, но просто попросил телефончик.
Алешка
У Алешки не было папы, а мама Лиза, когда он ее спрашивал об отце, ничего не говорила. Один раз сказала, что тот пропал, а на вопрос куда ничего не ответила.
Когда Алешке исполнилось пять лет, то к ним стал ходить дядя Боря. Обычно он появлялся в квартире в обеденный перерыв, когда Алешка был в детском садике. Но однажды в саду проводили ремонт, и Алешка сидел на кухне однокомнатной квартиры – смотрел на ноутбуке «Смешариков». И тут пришел дядя Боря: в черной форме охранника и с газовым пистолетом в кобуре на боку.
– А он что здесь делает? – спросил шепотом дядя Боря, но мама поднесла палец к губам, провела его в комнату и занавесила вход.
Через какое-то время из комнаты стали доноситься стоны мамы Лизы, прерываемые медвежьими вздохами дяди Бориса и какими-то нервическими смешками.
Алешка очень испугался за маму. Ему казалось, что дядя Боря делает что-то нехорошее, возможно, душит или калечит. Он открыл верхний ящик кухонного стола и достал самый большой нож для резки мяса, но потом испугался, что нож такой большой, острый и тяжелый. Алешка встал в центре кухни и спрятал нож за спину.
Через какое-то время на кухню вошел дядя Боря, застегивая ремень на брюках. Он посмотрел на Алешку, потрепал его по голове и спросил:
– Ну что, уроки сделал? – Алешка хотел его порезать, но сделал неудачное движение пальцем, и яркая детская кровь закапала на пол.
– Лиза, – позвал дядя Боря, и из-за занавески выскочила мама, спешно застегивая халат: оживленная и веселая, все лицо ее пылало, а волосы растрепались.
Алеша посмотрел внимательно на маму, увидел, какая она красивая, шмыгнул носом и разревелся.
Хрясь
Всегда с ней было хорошо. Тискали друг друга до невозможности, из кровати не вылазили. Бывало, уснешь часа в три ночи, или даже под утро, потный весь, все постельное белье мокрое, измученный, а уже часов в восемь с первым осенним лучиком, когда воздух утренний проползает сквозь открытую форточку и робко, холодя-ще щекочет кожу, снова нежные поцелуи, вздохи, улыбки, объятия.
Свадьба была пышная, веселая, яркая: катались на «кадиллаке» по Москве, на Горах голубей выпустили, выкупал я ее у родственников, которые ее похитили, сидели всю ночь в ресторане, а потом поехали в Крым. Я же не очень богатый человек – на Париж денег не было.
И вот когда вернулись из Ялты, поселились в квартире в Кузьминках (родственники скинулись и квартиру нам купили). Поселились и жили, в принципе, хорошо, замечательно жили, но однажды, собираясь то ли в театр, то ли на работу, я в отражении в трюмо заметил, как со спины на меня Лера смотрит, и был это такой ужасающий, чудовищный, презрительный и брезгливый взгляд, который я никогда прежде у нее не видел, когда она прямо смотрит в мои глаза.
Когда Лера смотрела прямо, то был взгляд такой сладкий, манящий, ласковый. От него что-то во мне дрожало и ликовало, я как пьяный ходил, шатался, а тут это странное отражение… Зря я в трюмо посмотрел.
И после этого своего наблюдения, о котором я ничего Лере не сказал, стало что-то во мне ломаться и трещать. Ночью лежим рядом – бедро к бедру, щека к щеке, а ничего не происходит, ничего не шевелится, пустота.
Она наклонится над моим лбом, прядь рукой откинет и спрашивает:
– Ты что, милый? – Потом губами до переносицы дотронется или пальчиками своими тонюсенькими по макушке проведет.
А я лежу, не шелохнувшись, и ничего, ничего, понимаете, во мне нет, а как только закрою глаза – вижу этот брезгливый взгляд.
Один раз пришел с работы, а Лера сидит на кухне, посуду бьет. Молча достает одну за другой тарелки и с размаха – тресь об пол. Весь пол усыпан осколками.
– Ты что делаешь? – спрашиваю, а сам пытаюсь руку с занесенной тарелкой перехватить, а она опять – бах об пол. Осколки – как брызги.
Одну разбить не смогла (немецкую, подарочную) и притащила мой молоток, села на корточки и хрясь-хрясь молотком. Потом успокоилась, покурила и говорит:
– Давай, Боря, разводиться.
Потом, уже в загсе после развода, я ей про взгляд рассказал, мол, 7 мая 2010 года на работу собирался, в трюмо посмотрел…
А Лера:
– Не помню, Боренька, ничего не помню.
Лика
– Слушай, а можно определить, я девочка еще или уже нет? – спросила Лика и виновато посмотрела на меня, словно я собачник и собираюсь засунуть ее в клетку, чтобы увезти на живодерню.
Я аж подпрыгнула на кухонном уголке, и сигарета чуть не выпала у меня изо рта. Когда Ликины родители уходили, то она разрешала мне курить на кухне, открыв окно. Вообще, Лика – это самая зачуханная девица на нашем курсе, как бы сказала моя мама, «синий чулок». Ей семнадцать лет, а она ходит с косичками, в шерстяной перхотной раздутой кофте, в чулках советских, бабушкиных, в юбке брезентовой до икр, в дедушкиных роговых очках, в стоптанных, почти деревянных сандалиях. Кто мог позариться на такое добро?
Правда, она всегда лучше всех училась, школу закончила с медалью, потом – французский лицей на отлично, а теперь – первый гуманитарий в нашем Институте лингвистики. Вечно при родителях, взаперти. Всегда мечтала уехать в Париж, только никому об этом не говорила, кроме меня. Я вообще не знаю, зачем с ней вожусь.
– Что случилось, Лик? – выдуваю дым в окно, Лику от табака подташнивает.
– Понимаешь, он меня по-французски спросил, как пройти к Лиговке, а я же впервые услышала французский от иностранца – так обрадовалась, так перепугалась, потом заговорила, а он завел в подъезд и принакло-нил, а потом ушел.
– Он хоть телефон оставил??
– Вот, – на темной визитной карточке золотом было написано – Мубумба аль-Сахили.
– Негр, что ли?
– Араб, кажется.
– Ну, ты даешь…
Отправила к гинекологу и забыла. Это у Лики я – лучшая подруга, а у меня этих Лик видимо-невидимо. Потом услышала краем уха, что она вышла замуж и уехала за границу.
А через двадцать лет отдыхала я в Марокко, и вот катим мы в автобусе с группой, попросили завезти в обычный квартал, вышли на улицу: пылища, грязища, детишки голые с собаками бегают, апельсины с деревьев попадали и в канаве валяются. Я отошла в сторонку покурить – и вдруг на меня мешок в парандже накидывается и давай обнимать и целовать, я в страхе отбиваюсь, а мешок говорит мне с французским акцентом:
– Я Лика, Лика Смородская, помнишь, Викочка? – Лика с трудом подбирала русские слова.
– Господи, Смородская, лицо-то покажи.
– Не могу. Как ты, Викочка?
– Нормально, при МИДе. Объездила весь мир. Европа, Штаты, Латинская Америка. Вот и к вам занесло. Ты как?
– Нормально: я – старшая жена, хозяйство, козы, ислам приняла, за стол, правда, с мужчинами не сядешь, младшие жены называют Наташкой за глаза, вечером приляжешь у океана – и ревешь. А семья у тебя есть, Вика?
– Третий брак, от первого девочка, сейчас во французском интернате учится, за ней папашка присматривает.
– А у меня, представляешь, Вика, восемнадцать детей.
– Сколько?
– Восемнадцать. Здесь каждый год беременеют. Так принято.
Тут автобус загудел, русские туристы потянулись на свои места, смешно толкаясь и переругиваясь. Я обняла Смородскую, и сквозь толстую ткань (мне показалось) увидела ее глаза, голубые и гордые, немного мокрые. Я залезла в автобус и помахала ей из окна, рядом сидящий господин в клетчатом пиджаке и белой панамке спросил меня:
– Кто это?
– Настоящая русская женщина.
Ганна Шевченко
Африканка
Когда Надя пришла на собеседование, ее удивило название мини-маркета – «Африка» – и еще изображенная на фасаде сбоку от входа странная пальма. Ствол ее был янтарно-коричневый, а листья почему-то желтые. Наде захотелось познакомиться с художником и спросить, почему он так изобразил дерево. Но когда пришла осень и сквер, ведущий от трамвайной остановки к магазину, разбросал пеструю листву, Надя поняла, что эта пальма – осенняя, и перестала о ней думать.
Хотя летом она думала не только о пальме. Часами рассматривала пальцы на ногах и представляла их с накрашенными ногтями: синими, лиловыми, зелеными; но покрасить их в экстремальный цвет так и не решилась. Купила открытые босоножки и, ступая по тротуару, смотрела на свои бледно-розовые ногти. Сравнивала их с ножками проходящих мимо женщин и находила чужие более привлекательными. Но это касалось не только ножек. Всю свою внешность она не любила и считала неудавшейся, хотя была хороша собой и, несмотря на свою картавость, нравилась мужчинам.
Этим летом у Нади появилось двое. Первый – Вадим Николаевич, администратор магазина: усатый сорокалетний пижон, похожий на чеширского кота. Надя пошла на эту связь только потому, что он извел ее своим напором. Когда она появилась в коллективе, он тут же принялся за ней ухаживать. Задавал дурацкие вопросы, несмешно острил, рассказывал известные анекдоты. Она отдалась ему в складском помещении на мешках с мукой, рядом с полкой, заставленной банками с огурцами и маринованными грибами. Любовником он был предсказуемым и неповоротливым, как трамвай. Сначала усы щекочут ухо, потом шею, затем грудь. После слышится постукивание банок на полке: «дзинь, дзинь, дзинь…» – усатый трамвай Вадим Николаевич начинает движение, касаясь плечом ближайшего стеллажа. Это «дзинь-дзинь» длится недолго, без остановок и поворотов, пока на правое бедро не выплескивается вязкая и горячая клякса тормозной жидкости. Всегда на правое.
Вадим Николаевич перестал изводить Надю своей словоохотливостью и лишь бросал игривые взгляды, проходя мимо. Теперь Надя могла спокойно стоять за прилавком и думать о своем. Вспоминала о нем раз в неделю, когда принимала смену, а он ждал ее на складе с бутылкой коньяка.
Второй – Альберт, обаятельный двадцативосьмилетний клерк. Если во внешности Вадима Николаевича было что-то кошачье, то Альберт походил на собаку колли. У него было вытянутое лицо и маленькие карие глаза. Он работал младшим специалистом в экономической службе городской администрации. Жил в доме напротив «Африки». Каждый день после работы заходил купить что-нибудь на ужин. Он с интересом всматривался в отрешенные оливковые глаза, но не видел там ничего, кроме своего отражения.
Как-то он попросил у нее номер телефона. Надя лениво написала ряд цифр на чеке, оставленном на прилавке. На следующий день он позвонил и предложил встретиться, Надя согласилась. Извиняясь за ремонт, он повел ее к себе домой. В углу прихожей лежали куски обоев, в гостиной на полу топорщился недостеленный линолеум. Рядом с разложенным диваном стоял столик. Альберт пошел на кухню – принес шампанское и коробку конфет.
– К шампанскому нужно фрукты, – сказала Надя и, попросив включить музыку, положила в рот конфету.
– Я люблю «Brazzaville», ты не против? – спросил он.
– Нет.
Альберт нажал кнопку. Полилась мелодия.
– Почему ваш магазин называется «Африка»?
– Не знаю. Я часто об этом думаю.
– Можно, я буду называть тебя Африканкой?
Надя пожала плечами.
– Нет. Лучше Африкой. Я буду называть тебя Африкой.
Альберт освободил Надю от одежды и стал исследовать губами новый континент. Сначала северную территорию, восточную, западный склон, спустился к южным границам и, наконец, обосновался в самом центре, в самой сейсмоактивной зоне, и оставался там, пока ее нежные впадины и возвышенности не воспламенились.
Альберт часто встречал Надю после работы, они ужинали и продолжали заниматься географией, включая «Brazzaville». Теперь, когда Надя слышала в маршрутке эти мелодии, в центре материка становилось влажно и горячо.
Но, стоя за прилавком, она не думала ни о Вадиме Николаевиче, ни об Альберте. Глядя в большие окна марке-та, Надя представляла осеннюю Африку. Как гоняет ветер по небу большие парусники сухих пальмовых листьев, как садятся они в море, образуя желтую флотилию, как с грохотом падают кокосы и как обнажаются высокие, коричнево-янтарные стволы, становясь совсем не похожими на деревья.
Лия Киргетова
Двадцать три
А первая женщина, которую я любил, меня научила. Нет, не трахаться и не понимать, что, куда и как. Другому. Мне было двадцать три, да, а ей тридцать восемь, если не больше, не уверен точно. Я сначала думал только о ее теле как заведенный, днями и ночами, а потом уже стал вспоминать ее слова, все чаще убеждаясь в ее правоте, правоте во всем.
Мы познакомились в самолете, летели восемь часов, так что успели и пофлиртовать, и огрызнуться друг на друга, и замирить, и поспать рядом; затем звонил ей раза четыре, прежде чем встретились. Потом сказала, что согласилась случайно, попал я ей под настроение, не собиралась она со мной знакомство продолжать. Но мне удалось ее зацепить чем-то.
– А смысл, – без вопросительной интонации сказала она на первом свидании. Я встретил ее после работы – она сидела в офисе, занималась чем-то, связанным с туризмом, я так и не успел вникнуть, чем именно. Поехали в хорошо знакомый ей китайский ресторан: «Там нет музыки и хорошая жратва», – бодро отрекламировала она его.
– Смысл нам встречаться? Все заранее известно: секс, еще секс и, если повезет совпасть, – еще немного секса. Затем пожмем плечами, вежливо попрощаемся, и все. Займем друг другом несколько вечеров, возможно, и выходных. Тебе сколько? Двадцать три? Ну… – Она пожала плечами.
– Ну да, – согласился я. – Так и будет, скорее всего. Тебе жалко выходных?
– Да нет, – растерянно решила эта симпатичная женщина наше «быть или не быть», – мне не жалко. Не тебя. А вообще – жалко. Я становлюсь занудой, прости.
Она мне сразу очень понравилась. Высокая, с прямыми волосами темными до плеч, с челкой, глаза яркие, светло-серые – редкого цвета глаза. Худовата. Мне нравятся женщины, на которых отлично сидят джинсы, – вот это как раз тот случай. Немного похожа на птицу, на лесную какую-то, из тех, которые охотятся по ночам, а не только свистят в гнезде всю жизнь. Хотя я не разбираюсь в них. В птицах. Стильная, красивая, да, но ничего кукольного, ничего неестественного, живая очень, настоящая. Ни коровьих взглядов, ни надутых губок, ни манерных словечек. Без искусственного слоя поверх лица и поверх разговора – все как есть. У нее было штук пятнадцать брючных костюмов, и они ей здорово шли. Не женские часы на руке. Не красила губы – ни разу не видел помады на них. Синий ей идет нереально, будто нежное свечение появляется вокруг, как у инопланетных героинь, обаятельно захватывающих старушку-Землю в фантастических сериалах. Мне она нравилась в синем больше всего, да. В синем или голой.
Думаю, я не очень ее понимал. Было ясно, что она многое пережила, может быть, и страшное что-то, но ничего в ней не было трагического и страдальческого. Не было излишней значимости, которую так часто девушки придают вполне обычным вещам. Но позже мне стало именно этой значимости и недоставать. Обесценивая свои чувства, она обесценивала и все окружающее, теряя многое от этого, наверное. Ценность как вкус… Как насыщенность… Мне кажется, ей никогда не было вкусно жить, даже в детстве.
После ужина мы пошли к ней – пешком несколько минут, недалеко оказалось. Вокруг тихо трещали почки деревьев, ветер теплый, апрельский. Мартовские коты орали, перепутав месяцы.
Я волновался, уж слишком она была не ручной, что ли, не льнущей, отстраненной, ироничной, не очень было понятно, топая к ней в гости, как я ее такую буду трахать. С другими было проще в сто раз: везешь в постель, застряв в пробке, а она уже и смотрит – так, и разговаривает – так. Касается, улыбается, мигает зеленым. А эта – нет.
Не очень я хотел ее в первый раз. Не очень уверенно, точнее. Но все получилось легко. Налила мне виски на два пальца, ушла в душ. Пока шумела вода, пил с закрытыми глазами, запах ее квартиры мне нравился. Чтобы расслабиться, выпил залпом и плеснул еще. Стало тепло и весело.
Она вошла в комнату с презервативами в руке и в черной футболке длинной, цапнула короткий квадратный стаканчик, налила себе, хотя я, конечно, дернулся ее обслужить, махнула рукой – сиди, мол. Уселась на пол напротив меня и закурила, а пепельницу поставила между ног. Как-то так хитро села. Ничего не видно, но при этом никуда больше невозможно смотреть, кроме как в это ее пространство, недалеко от пепельницы. В тень между ног, не выдающую, есть на ней белье нижнее или нет. Разговор сразу сдулся.
Я потопал в ванную, вымыл руки, прополоскал рот какой-то вонючей жидкостью с рисунком иссиня-белой челюсти на бутылечке. Желтые полотенца махровые в ванной висели, ни у кого не встречал раньше – желтых. Вернулся в комнату, набрав дыхания для нырка, сел за ее спиной на невысокую тахту, ей пришлось обернуться, теперь она оказалась внизу, и все стало проще. Потянулась ко мне первой, и мы целовались, смеялись, снова целовались – немного быстро и нервозно, я снял с нее футболку, мы вместе быстро раздели меня, уложил и сразу вошел в нее. И, только оказавшись в ней, остановился. Теперь было некуда торопиться.
Мне все понравилось сразу. Смуглая кожа: нежная, запах не чужой, теплый, практически неощутимый. То, что закрыла глаза сразу же, – понравилось, голос, да, у нее хороший голос, низкий и спокойный. И она умеет отдаваться. Вот это меня покорило, проняло до легкой трясучки, которая меня настигала не раз, когда я потом думал о ней, а думал я о ней часто. Она здорово отдалась мне. Сразу. Не сексу, не процессу, а именно мне. Направляла руками, стонами, реагируя на каждое движение, на смену ритма. Было как-то захватывающе очень. Без мыслей. Я погрузился полностью.
И мне нравилось ее имя, Юлия. Юля. Отдельно от нее оно мне не нравилось никогда, а ей оно подходило, она его сделала собой, наполнила собой, и теперь Юлией звали ее одну в мире.
И когда мы уже кончили, когда валялись на тахте в обнимку, я подумал, что мне хорошо – вот так, с ней, очень-очень хорошо мне. Она рассматривала мое лицо. Глаза серьезные, тихий такой взгляд, немного прищуренный, с непонятным выражением, нечитаемым. Можно сказать – никаким. Я подумал, что вот это, наверное, и значит – далеко. Или «вещь в себе». Другие мои партнерши смотрели после секса или с вопросом, или с нежностью, да и с ненавистью бывало. Особенно наутро, когда я заменял забытое напрочь имя «зайчиком» и «красавицей», отступая к выходу с нечаянно завоеванной и сразу же отданной обратно территории.
– Ты красивый, – мягко, ободряюще, пожалуй, сказала Юля. – Ты мне нравишься. Да, – подтвердила самой себе, как будто сверилась. – Давай встретимся еще раз.
И на следующий день я почти ничего не чувствовал. Или уже влюбился? Детское слово… Нет, наверное, еще нет. Позвонил после обеда, от голоса в трубке стало тепло и спокойно: объемный голос, многоцветный, голосволна, сразу ясно, о чем она думает, в каком настроении. Ее «привет» было хорошим, принадлежащим конкретно мне, ну, и я поплыл.
Приехал вечером, привез цветы, не знал, что еще купить, поэтому взял тюльпаны с неровными краями – попугайские тюльпаны разноцветные. Пока ехал, мне захотелось что-то сделать для нее. Банк ограбить или зарезать кого-нибудь. Спасти, чтобы погоня и перестрелка, и мчать в темноте – с визгом тормозов на поворотах, и чтобы звали меня Джо, Рон или лучше Адам с ударением на первую «А», и пахло порохом в воздухе. И быть раза в полтора мощней (я тогда худоват был и только завязал носить спортивные штаны под джинсами зимой, чтобы казаться плотней). Комплексовал слегка.
А сколько у нее было до меня? Десять? Тридцать? Сто? А вдруг я что-то делаю не так? Или нет, лучше об этом не думать. Но точно ли ей было по-настоящему кайфово? То, что она кончила, – да, так не сымитировать, да и она совсем не из таких. Нет, ей было хорошо, но достаточно ли? И почему меня это должно настолько волновать? Такие мысли были. Лучшим быть хотелось, или особенным хотя бы.
Второй раз был как первый. Новый. Мы занимались сексом при свечах, она сверху, расслабленная и довольная (у нее что-то радостное случилось днем то ли на работе, то ли еще где-то – праздничное настроение было у нее). Очень обрадовалась тюльпанам, искренне так улыбнулась, я сразу захотел чем-то ее удивить еще, поразить по-настоящему, но никак не мог придумать чем.
А потом она включила триллер – хороший, кстати, – мы валялись, пили вино на этот раз, ели мясо – она его вкусно приготовила – я так и заснул нечаянно. Не подарив ей ни одного необитаемого острова, как герой триллера, и ни одной страны третьего мира не завоевав. Но она гладила мою голову, как героя гладят, – так, засыпая, думал я.
Еще Юля все время рисовала, чертила, точнее. За завтраком, болтая по телефону, слушая музыку. Чертила линии, дома, частично проявляющиеся в нашем мире из белого пространства ненарисованного, тщательно, идеально четко заштриховывала прямоугольные грани и окружности. И сама точила карандаши узким ножом, длинные-длинные стержни торчали так, что казалось – невозможно таким рисовать, сломается. Но нет, у нее не ломались. И напевала всякую чушь. Бессмысленную и нелогичную, вроде: «И валяясь под кустом, громко щелкая хвостом». Кто – «валяясь»? Но забавно.
Конечно, у нее был муж в прошлом, но закончился давно. Про него я не спрашивал. И о других тоже. А детей она не хотела. Говорила, что никогда не хотела.
– Ни от кого? – спросил я.
– Я не поняла вопроса, – ответила она, в глаза глядя отстраненно, отталкивая. И ведь так и есть – это не про нее вопрос. При чем тут кто-то?
Я проснулся тогда ночью, после второго раза, не сразу понял, где я и почему. Обнял ее и заснул снова. Раз уж так вышло. Утро было кратким и практически немым. Но без напряжения. Умылся, съел бутерброд с сыром, кофе выпил и ушел. Тогда я много работал, много говорил, все происходило быстро, было важным, ярким и немного радостным – все эти рабочие процессы, встречи, победы, провалы. Может быть, потому, что был апрель.
Иногда мне хотелось ее разозлить, особенно вначале.
– Ты специально? – спросила она после того, как я раскритиковал ее любимую книгу заодно с привычкой надо всем смеяться, с ее дурацкой привычкой отстраненного стеба, взгляда якобы невозмутимого наблюдателя за «этими человеками».
– Ну, порычи на меня ради разнообразия.
– В смысле?
– Ты привыкла играть за двоих, – сказал я ей тогда. – Ты не играешь всерьез: открываешь карты, даешь фору, на все промахи противника смотришь сквозь пальцы. Ты играешь за двоих, причем против себя. И все равно выигрываешь. Потому что хочешь, чтобы тебя обыграли, надеешься на это. Сильного ждешь, такого, который игральный стол перевернуть может. Когда ты злишься, у меня возникает иллюзия диалога, понимаешь? Ты хотя бы рычишь на меня, не на себя же.
– А ты интересный мужчина, – сказала Юля. Да. Она ни разу не сказала «мальчик». И вообще в ней не было этого – снисходительности к моему возрасту, ни разу рукой не махнула в разговоре, мол, «да что ты понимаешь», ни разу не съерничала. И никаких «у тебя все впереди» или «я в твоем возрасте».
Потом я признался ей в любви.
– Я тебя люблю, – сказал.
Она нахмурилась, прищурилась, приблизила лицо вплотную, глаза в глаза, почти соприкоснулась зрачками со мной (во всяком случае, было особенное ощущение от ее взгляда – касательное, что ли). Отодвинулась. И вдруг как бы сбросила напряжение – подняла рюкзак невидимый и кинула на пол. С грохотом металлическим упал, будто в нем инструменты лежали. Молотки. И гвозди.
– Нет, – говорит, – не любовь. Это – не любовь. Ну, подожди, не отворачивайся, не злись.
Я и не думал злиться, кстати. Я был как большой пес в тот момент, мохнатый пес-медведь, не способный злиться. Обреченный. Хотелось лечь на пол у ее ног и закрыть глаза. И чтобы она гладила меня и была мне хозяйкой до самой моей собачьей смерти, то есть навсегда. Но я продолжал сидеть вполне себе по-человечьи. А Юля стала говорить. Тогда я впервые подумал, что она – неземная, когда слушал ее. Инопланетная. В синем.
– Я тебе скажу, как мне кажется. Любовь… Настоящая любовь… Нет, я не из тех, кто считает, что она бывает однажды. Но это что-то такое. Истинное, без вариантов. Одиночество – вот то самое, глубинное – одиночество, от которого жутко, понимаешь? Вот оно есть всегда и не отступает ровно до того момента, когда все-все желания, мечты, образы, ощущение тела, цвета, звука голоса, запахов не совпадает вдруг в одной точке.
Она подтянула ноги, скрестив их, и я подумал, что люблю ее ступни. И мизинцы. И пятки.
– И только в тот момент понимаешь: в моей жизни не было ничего более настоящего, чем этот человек. И тогда одиночество навсегда покидает. Как будто кто-то зажег свет там, где никогда не было света. И после этого ты знаешь Свет.
Мне захотелось встать и уйти. И никогда ее не видеть больше. Я невпопад кивнул и кашлянул, стал рассматривать ее руки, рисующие в воздухе звезды невидимые.
– Этот человек – самый настоящий. Нет ничего реальней его и этого чувства, которое связывает тебя с ним.
До этого человека, до этого чувства мир был относительным, понимаешь? Условным. И ничто никогда не было похоже на ту определенность, которая возникла. И эта определенность стала реальностью, перед которой нет выбора. – Юля разделила одну большую космическую туманность рукой на две неровные части. Одна из них, которая поменьше, моментально была съедена черной дырой. Вторая осталась при Юле. – Ты понимаешь меня? Я не знаю, сколько раз можно полюбить по-настоящему. Но эта определенность – появляется как-то раз. – Она дернула головой, вернувшись на планету людей, отгоняя невидимую муху или «Боинг-777». – Эта определенность меняет все пожизненно.
Мне захотелось умереть прямо сейчас и здесь. Такой разговор…
– Иди ко мне, – протянула она соломинку утопающему, очнувшись. – Я – глупая баба, иди ко мне, пожалей меня. Прости, я. – и рукой махнула, свернув слова и космос в ладонь.
Дальше все было просто и непросто. Когда я был в ней, закрыл глаза и словно попал в колодец: меня утягивало куда-то вниз, в воронку, уносило с нехилой скоростью, я падал вначале в уютную мягкую темноту, затем где-то вдали проявились синие огни, удивительно светящиеся – они росли и приближались, заполняя все пространство вокруг, потом все вспыхнуло, синие огни взорвали мою тонкую человеческую оболочку и поглотили целиком.