Текст книги "И ветры гуляют на пепелищах…"
Автор книги: Янис Ниедре
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
– В Герцигской земле было, считай, пятьдесят замков и еще больше укрепленных холмов, за стенами которых люди могли укрываться в случае беды. А многие ли правители замков поддерживали сторожевой щит? Многие ли укрепляли силу Висвалдовой дружины? Дигнайский, локстенский, ницгальский… Знатным больше по сердцу были торговые гости, алые сукна варингов, серебро да иноземные денежки… Высокие кувшины с винами из царьградской стороны… Говоруны застольные – так прозвали их герцигские горожане. Если одному из знатных привозили прусского жеребца или варяжский меч с рукоятью литого серебра, соседи в лепешку разбивались, чтобы раздобыть такие же и себе. Достанется асотской франтихе редкостная сагша, украшенная медными завитками, какие делают у ливов, – сразу и в Дони, и в Гедушах, и в Варкаве правительши засуетятся, словно их слепни заели, пока не обзаведутся тремя, а то и пятью черными сагшами с ливскими золотыми блестяшками – чтоб надевать одну поверх другой… Из-за нитки южных раковин или за киевские крестики вотчинники отдавали по полселения. Криворост среди стройных берез – вот кто такие наши знатные говоруны…
Показалось, что сумерки стали постепенно гасить дневной свет. В глубине норы, где лежали Юргис с Урбаном, ничего уже было не различить. Стемнело и у выхода, закрытого камнями, в щель между которыми теперь проскальзывала лишь тонкая струйка света.
Вместе с темнотой пришла и усталость. Навалилась на плечи, на веки, заложила уши.
«Дождь собирается, что ли?..»
Урбан вроде рассказывал еще – о роде ерсикских владетелей в Кокнесе, о князе Вячко. И о какой-то юношеской любви Висвалда…
«Окутал сон, как мягкое одеяло…»
* * *
– Должен ты, как и отец, стать попом. Мерина оставь Будрису; то ли случайно приблизился он к тебе в пути, то ли послушно исполнял заданное, но тут он сразу от тебя отстанет, – проговорил Урбан, глядя, как река уносит бревенчатый плотик, на котором они только что вернулись с того берега – после разговора с прибывшим на третий день ожидания литовским гонцом.
Было раннее утро, небо и воды Даугавы одинаково темнели, сырой воздух казался тяжелым, и всякий звук глохнул в двух шагах.
– А мы станем ждать лучших времен, – прибавил Урбан, как бы возращаясь к сказанному им, когда они плыли на плоту поперек течения – Кунигайт литовский для герцигского люда все равно что проситель на пороге дома. Кунигайт Миндовг наверняка держит в голове иное. Герцигцы ему потребны до той поры, пока доносят, что делается на дороге, идущей по латгальским землям к русским городам.
– Потерпим, – согласился Юргис. – Пока не настанет время. А оно настанет, дядя Урбан.
– Настанет. Надо верить, что настанет однажды. Иначе чего стоит жизнь человеческая?
«Иначе – чего стоит жизнь человеческая?»– повторил Юргис про себя. Надежда на будущее должна войти в человека вместе с молоком матери. Греческие мудрецы учили, что во всем сущем живет частица не преходящего. «Архе», как говорил полоцкий игумен. Архе – вечно, на архе надо уповать.
– Тут неподалеку, на берегу озера, стоит молельня, где службы правит пономарь покойного священника, – продолжал тем временем Урбан. – Надо думать, прихожане с охотой станут слушать Юргиса, прошедшего учение в Полоцком монастыре. А тебе самому не след совать голову в петлю и во всем слушаться тевтонов. Я полагаю, нам обоим надо держаться поближе к литовской границе. Чтобы оказаться на месте, когда наступит то, чего ждем.
– Значит, все же надеешься, дядя Урбан, на литовские мечи?..
– Соплеменники из близкой ли, отдаленной ли общины все равно остаются кровными родичами. Люди знатные, правители могут на время отвернуться от своих, но когда метель стихает и загораются звезды в небе, они снова прокладывают тропу к селениям родни. Твой рассказ о кончине аугштайтского вотчинника литовец не просто выслушал, но и заставил повторить. Он понял: замученный отошел в мир теней с надеждой, что свои отплатят за него тевтонам. Кунигайт Миндовг не на веки вечные подал руку тевтонским меченосцам и брался взимать дань с русских земель. Не может Даугава повернуть вспять, и два оленя не могут долго пастись на одной поляке. Придет пора, и литовское воинство снова схлестнется с немчинами на Даугаве.
– Твои бы слова да богу в уши, – откликнулся Юргис. Хотя по его разумению, это предсказание было не более чем надеждой. Однако же все под солнцем меняется. В том числе и замыслы высоких людей. И все-таки знатные вспоминают о справедливости лишь тогда, когда задета их собственная гордость. Но кто знает – может быть, замученный в темнице аугштайтский вотчинник был родичем литовского кунигайта? – Сможешь ли, дядя Урбан, провести меня к людям на озере? – Юргис ощутил вдруг, что волнуется, словно отрок. Что теперь будет с ним, когда он останется один? Разыщет ли молельню, убедит ли прихожан, что пришел к ним по велению сердца?
– Сведу. – Урбан бросил в воду шест, которым толкал плот. – И скажу, чтобы честь честью приняли поповича. Чтобы не навредил ему дурной глаз!..
Глава тринадцатая
Его католическому преосвященству, айзкраукльскому комтуру ордена девы Марии, от духовного отца ликсненской округи и рыцаря Христова, брата Бенедикта всепочтительнейшее послание.
Высокий комтур и повелитель! Призывая господа, твой покорный слуга преклоняет пред тобою колени, подобно сыну, с благодарностью целующему щедрую руку отца. Ты показал силу и пожаловал мне десятину с пашен и других угодий дрисского и науйиенского округов. Да славится имя римской церкви, да славится Ливонский орден, возведший в должность комтура айзкраукльского столь благородного рыцаря! Радуюсь в сердце своем и прославляю того, кто одарил меня столь богато.
Но вместе с радостью и гордостью сердце мое изъязвлено и кровоточит. Кровоточит оно при мысли о беде, постигшей воинское братство Ливонского ордена в битве на Пейпус-озере, в которой сынами церкви утрачено столь много русских крепостей, земель, а также большой город Псков с богатой добычей: лошадьми, добром и людьми.
Сказано, однако: вечером ты зришь опасности, но еще не взойдет солнце, как они рассеются.
Господь преподал Ордену урок, однако не во всей строгости. Рыцарство девы Марии было и останется словно открытый колчан, каждая стрела которого поражает насмерть.
Посему мое ничтожество обращается к высокому комтуру и говорит о неразумностях в управлении Герцигским краем, допускаемых фогтом Крестового замка.
Сказано, что до конца света глупостью и неразумием будет почитаться неумение уберечь завоеванные земли. Ибо плохих сторожей враг уведет, словно стадо баранов, и пастбище опустеет.
Вместо того, чтобы отнять у местных язычников всякую надежду на то, что ослабеет строгость рыцарей Христовых, вместо того, чтобы держать слуг сатаны в страхе и покорности, фогт Круста Пилса позволяет гражданам города Риги дружить с нечестивыми. Торговать с литовцами и русскими вопреки воле великого Ордена и его святейшества папы римского, своей буллой запретившего ливонцам заключать сделки с язычниками. В булле духовного архипастыря всех христиан ясно сказано: «У литовцев нет ни железного оружия, ни соли. Они получают это от христиан». Римская церковь благословила рыцарей ордена Марии, чтобы они помогли тевтонскому роду стереть с лица земли сатанинское племя. Там, где должны пребывать верующие, нельзя отступаться от угодной господу борьбы, как нельзя и позорить имя его, принимая снова в дом служанок, прежде изгнанных за ворота.
Пророки учат: «Если будет уговаривать тебя тайно брат твой, сын матери твоей, или жена на ложе твоем, или сын твой, или дочь твоя, или друг твой, который для тебя, как душа твоя, говоря: „пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои“– то не соглашайся с ним и ее слушай его; и да не пощадит его глаз твой, не жалей его и не прикрывай его».
Фогт крустапилсский вместе с подчиненными замку воинами и монахами даугавской округи поддался искушению. И оттого мое ничтожество осмеливается просить брата комтура не медлить более со взятием важного оплота католического воинства, лежащего, на пересечении больших водных и сухопутных дорог, – Круста Пиле – под власть орденского меча, орденского креста и орденского правосудия.
Пришло также время орденскому братству обосноваться в только что построенных на месте Висвалдова замка укреплениях в Ерсике, которою стремятся завладеть литовские и русские исчадия ада. Получившие католическое благословение вотчинники округа Ликсны, к славе и чести Иисуса, донесли до слуха моего ничтожества слова об опасностях, грозящих трону римской церкви от здешних слуг сатаны – тех, кто замышляет преступления, кто ждет разорения и уничтожения католиков, кто скрывает солод, муку, мясо и иной провиант, уповая на приход нечестивых русских и литовцев в Герцигский край. С сатанинским упорством поклоняются они своим языческим кумирам, целуя еретический русский крест и внушая молодым, что вскоре адские порождения распахнут свои крылья над латгальскими селениями и с высоты защитят идолов их.
Мое ничтожество осмеливается напомнить брату комтуру, что писал я в одной из предыдущих грамот: католической церкви надлежит возгореться и пылать вплоть до глубин адских, испепеляя тех, кто возбуждал людей ложными богами и вредил воинам Христовым своими подлостями. Настал час срыть до основания все греческие церкви и молельни и изгнать проповедников ложного христианства. Чтобы погибли от голода научители византийской ереси! Чтобы пожрал их мор и всяческие напасти, чтобы разорвали их зубы зверей и поразили жала аспидов!
Мое ничтожество надеется, что кара римская прежде, остальных постигнет полоцкого посланца Юргиса, которого правитель Круста Пилса вернул на свет из каменной могилы и, напутствовав добрыми пожеланиями, послал проповедовать вместо умершего попа, растить содомский виноградник с нивы гоморрской, родящий драконьи яйца, чье содержимое – адская желчь.
Да возвысится почетное кресло Ливонского ордена для комтура из Айзкраукле, кому дано вершить суд и держать венец славы, ибо не допустил он ни самого зверя, ни лик его нести, ни знаки его ставить на лоб свой и на руки свои.
Писал Бенедикт из Ликсны, ныне также из Дриссы и Науйиене.
Год господень
1244
Глава четырнадцатая
«Не отворяйте дверь! Не напускайте холода!»– мысленно кричал Юргис, едва лишь его вновь касалось холодное дуновение. Голоса не было. Он пытался поглубже зарыться в солому. Может быть, это тоже был бред?
Может быть, ему лишь мерещилось, что обитатели риги позволяют ветру гулять по полу и рассеивать ледяные иглы, от которых болело в горле и во рту?
С той поры как на него напала болезнь, Юргис зачастую бывал не в себе. В бредовых снах сверкали звериные глаза, его хватали цепкие пальцы, звучали злые голоса. Порой он брел по болотной тропке, которая вдруг превращалась в огромного змея, заставлявшего всю окружающую трясину колыхаться и чавкать. Тут и там возникали зияющие омуты, грозя засосать путника в бездну. В другой раз он попадал в ледяные тиски или снежный вихрь. Как минувшим рождественским вечером, когда он пошел в молельню, чтобы возжечь свечи перед образом святительницы, но так и не дошел. Что-то невообразимо тяжелое навалилось на него тогда, словно бы потолок обрушился. Его швырнуло наземь, в снег. И он упал, повалился на белый покров, а где-то сзади кричали перепуганные женщины: «Люди добрые! На помощь! Убили!..»
Быть может, женские крики – то был уже бред. От удара, от потрясения. В рождественский вечер на берегу Герцигского озера, близ русской молельни, на Юргиса напали, покушаясь на его жизнь. Это Юргис понял потом из разговоров домашних с теми, кто приходил навестить его. Люди приходили поодиночке и группами, приносили гостинцы, оздоровляющее питье в туесах, травы, дым которых отгонял хворь. Жалели страдальца и судачили о том, что произошло и кто бы мог учинить такое.
«В приозерной церковке завелся злой дух», – шептались на Ерсикском холме немецкие прихвостни из Кокнесе, из Круста Пилса и других мест. На Ерсикском холме уверяли: новый служитель русской церкви хитрит, прячется за русским крестом, словно сова днем под еловыми ветками, он – истое чудовище в облике пастыря.
Разве же обилие напастей в поселениях само по себе не говорило, в чем корень зла? В Вейгурах лесные хищники перерезали весь скот, в Лубанах конокрады увели лошадей, в Истаках дети потонули в проруби. Еще где-то кто-то лишился разума, в других местах страдали головой, животом, ногами… С осенними сумерками близ селений и рыбацких становищ стали кружить ранее не виданные лесные хищники, а также и двуногие. Невзирая на то, что жители, чтобы отпугнуть оборотней и злых духов, приволокли из леса рябиновые деревья и таскали их, как положено, по двору и вокруг дома, втыкали сучья у дверей и ворот… Самые старые, умудренные опытом, и то не могли вспомнить такого, чтобы воткнутые в нужный час рябины не оградили жилье от напастей; а этой осенью, как поселился у озера чужак, развелись во множестве и лешие, и оборотни, и та нечисть, что скребется ночами в стены, выталкивая мох из пазов меж бревнами, пугает и умерщвляет все живое.
Такого еще никогда не бывало.
Незадолго до заморозков, средь бела дня одна женщина, собиравшая клюкву, видела: выбежала из герцигской молельни красная собака, свистевшая, как человек. Кому же это быть, если не самому нечистому? И, значит, того, кто жил в русской церковке, надо было прикончить. Пока еще есть время, пока еще не вымерли поголовно все, большие и малые. Убить нечистого следует рябиновым колом. Кол надо вырубить, когда в небе стоит старый месяц, длину отмерить – в рост безвременно умершего мальчика. И бить перед наступлением часа призраков, как только куры усядутся на насест.
Юргису передавали: все здешние, а также и рыбаки с Даугавы, называли говоривших так недоумками. Однако злоязычные не унимались.
Никто не знал, кто именно напал в тот вечер на Юргиса. Злодеи набросились в метель, в сумеречный час. Женщины, заметившие здоровенных молодцев с дубинами, кинулись в селение, призывая на помощь. А когда прибежали мужчины с топорами и оглоблями, Юргис уже лежал во дворе, раскинув руки. Злодеи, видно, хотели утащить свою жертву, добить, а может, спустить под лед.
«Так действуют оборотни, которые становятся кровожадными хищниками, надев украденную человеческую одежду», – судили жители селения.
– Холодно… Не открывайте дверь… Не жалейте дров… – шептал Юргис. И дивился, почему ему не отвечают.
Только спустя время над ним склонилась женщина с белом платке, с горящей лучиной в руке. Дотронулась до лба, приложила палец к губам, натянула одеяло повыше на грудь. И словно бы уронила на пол что-то, звонко брякнувшее, будто медная монета. Вытряхнула из рукава или смахнула с одеяла.
– Господи, крестики упали! – Она нагнулась, шаря по полу. – Крестики!
– Церковные или пятиконечные? – Теперь около Юргиса собралось уже несколько женщин и еще кто-то, седобородый.
– Пятиконечный крест кузнец еще не принес.
– Оттого это поп так долго лежит без памяти, – прошамкал бородатый, – как бы не испустил дух.
– Не испущу! Тебе назло… – Юргис вздрогнул от звука своего голоса. И все, кто был вокруг него, вздрогнули тоже.
– Заговорил! Мара, Мать Милосердия… Господь всевышний!.. Святая чудотворица! Заговорил!
Теперь рига до самого верха, до стропил озарилась отблеском лучин. Семь, а может быть, даже и трижды девять рук держали, развевали язычки пламени. Словно в Янову ночь огоньки спускались с холма в низину или всадники зарниц зажгли факелы, тесня друг друга к краю небес.
– Дайте напиться ему… Отвар девясила дайте… И наговорной воды… Посадите его!
– Раз поп в памяти, надо заложить лошадь в сани, – определил седобородый. – И везти к Степе.
– К какому Степе? – прохрипел Юргис.
– К тому самому, Что был с тобой в Бирзаках.
– Значит… жив Степа?..
* * *
Лишь только вьюга стала успокаиваться, Юргиса завернули в тулуп, ноги закутали в овчины и уложили в сани, на ворох соломы. На небе и на земле было еще темно, порой резкими порывами: налетала вьюга, но люди, приютившие Юргиса, торопились увезти его отсюда.
– Опасно тебе тут оставаться, – объяснил Юргису старик. – Да и нам, укрывшим тебя, тоже грозит беда. Знатные с герцигского холма выедут на охоту, пошлют загонщиков… Или нагрянут сборщики податей, в поисках зерна перетрясут каждую кучу хвороста, каждую тряпицу обнюхают. Они такие, что и с голого кожу снимут… В поселениях, среди рыбаков, у бортников нынче народу совсем не осталось, а подати требуют такие, какие платили богатые селения в лучшие времена. Старый Урбан говорил, что в Дигнае сборщики податей перебили женщин с детьми, за ноги стаскивали в бани, в амбары, в прорубь… И только потому, что не смогли взять в закромах столько зерна, сколько хотели. Слыхал?
– Слыхал.
Юргис и в самом деле слыхал об этом. И не только о сборщиках. Придя навестить Юргиса, Урбан рассказал и о том, как заигрывает литовский кунигайт с немцами и, став правителем, собирается перейти в католическую веру. С благословения католического епископа, врага Герциге. А что, если так оно и будет?..
Еще рассказывал Урбан, что на Даугаве стали время от времени появляться не виданные ранее бродяги. Один прикидывается нищим, другой – кающимся богомольцем. Они из тех, кого тевтоны разослали по свету, чтобы дудели в ту же дуду, что и католические святоши: «Я пришел возвестить конец света за грехи людские. Явилась мне пресвятая дева и повелела идти к людям и возвещать, что вскорости все грешники попадут в адские котлы. Все, кто на словах призывает бога и святых чудотворцев, но остается глух к словам епископа».
– И это еще не все, – добавил тогда Урбан. – В иных селениях и городах спятили старики. Поносят провидцев и волхвов. Говорят, что провидцы, мол, перестали почитать великую родительницу и хранительницу всего живого – Мать Земли, и люди теперь попирают ногами ее голову, оставляя в забросе благословленные ею родники, рощи, деревья. Преступают наказ Матери – выпускать на волю души оружия и орудий, что даются умершему с собой в могилу. Мало кто теперь освобождает эти души, для этого нужно испортить оружие или инструмент, зазубрить его, чтобы душа успела вылететь, пока покойника еще не засыпали землей. Словно не было запрета прадедов – не зарывать души оружия и орудий, потому что они должны оставаться с людьми и переходить в другие изделия, коими пользуются живые. Старики говорят: пока люди держались древних установлений, герцигское оружие в битвах не знало поражений, а сейчас вот латгалов рубят, как хворост. Не гоняйся так усердно владетель Висвалд за чужеземным вооружением, наших, как встарь, с гордостью называли бы царьградцами…
Перед санями, на расстоянии, ехал по снегу верховой. Разведывал дорогу, прокладывал путь для ездоков. Перед всадником и санями тьма расступалась, но сразу же за спиной смыкалась – черная, словно стена, вымазанная сажей. За ней без следа скрылась рига у озера, где, провожая Юргиса, женщины наклонялись к нему, чтобы он осенил их крестным знамением.
«Похоже вышел бы из меня ладный поп, – про себя усмехнулся Юргис. – Достойный преемник отца Андрея. И даже читанные в Полоцком монастыре еретические книги меня не смущали бы. Ведь сказано: „Ждали меня, как дождя, и как дождю позднему открывали уста свои“. Что же удивительного, если и друг Степа склонит голову для поповского благословения…»
* * *
«Степа! Этот калека – Степа!., Некогда быстрый, как олень, паренек, по которому сохли лучшие бирзакские девушки? Этот хромой, с вытекшим глазом, с лицом в шрамах, опирающийся на можжевеловую клюку?»
И говорит он не так, как раньше. С одышкой, словно перекатывая тяжелый камень или задыхаясь в дыму.
– День добрый, Юргис-попович! – Опершись коленями на плетенку саней, Степа протянул приехавшему обе руки. – Выжили мы с тобой, назло всем и всяким кровопийцам. Нас оземь, нас колотить, как сноп конопли, – а мы снова поднимаемся. Нам собаки зализывают раны, возвращают здоровье, и костлявая с серпом остается без поживы. Проходи в дом, книжник, будь гостем, будь родичем. У нас переведешь дух. Любители поживы в наше селение не заглядывают – дорога трудна, да и богатой добычей не пахнет. Поселение маленькое, земля скупая, живем так – что добыл, то и съел. Зато люди… Ну, сам увидишь.
Степа заковылял впереди Юргиса к дому. Толкнул дверь и, оглянувшись, переступил правой ногой через порог. Словно приглашая и Юргиса сделать так же, если желает он добра этому дому и не хочет обидеть его духов.
Жилье, куда привели Юргиса, было невелико. Помещалась там каменная печка у стены, что выходила на ригу, в другой стене, что на двор, – два оконца. Низкий потолок, земляной пол. У глухой стены – двухэтажные нары, у той, где оконца, – лавка из расколотого пополам ствола, стол на козлах, чурбаки, на чем сидеть, светец. На одном чурбаке сидела костлявая старуха в просторной серой юбке, клетчатой шали на плечах, в большом льняном платке, покрывавшем голову. Была она мастерицей ткать пояса.
Когда Юргис вошел, старуха повернулась к нему, отложила работу. В полутьме комнатки он не увидел ее глаз, но ощутил их пристальный взгляд.
– Здравствуй в нашем дворе, Юргис-попович! Комната у нас выметена чисто, сора за порог не выносили, так что твоя Лайма может смело входить за тобой, а твоим бедам мы загородим путь пятиконечными крестами. Погоди, помогу снять тулуп! – Она поспешно подошла к Юргису. – Не то Степа станет помогать, а за ним самим досматривать надо… Песиголовцы с черными крестами на шее чуть не зарубили парня насмерть! Я, зятек, зря не говорю! (Это было обращено к Степе.) Не привела бы Белая Мать наших плотовщиков рубить шесты ко рву, куда проклятые побросали убитых, не жить бы тебе, Степа, больше, и вечера не дождался бы. Присядь, гость. – И она вышла, оставив мужчин одних.
– Какие ветры принесли Степе весть, что мне надо уносить ноги с озера? – Юргису не терпелось узнать, как проведали о нем в этом заболотном углу. – Птицы вроде бы не говорят человечьим языком, вода и травы – тоже. Земля нема, небо темно, а простые люди остерегаются попадаться на глаза власть имущим.
– Остерегаются, да в кусты не прячутся, – сказал Степа. – Даже у тех, кто ютится в хижинах в лесной чащобе, хватает соли и на лечение, и на похлебку. Совсем как в славные герцигские дни. А соль, ты сам знаешь, привозят издалека. Как видишь, страх не одолел человека, не стал повелевать им.
– И так, и не так. Все же люди часто поклоняются тому, чего боятся. – В дни заточения Юргис натерпелся немалых страхов и раздумывал о силе боязни. «Люди часто поклоняются злу, которого боятся, и стараются угодить ему… Бывает, человек и хитростью пытается одолеть источник страха…»Над злом, возникающим от страха, стоит поразмыслить. Поломать голову не меньше, чем ты в свое время над письменами. Буквы еще не позабыл?
– Нет. Случается, пробую писать на бересте.
– Стараешься соединить безгласные с гласными? – Юргису вспомнилась Степина настойчивость, с какой отгадывал он колдовство, заключенное, по его мнению, в сочетавшихся и не сочетавшихся книжных знаках, выведенных Юргисом угольком на бересте или сучком на глине.
– Пробую записать, что люди говорят. Откуда пришли наши роды. Как впервые стали жечь костры, расчищать землю под пашню. В каких краях света побывали соленосы. И еще – как в голодные годы люди дыханием отогревали только что родившихся ягнят и телят. И сколько лет отрабатывал бедняк у богатого соседа за жеребенка.
– Наверное, слушаешь здешних стариков?
– Вечерами люди рассказывают о былом, что сохранилось в памяти. От рождества до масленицы, пока вьют веревки, вырезают ложки, прядут кудель. А у старухи Валодзе хранятся в сундуке узорчатые пояса, и когда она начинает их разматывать, каждый узор приводит ей на память то сказание, то песню.
– Значит есть у нее такие пояса?
– Как не быть… – Степа наверняка с охотой похвалился бы своей тещей, но тут вернулась и она сама – с дочерьми и внуками. И матери и дети одеты были в одинаковые овчинные шубки, красно-коричневые, будто подосиновики. Звонко болтали, смеялись, словно бегая вокруг качелей на масленицу, и в первое мгновение показались все на одно лицо. Особенно четверка малышей, что, увидев чужого, забились в угол за печью и оттуда принялись глазеть.
Вошли и соседки. Валодзе с дочерьми накрыли стол льняной скатертью, поставили миски с печеной репой, положили ложки. Принесли котел о двух ушках, над которым клубами поднимался пар, пахнувший похлебкой.
– Отведаем что бог дал. – Старуха подвела Юргиса к столу. Посадила напротив молодой женщины в платке и Степы.
– Первый кусок тебе, Мать Покоя! – Она зачерпнула немного похлебки в мисочку, покрошила туда хлеба, поставила миску на край стола, где не сидел никто, и тогда стала разливать дальше. Беря ложку, не перекрестилась. И прочие едоки тоже. Хотя и у старухи, и у Степиной жены висел на шее, на шерстяном шнурке, православный церковный крестик.
* * *
– Простым людям, как той земле, которую они пашут, приносят беду град, засуха и войны, когда знать одного края посылает своих людей рубить тех, кто живет в других местах. Простые люди молились бы мирному правителю, если бы такой был, еще усерднее, чем молятся духам очага, Отцу риги и Матери Бань. Если бы только хранил правитель мир на земле. Но все наоборот: вокруг рыщут злые духи войны, и сильные мира сего дают им досыта налакаться свежей крови. Как зимний мороз, ломающий сучья, военное чудище не устает крушить топором дома простого люда. И потому, когда немчины пришли в Герцигскую землю, крестьяне большей частью держались в стороне. Под герцигское красное знамя с белым крестом встали лишь те, кто был родичами правителей замков, подчинявшихся Висвалду. Военная повинность, наложенная владетелем, была для землепашцев слишком уж тяжкой. Когда я еще девушкой была, женщины в селении и с утра и по вечерам только одно и пели:
Господи, куда пойду я,
Одна-одинешенька?
На войну отдали братьев,
На войну кормильца взяли.
И еще пели – о белом тумане за рекой, что поднялся от женских слез. Так что мало кто станет тебя слушать, Юргис-попович, если ударишь ты в православные колокола и позовешь простой народ возвести на герцигский холм наследников владетеля Висвалда. – Так отозвалась Степина теща Валодзе на Юргисов замысел, выздоровев, сделаться бродячим проповедником и призывать к возврату былого величия Герциге.
Можно было только удивляться – откуда взялась у тонкопряхи из глухого селения такая сила пророчества. Не иначе, как всю свою жизнь отдала старая Валодзе поискам великой мудрости, хоть и не живала она в монастырях и не читывала ни писаний пророков и мудрецов, ни иных книг. По мыслям Юргиса, она порой судила о людских судьбах, о том, что было и чему надо бы быть, куда глубже, нежели иной поднаторевший в познании добра и зла монастырский служитель.
– Приход человека в мир удивителен, а жизнь его – еще удивительнее. Нельзя прожить век просто так. Человеку жизнь свою надо выносить, как вынашивает женщина ребенка. Жить надо с полным сердцем, чтобы нечистый не сжег его своим огнем. Нельзя говорить другим слова неправды, потому что слово может ранить опасней, чем клинок.
И о божествах было у нее что сказать.
– Боги наших отцов заботились об очаге, полях, стадах, повелевали теплыми, несущими плодородие ветрами. Боги наших отцов были добры к своим и не требовали многого, а гневались лишь на тех, кто шел с хитростью, кто применял силу. Богов чужих земель мы знаем по мечу, что приставлен к горлу, или по неживому изображению, которому заставляют молиться. Наши отчие боги живут среди нас, они в нас самих.
– Мать Ирбе, моей жены, еще и прорицательница, не только славная тонкопряха, – с почтением говорил о своей теще Степа. – Валодзе, хоть сама с ног валится, но попавшему в беду поможет, чем только сумеет. Целебную каплю она добудет и из проклюнувшегося ростка, и из цветка, сорванного в Янову ночь. Она умеет заговаривать боли в крестце и суставах, знает, что надо пить от колотья под ложечкой, что – от рожи, а что – от водянки. У нее всегда наготове заговор для беспокойных младенцев и для стариков, которых одолевают во сне кошмары. Она знает хранящие добро знаки – вытканные, связанные, вышитые. С первого взгляда запоминает увиденный узор и даже Юргисовы книжные знаки.
Когда Степа стал рисовать буквы, Валодзе основала на ткацком стане большой пояс и выткала увиденное. Только красивее, причудливее.
В тот же день, когда Юргиса переправили в селение, Степа рассказал о своих приключениях после того, как они расстались.
И еще рассказал Степа, как породнился он с Валодзе.
Говорил он неторопливо, основательно, не так, как раньше, когда перебивал сам себя.
Значит, привезли его сплавщики в селение Целми. Притащили на березовой волокуше, словно копну сена. Значит, принялись женщины парить его в бане, мыть в соленой воде, в родниковой, во всяких других водах. Значит, натирали мазями, поили отварами полыни, рябины, тридевяти трав. Подняли на ноги. Но едва только стал Степа двигаться, напала на него лихорадка. Тут уж парить и лечить его стала одна лишь Валодзе. Согревала горячим дыханием, отогревала на груди, в объятиях. И ночь, и другую, и еще… А когда он, опираясь на клюку, стал выходить во двор, когда народился молодой месяц, Валодзе испекла ржаной хлеб и созвала односельчан на свадебное угощение. Женщин и стариков, потому что мужчин в селении – по пальцам перечесть.
Правда, ко дню свадьбы Ирбе изрядно раздалась в поясе, но девичий веночек с блестками все же был ей к лицу. Протанцевали с нею посреди тока, откусили оба от свадебного пирога и ночь напролет слушали величальные песни. Длинную череду песен – и серьезных, и озорных, от которых горели щеки и даже перебравшему хмельного впору бы прятать голову в солому. Если бы не знали они, что песнями этими люди желали молодым всяческого добра, и что в соленых стишках заключались наставления, какие пригодятся в жизни. И ему, и ей, и малышам, что народятся, и старикам, хранителям добрых советов и правил. Потому что плохое для одного члена семьи, плохо и для всей семьи, и для всего живого.
– Так и оживили меня, – рассказывал Степа. – Живу в тепле. Бывали трудные дни, но голод миновал. В поле, на лугу, в лесу толку от меня чуть, однако же кое-что и мне по силам. Научился точить для женщин веретенца, плести решета и корзины из лозняка и из корней, шить из рогожи сумы и мешки. Умею делать посохи со звериными и человечьими головами, огнива, ковши для воды, каждое – по-своему украшенное резьбой или плетением. Иные украшаю и книжными письменами, складываю из букв имя того, кому делаю. Детям показываю, как вырезать на дереве знак горы небесной, солнечные колечки, извивы ужей.