355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Рыбак » Hollywood на Хане (СИ) » Текст книги (страница 2)
Hollywood на Хане (СИ)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:45

Текст книги "Hollywood на Хане (СИ)"


Автор книги: Ян Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Съеденный на завтрак сыр-коттедж местного производства оставил меня в ироническом недоумении. Накануне, забежав наспех в небольшой супермаркет – забавное словосочетание!.. – прихватил то, что показалось узнаваемым и желанным после двух дней подножных кормов.

Вместо однородно гранулированной приятной на вкус и на запах привычной творожной массы обнаружил неаппетитную субстанцию, могущую заинтересовать разве что геолога. Раскопал три отчетливых слоя – «страты», как называют это профессионалы. Пробив плотную корку серых окаменелых глин, добрался до слоя конгломерата: прессованной гальки, отдалённо напоминающей заявленный на упаковке продукт. Под ней раскопал придонный пласт обычного сельского творожка, выпавшего в осадок из незадавшегося заморского изделия. Скушав, задумался о дате его производства, озабоченным глазом обшарил упаковку, нашёл и охнул: 06.12.07. Проклял владельца «супермаркета» и зауважал производителя коттеджа: для молочного продукта полугодичной давности, он обладал из ряда вон выходящими вкусовыми качествами… Пережив первый испуг, подумал, решительно не поверил, внимательно перечитал три раза, понял!.. Не 6-е декабря 2007-го года, а 6 утра 12-го июля года нынешнего… Владелец магазина реабилитирован, производитель вернулся на честно заслуженное место – у параши. Всё! Более – никаких коттеджей, никаких местных попыток наладить у себя «европу» – только блины! Два раза в день я питаюсь блинами, чаще всего утром и вечером.

В этом месте некий фанатик гор, любитель аскетической горной героики, определённо возопит: «ну, где же горы, Ян Рыбак, где обещанное и заявленное: где суровые кручи Тянь-Шаньские, где факелом полыхающий в закатных лучах неукротимый Хан-Тенгри?… Задрал ты нас, любезный, своими блинами!..»

Я отвечу ему не сразу. Я проскользну отрешенным взглядом поверх взъерошенной мальчишеской головы его и рассеянно пробормочу: «горы, да, горы… я скушал горы эти блинов за четыре московских дня, наполненных кружением и созерцанием…» Давайте же поговорим ещё немного о блинах, молодой человек. Горы, в сущности, для того и существуют, чтобы подчеркивать и оттенять вкус блинов, а если вы со мною не согласны, то вы, видимо, не всё ещё поняли о горах. И о блинах, разумеется…

Московские блины пекутся в небольших уличных лотках, – прямо на ваших глазах и в соответствии с вашим заказом. Сдобные руки лоточных баб раскатывают тесто, промазывают его слоем выбранной вами начинки и ловкими экономными движениями – раз, два, три!.. – сворачивают в упитанный хорошо промасленный блин, точно младенца пеленают… Каждый раз, я подолгу читаю список начинок, который ровно вдвое длиннее американской «Декларации Независимости», и к моменту, когда подходит моя очередь едва успеваю выбрать, а иногда и не успеваю, и тогда лоточная женщина смотрит на меня с раздраженным нетерпением, смиряемым лишь благородной сединой моих висков да нездешней неторопливой мягкостью обращения…

Московские блины бывают, если восходить от простого к сложному: с ничем, со сметаной, с творожком обычным, с творожком сладким, с шоколадной пастой, с голландским напрочь изрешеченным сыром, с ветчиной, гибридные: с ветчиной и сыром, склеенными вместе в греховном союзе, с курятиной, с лесными грибами, с мёдом, с ягодами, с имбирной начинкой и с начинкой из сухофруктов, со старославянской рыбой севрюгой, с красной икрой и, наконец, блин «Богатырский», многослойный и навороченный, – наш русский ответ «Большому Маку»…

Один из дней я посвятил московским пригородам-лесопаркам. После душной Москвы, разогретой страстями человеческими до невыносимого градуса, прохладное ясноокое Коломенское светлит сердце и радует глаз. По нетоптаным изумрудным лугам бродят стада белоснежных церквей, колокольни клонятся навстречу ветру и облакам и роняют наземь свои колокола. Юные художницы, разметав вкруг себя мольберты и мелованные листы, хмурят бровки в попытке передать неуловимое. Подмосковная природа рисована акварелью, что особенно заметно глазу, привыкшему к плотному, маслом писанному левантийскому полотну. Калина красная, шукшинская обрамляет памятники зодчества, сработанные без единого гвоздя, поскольку – белокаменны… Невозможно не фотографировать, невозможно не плакать над нафотографированным…

Большей частью, Коломенское населено едва заглянувшими в этот мир младенцами да стоящими на его пороге лицом к выходу стариками. В будень и тех, и других не много: одна бабуля на гектар богомольного пространства, один младенец на километр колясочного пробега. Я подолгу наблюдаю, как в прозрачных лиственных аллеях молочные мамаши беседуют со своими колясочками, укачивают невидимого собеседника на мягких рессорах, предлагают ему белую грудь, слегка прикрывшись от завистливого проходимца кружевной полою блузки. Строгий окладистый дед ковыряет листву коренастой тростью, трусит деловитая собака, тряся колтунами. Меня обволакивает светлая ностальгия по чему-то, никогда не случавшемуся в моей жизни, по кому-то томительно необходимому, никогда не оказывавшемуся со мною рядом. Я присаживаюсь на почерканную подростковым ножиком лавку, и у самых ног моих слетевший с клёна холёный голубь кружит напористый танец вкруг изнеможённой, заранее сдавшейся голубицы.

Я стал чувствителен к одиночеству, как становится чувствителен к холоду единожды обморозившийся. На московских проспектах мне верилось в любовь: скорее случайную и мимолётную, чем вечную, скорее физическую, чем духовную и душевную… а в Коломенском верится лишь в молчаливые посиделки на лавочке, в светлую старость у полупрозрачного оконного пузыря, в запотевший графин на кружевной застиранной салфетке.

Disclaimer

Пытаясь сейчас, спустя год после окончания нашей киноэпопеи, реконструировать на бумаге характеры и события, я понимаю, что многое, увы, утеряно безвозвратно… Так что же мне делать? Покорно опустить руки, отодвинув в сторону истекающую желанием клавиатуру? Кормить тебя, дорогой мой безответный читатель, тощей соломкой строгих фактов, которые, по большому счету, так ли важны тебе, не имеющему возможности их проверить? Нет, нет и нет – я выбираю иной путь: я дам себе волю, – я распущусь и распоясаюсь: я распахну шлюзы своей фантазии, дабы необузданные потоки её нахлынули и заполнили собою пересохшие провалы памяти…

Поскольку рассказ мой населён не какими-то выдуманными персонами и фантастическими персонажами, а вполне конкретными, зачастую серьёзными, известными и уважаемыми людьми, я заранее извиняюсь перед ними за фразы, которых они не произносили, улыбки и проклятия, которых не роняли, жесты и поступки, которых они за собой не помнят. Отнеситесь к этому рассказу с юмором и всепрощающим пофигизмом, поскольку автор его доброжелателен вообще и к вам в частности. Надеюсь также на то, что и для вас этот год не прошел безнаказанно, а потому, прежде чем разразиться праведным «как он себе это позволяет!..», вы будете долго и задумчиво чесать затылки в попытке понять было ли, не было ли… В некоторых особо проблематичных для меня случаях я, возможно, изменю ваши имена и фамилии, но всегда приятно и созвучно, не обидным образом, – так, что вы не только узнаете себя с радостью, но, вероятно, захотите поменять свои настоящие имена на мною придуманные.

Да и относительно себя самого я допущу некоторую вольность, смешав времена и события – эти краски в палитре писателя – таким образом, что не отличите вы правду от вымысла, и, следовательно, оба зайца будут уложены единым выстрелом: рассказ не потеряет в живых кровоточащих подробностях, а я избегну неприятного мне излишнего самообнажения, оставаясь как бы в полупрозрачной душевой кабинке.

Вообще же, проблема эта не нова и известна многим пишущим автобиографические опусы, путевые заметки и прочие литературные тексты, в которых фигурируют живые конкретные личности, зачастую (и это самое трудное!) хорошие приятели и друзья автора, о которых бывает просто невозможно написать то, что ты думаешь о них на самом деле, ибо в пустыне останешься… Если же писать о них корректно, гладить по шелковистой шкурке и величать «афроамериканцами», то будет ли это интересно потенциальному читателю, живой и голодный ум которого жаждет остро заправленного блюда, кровавого бифштекса, а не жидкой овсяной кашицы. Да и мне самому скучно и противно такое дешевое кашеварство – тьфу!..

Сходил я с друзьями на пик Ленина в недалёком 2006-м. Восхождение было простым, успешным, без достойных упоминания приключений. Погода баловала, здоровье не подвело, ну а в остальном – обычное поливание потом безбрежных, снежных, безнадежных… Как осенний грипп: тяжело и противно, но, в общем, без осложнений… Отношения с принимающей стороной не сложились, и впервые в жизни, вернувшись с горы, я увяз не в обычных сладострастных забавах: разборе фотографических завалов и тканье словесных узоров, а в склочной и мерзостной разборке, изрядно омрачившей мне удовольствие от удачного восхождения. Многочисленные друзья, в компании которых я покорял «самый доступный семитысячник мира», требовали от меня летописи, живого и красочного полотна наших побед и поражений, а я не находил в этом мероприятии ничего, на чем не скучно было бы задержаться глазу. Ничего, кроме людей. Их самих – моих друзей и приятелей. Я люблю их всех, ей богу, и отношусь к ним просто и естественно, принимая их со всеми их недостатками (за теми нередкими исключениями, когда достали, блин, и сил моих больше нет!..), но глаз мой поражен и отравлен осколком дьявольского зеркала, и не только примечает всё забавное, земное, неловкое – то есть: простительное, но неудобопроизносимое – в их характерах и повадках, но только это и находит интересным и стоящим переноса на бумагу.

Когда я поделился с Лёньчиком, дольше прочих не оставлявшим попыток усадить меня за письменный стол, своими сомнениями, он ответствовал мне с оттенком непоколебимого горского превосходства: «Яньчик, меня не может обидеть правда, и я уверен, что любой, кто понимает юмор и не чужд самоиронии, всегда будет относиться к твоей писанине с пониманием…» «Можешь пинать меня абсолютно безбоязненно…» – добавил он добродушно и снисходительно.

Ну что ж, Лёньчик, пришло время, и момент истины наступил: здесь и сейчас я расскажу всему альпинистскому сообществу, кто ты есть на самом деле, и да поможет тебе твоё чувство юмора!..

Шучу я, Лёньчик, шучу… Исписав три страницы, сломал я перо и сжевал предательскую бумагу, и не была написана повесть борьбы и побед наших, и пик Ленина, как Титаник по сей день продолжает погружаться в мраморные глубины невозвратного прошлого…

Первый выход

Можно я начну из середины? То есть не совсем уж из середины, но и не с самого начала. Обойдёмся на этот раз без традиционного «до-ре-ми» и попытаемся сбацать что-нибудь живое и весёленькое – эдакую «Мурку» от повествовательного жанра, – где нужно, заглядывая и в начало, но лишь где нужно и лишь тогда, когда само на язык запросится. Таким образом, мы обойдём молчанием и посольские мои мытарства в Алматы, и Каркару, в которой мало что изменилось с моего предыдущего наезда, и неизменно драматичный вертолётный десант на Северный Иныльчек.

Я начну горную часть своего повествования сдержанной сценой, кинематографически наглядной, – в духе и в струе нашей главной экспедиционной задачи:

Холодно, как в морге. Брезжит жидкое, зевотное утро, в палатке-столовой морозная тишина, на белеющей в полумраке тарелке – пластинки сыра, бурые шайбы колбасы, хлеб без счёта и наколотое ломиком маслице. Хмуро жуём – скорее впрок, чем по желанию, – затем, купаясь в пару, греем на огромной коллективной конфорке соответствующих объёмов чайник, пьём чай и заполняем термоса на выход.

Первый выход посвящен у нас съёмке, хотя, разумеется, он имеет и немалое акклиматизационное значение. В наших планах – подниматься в направлении первого лагеря, сколько сможем, снимая по дороге всё, что шевелится и просится в кадр. Для этого у наших операторов имеются две видеокамеры: не разбираясь в них технически, я назову их «Большая» и «Маленькая».

«Большой» управляет Валера: он рисует ею широкоформатные полотна в духе Бондарчука, а также прорисовывает многозначительные детали: зуб кошки, впивающийся в беззащитное тело льда, снежинку, тающую на пока ещё тёплой щеке альпиниста, его щурый бывалый глаз и потрескавшиеся от неуёмной страсти к горовосхождению губы… Валера – оператор статичный и вдумчивый. Александр же наш Коваль – подсматривает и подстерегает, вьётся вокруг и жалит осою, потому и камера дадена ему маленькая и лёгкая. Чудесно дополняют они друг друга, – Валерий и Александр.

После завтрака, завершив недолгие приготовления, мы с Лёшей выдвигаемся в сторону горы, сопровождаемые пристрастным оком видеокамеры.

Солнце зажгло вершину Хан-Тенгри, вспыхнула она во мраке утренней, согревающей душу папироской, и вот уже косые полосы света побежали по леднику, расчерченному ручьями-однодневками, словно ухоженный огород граблями. Стало тепло, и мы всё чаще останавливались, чтобы извлечь из-под ядовито-зелёных ред-фоксовских курточек очередные слои флиса и прочего, ставшего избыточным, текстиля. Я окончательно оттаял, под мышками побежали весенние ручьи, и я вспомнил, как вчера Лёша предлагал нам сходить в баню – «помыться на дорожку», – а я легкомысленно возразил ему: «Актёр должен быть красивым и элегантным, но хорошо пахнуть он не обязан…», имея в виду несовершенство сегодняшнего кинематографа в плане передачи запахов.

Вскоре Валера заприметил живописную ложбину между двумя внушительными ледовыми валами, похожими на арктические торосы, оплывшие к исходу полярного лета. Ложбина заканчивалась ледовой ступенькой, которая требовала от нас, альпинистов, некоторого действия, внушительно выглядящего на экране, но в действительности доступного любому человеку без ярко выраженных физических недостатков.

Опытным глазом изучив сцену, Валера упёр в лёд острые копытца своей треноги и водрузил на неё Большую Камеру. Саша маялся поодаль, ловя «общий план». Нас с Лёшей отогнали на исходную позицию, и я тщательно осмотрел себя на предмет расхристанности, расхлябанности, всяких шнурков, ремешков и хлястиков, поскольку знаю за собой эту неистребимую интеллигентскую безалаберность. За долгие полтора года службы требовательная к фасаду военнослужащего Советская Армия так и не смогла научить меня молодецкому ношению униформы, не говоря уже об эзотерическом обряде наматывания портянок…

– Мотор! – Валера даёт классическую операторскую отмашку, и я делаю свой первый шаг в Большой Кинематограф…

«Будь осторожен, тебя снимают» – твержу я себе – «смотри под ноги, но выпрями спину! Шагай решительно и твёрдо, но не споткнись! Смотри на мир с мягкой, спокойной, мужественной улыбкой…»

«Стоп!.. Плохо…» – говорит Валера – «вы должны идти медленнее, как можно медленнее… Медленно идти, медленно, с видимым усилием, преодолеть ледовую ступеньку…»

Дубль два. Иду медленно, как тяжелый водолаз по океанскому дну, зависаю над ступенькой почти как герой «Матрицы»… Никаких спецэффектов – натуральный продукт… Уф-ф… Удержался, прошёл, снято…

«Прекрасно! – Валера оживлён и заметно доволен результатом, – а теперь Лёша с Яном пройдутся ещё раз, а мы отснимем всё это с расстояния на длинном фокусе…»

Дубль три: ложбина, ступенька, удержался, прошёл, снято…

«Замечательно! А теперь мы снимем ваши лица крупным планом – сосредоточенность, напряжение, сознание возложенной миссии…»

Дубль четыре: ложбина, ступенька, напряжение, сосредоточенность, сознание…

«Отлично! Теперь нужно снять ноги крупным планом – шаги тяжелые, лёд хрустит, снег вминается!..»

Дубль пять: ложбина, ступенька, хрустим, вминаем, думаем разные слова…

«То, что надо! Осталось только…»

Дубль шесть: ложбина, ступенька, Валерина камера в нижней позиции у самой тропы, и если, проходя мимо, якобы случайно наступить на неё тяжелым пластиковым ботинком фирмы «Кофлак», мучительный процесс киносъёмки закончится сам собой…

Подойдя под ребро пика Чапаева, мы делаем небольшой привал: пьём чай из термоса и бегаем «за угол» морены, пометить накипевшим серые гранитные плиты, спаянные за ночь пузырчатым одноразовым льдом.

Затем мы готовимся к выходу на снежный склон. Валера с Сашей снимают, как мы с Лёшей надеваем кошки и прилаживаем разные неизвестные простому кинозрителю альпинистcкие фенечки.

Я окидываю взглядом снежный склон, стекающий к подножию пика Чапаева мягкими шелковыми складками, скольжу влево, к вершине. Прохудившееся одеяло облаков просвечивает то тут, то там – это солнце пытается нащупать брешь и прорваться в мир земных созданий, осветить и согреть колбу, в которой обитаем мы, дерзкие и непоседливые инфузории….

Я готов. Начинаю не спеша набирать высоту широким размашистым серпантином. Острое ощущение дежа вю пронзает меня в очередной раз – столь же острое, как и по прилёту в базовый лагерь, когда шагнув с вертолёта на бугристый лёд я словно отмотал ленту на четыре года назад. Я пристально вглядывался в Хан-Тенгри и тогда, и много раз позже, пытаясь отыскать в его лике следы перемен, подобные тем, которые годы оставляют в людских лицах, и иногда он действительно казался мне другим, хотя, вне всяких сомнений, за прошедшие четыре года изменился именно я – никак не он… Невозможно войти в ту же реку дважды, и невозможно дважды прийти к одной и той же горе. Он был по-прежнему могуч и прекрасен, но не вызывал во мне прежних эмоций: теперь это была просто огромная гора, на которой мне предстоит много и тяжело работать. Она не страшит меня, как страшила когда-то, поскольку я в точности знаю, что ожидает меня на каждом из её рёбер и на любом из её склонов, я помню её характер, причуды и норов, но зато она и не влечет меня, как прежде. Я знаю, что сделаю всё от меня зависящее, чтобы взойти на её вершину, но не слишком огорчусь, если мне это не удастся. Меня интересуют люди, увлекает водоворот базового лагеря, занимает процесс создания фильма, а вершина… в ней не скрывается более тот непреодолимый магнит, который властвовал когда-то над моими мыслями и управлял моими поступками. Мы, я и Хан-Тенгри, смотрим друг на друга со спокойной прохладцей. Я не жду от него ничего хорошего и не рвусь к его вершине, но намерен извлечь из этой экспедиции максимум для себя полезного.

Мне чужда надрывная экзальтация, с которой зачастую рассуждают о восхождениях, но я люблю движение вверх, люблю ощущать сопротивление безучастной материи, люблю ту благодатную химию, которая протекает в моём организме, когда я преодолеваю километры и перетаскиваю килограммы: растворяются шлаки, размываются тромбы, прочищаются колючим ёршиком сосуды, лёгкие и мозг…

«Дружище, – говорю я сам себе, – для этого не нужно забираться в такую даль и в такую высь…»

«Ты просто забыл, что мы снимаем тут фильм…» – отвечает мне «дружище».

О Красимире и Лёшиных водянках

На обед я заявился в приподнятом настроении, с радостным интересом к пище, а Лёша был озабочен и хмур. Он морщинит лоб и бережно трогает кожу головы, где у него лопнули мерзкие водяные пузыри, заработанные накануне в процессе беседы с альпинисткой Красимирой. Тут я попадаю в некоторое затруднение, поскольку мне в равной степени хочется рассказать и о Лёшиных водянках и о Красимире – и то, и другое, по своему интересно и примечательно, – но начну я, пожалуй, с Красимиры, оставаясь, таким образом, в русле очевидных причинно-следственных связей, хотя и опасаюсь вовсе забыть о водянках, увлекшись рассказом об этой неординарной и увлечённой женщине.

Боже мой, до чего же подходит ей это имя: Красимира! Красен мир её, светел и наполнен упоительным воздухом горних круч. Её неправильная милая русская речь журчит, как полноводный ручей в стране вечной весны, и, омываемые его неумолчным потоком, тают сердца куда более ледяные, чем моё собственное…

Когда Красимира разглагольствует, а разглагольствует она всегда, с перерывами на чуткий сон много путешествующего человека, она вдохновенна и прекрасна, и похожа на искрящийся неугомонный фонтан – спешащий выплеснуть накопленные словесные сокровища, переливающийся в спешке через край…

О чем мы только не переговорили с ней, пересекаясь в брезентовом оазисе столовой и на замшелых валунах меж палаток в редкие погожие дни.

«Ах, я так люблю израильский музыка!..» – воскликнула она при первом знакомстве, всплеснув тонкими, сильными руками скалолазки. Я посмотрел на неё настороженно и немного удивлённо, поскольку, прожив в Израиле 17 лет, не знаю, что можно было бы назвать «израильской музыкой»…

– Какую музыку ты имеешь в виду, Красимира?

– Израильский! Такой прекраснический музыка, я просто влюблена в нём!!!

– Ты имеешь в виду современную эстраду, или старые песни?.. Они такие… протяжные, – похожи на русские народные… Навеяны ширью наших бескрайних средне-израильских равнин…

– Это такой музыка… – она мечтательно возводит очи горе, тонко улыбается и прицокивает языком – причудный такой, мелодический!..

– Ты хочешь, я пришлю тебе диск? Когда мы вернёмся, напиши мне письмо с точным названием этой музыки, я найду и пришлю тебе.

– Спасибо, дорогой! Я так благодарственный тебе за этот!.. – Красимира журчала и переливалась, и светилась тёплым оранжевым светом.

«Какой замечательный, неиссякаемый источник интервью для Гоши» – подумал я тогда и тут же поделился этой мыслью с продюсером. «Будем её разрабатывать» – утвердительно кивнул Лёша, и, не откладывая в долгий ящик, предложил Красимире явиться «на пробы». Излишне говорить, что Красимира – личность лёгкая и общительная – согласилась, хоть и не без некоторого смущения того самого сорта, который так идёт любой женщине.

Её партнёр, строгий мужчина с былинным болгарским именем Георгий, напротив, сниматься наотрез отказался, и быстро скользнул по скамейке прочь от Красимиры, как только Валера направил на неё свою видеокамеру. В противоположность Красимире, Георгий был молчалив и непроницаем, как сейф с государственными секретами, – живое воплощение компенсаторных механизмов, действующих в природе.

В солнечное послеобеденное время, расставив видеокамеры на марсианских треногах и выложив привезенную из Каркары дыню на самом видном месте, мы ждали Красимиру. За неимением более значительной роли в намечавшихся съёмках, я вооружился раскладным нескладным ножиком и порезал чудный азиатский плод на длинные, как ладьи древних витязей бархатистые дольки. Вообще же, роль моя во всём этом деле менялась неоднократно, следуя непредсказуемым зигзагам Гошиного творческого процесса. Как я уже упоминал, изначально мне была отведена роль самая важная, можно сказать центральная. Подразумевалось, что я буду кочевать из лагеря в лагерь эдаким мудрым Будулаем (для опоздавших родиться: был такой фильм о цыгане Будулае, кротостью и добротой превзошедшем все известные христианские образцы, а премудростью и пониманием душ человеческих – иудейские) и вовлекать детей разных народов в вербальные отношения, а вечером, в палатке, разминая неторопливыми пальцами серый хлебный мякиш под тихое ворчание горелки, делиться с будущими кинозрителями нажитым за день духовным и интеллектуальным добром. Что-то такое в духе моих же собственных «Негероических записок», за которые я, в общем-то, и был призван Гошей под голливудские знамёна…

Однако, убедившись в том, что мои сентенции по поводу собственной «некиногеничности» не были продиктованы одной лишь болезненной скромностью, он вскоре перевёл меня, а точнее – нас с Лёшей, в герои второго плана. Мы сделались живыми манекенами, на которых примерялись и демонстрировались некомпетентному зрителю различные аспекты альпинистского бытия, как симпатичные и привлекательные, так и неприятные, и даже мерзостные… К тому же, очень скоро Гоша обнаружил, что вместо возвышенных и наполненных глубоким смыслом речей, я изрекаю по большей части саркастические и колкие реплики, а потому микрофон интервьюера постоянно огибал меня, как опытная сардина акулу, несмотря на то, что мне было что сказать, и я периодически намекал Гоше на это.

К середине экспедиции, желая извлечь из моего писательского потенциала хоть какую-то пользу, он назначил меня сценаристом, что показалось мне странным в виду того, что первая половина фильма была уже отснята, а вторая – беззащитна перед сонмом царящих на горе случайностей и неподвластна никаким сценариям. Когда Гоша уяснил себе эту очевидную, в общем-то, вещь, он решительно сорвал с моих погон последнюю лычку и перевёл меня из сценаристов в авторы закадрового текста. Таким образом, я потерял последний шанс на получение заветного Оскара – пусть не за главную роль, так хоть за лучший сценарий…

Пока же, в день Красимириного бенефиса, я лишь ассистировал операторам, да нарезал дыню ровными дольками.

Красимира была прекрасна. Держа чуткими пальцами длинную сочную скибку за самые уголки и тонко улыбаясь, она говорила о той близости к Космосу и председателю его, господу Богу, которую чувствуют альпинисты на этих слепящих невооруженный глаз высотах. О непонимании и глухоте близких людей, не могущих понять и разделить эти возвышенные переживания, не умеющих сочувствовать этой всепоглощающей благородной страсти, этому единственно бескорыстному служению… Об Одиночестве и Единстве, о Жизни и Смерти, о цикличности Бытия!..

Голос её был глубок и переливчат, и наполнен нескрываемым волнением, а в черных зеркалах её защитных очков плавала пузатой серебристой рыбой северная стена Хан-Тенгри, обрамлённая по краю Лёшиным искривленным отображением.

Съёмочное пространство, – этот отчётливо воспринимаемый, хоть и не имеющий физических границ круг, – было залито солнцем, а дыня полыхала оранжевым горном в тон Красимириной пуховке. Прохладные дуновения с ледника приятно оттеняли жесткость полуденной солнечной радиации. Всё это – вся эта сцена, весь пейзаж, ландшафт и антураж удивительно гармонировали с Красимириной вдохновенной речью, эта речь продолжала струиться и мягко обволакивать, и не хотелось её прерывать даже для того, чтобы сходить в палатку за тюбиком защитного крема или панамой, и Лёша не прервал и не сходил… И вот тут-то он и заработал те самые мерзкие болючие пузыри, с которых я начал этот рассказ, и к которым, пройдя полный круг – через Красимиру и через мой тернистый путь в кинематографе, – мы и вернулись…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю