355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Тайц » Рассказы и повести » Текст книги (страница 5)
Рассказы и повести
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:51

Текст книги "Рассказы и повести"


Автор книги: Яков Тайц


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

СЁМКА БЕРЛИН

Сёмка Берлин! У него было прозвище: Сёмка – который час. Где-то он теперь? Жив ли?

Наверно, жив! Ведь он был очень здоровый, толстый, румяный. Он жил в нашем дворе, во Втором Чеботарском въезде, в отдельном флигеле.

Я у них не бывал, но я знаю, что Берлины живут очень богато. Я видел за окнами у них пальмы, ковры, картины, рояль… У каждого – отдельная комната. Я им завидовал и часто говорил об этом папе.

Он отвечал:

– Не завидуй им! Они буржуи. Им деньги достаются жульничеством, обманом. Ну их! И не дружи с ним!

Я и не дружил. Сёмка был злой, драчливый… У него была привычка – как увидит кого-нибудь из ребят во дворе или во въезде, сразу подбежит и давай дёргать за уши или за вихры. А станешь вырываться, он ещё больнее дёргает. Приходилось терпеть и умолять:

– Сёмочка, отпусти! Ну, Сёмочка, будь человеком…

Правда, был более простой способ избавиться от мучений, но не все его знали. Надо было спросить:

– Сёмка, скажи, пожалуйста, который час! Тут Сёмка сразу забывал про всё на свете и лез в карман за часами.

Часы ему подарил его отец, хозяин ювелирного магазина на Сумской улице «Берлин и сын», когда этому «и сыну» исполнилось пятнадцать лет. Сёмка носил их в специальном кармашке у пояса. Толстую серебряную цепочку он выпускал наружу, и она сверкала за версту.

Он обожал, когда у него спрашивали, который час. Он ленивым, как бы небрежным движением доставал из кармана часы, щёлкал крышечкой (она отскакивала), протирал платочком стекло и говорил:

– Значит, вам надо знать время! Вам как надо – точно или только приблизительно?

– Ну всё равно… Примерно…

– Нет, не всё равно! Если приблизительно, то считайте, что половина пятого, а если точно, то шестнадцать часов восемнадцать минут и двадцать пять… нет, двадцать шесть секунд. Вас это устраивает?

Он снова щёлкал крышечкой, подкручивал шероховатую головку у часов и с важным видом прятал их в карман.

Вот почему его называли Сёмка – который час.

Я его побаивался. Он был здоровенный, с налитой красной шеей, гораздо выше меня и старше года на три. Надо признаться, что я в те годы вообще многого боялся. Я, видно, был не из храброго десятка. Правда, на то были свои причины. Ведь я рос в Харькове, где то и дело менялась власть. Часто слышалась стрельба, часто шли бои, причём неподалёку от нас, на вокзале. То стреляли винтовки, то пулемёты, то пушки, а то все вместе. Сердце сжималось от страха. Всё время чудилось, что вот-вот кто-то придёт, будет мучить, бить, убивать…

В городе хозяйничали и деникинцы, и петлюровцы, и врангелевцы… Но особенно запомнились мне гайдамаки. Это было войско гетмана Скоропадского. Его поддерживали немцы.

Самого гетмана я не видал. Он был тогда, кажется, в Киеве. Зато я видел его гайдамаков. Они рыскали по всему городу, искали большевиков. Говорили, что они всех подозрительных забирают, отводят куда-то и ставят к стенке. Я слишком хорошо знал, что это значит – к стенке. Это значит расстрел.

И вот, помню, кто-то прибежал и сказал, что по нашему въезду идут гайдамаки и обыскивают дома, где могут быть большевики.

Мне стало страшно. Папа был дома. Я сказал ему:

– Папа, спрячься! Слышишь, папа!

– Куда я спрячусь? – ответил папа. – Они всё равно найдут – тогда ещё хуже будет. К тому же они про меня ничего не знают.

– А может, кто-нибудь донёс, – сказала мама, не сводя испуганных глаз с папы.

– Ну ничего. До сих пор обходилось, авось и дальше обойдётся, – сказал папа.

Но тут раздался стук в дверь. Мы притихли и молча смотрели друг на друга: я – на папу и на маму, мама – на папу и на меня, папа – на нас обоих. Дыхание перехватило, во рту у меня стало сухо, а сердце сперва замерло, а потом застучало часто-часто.

Грохот стал сильнее. Дверь заходила ходуном.

– Открой, – тихо сказал папа, – а то они сломают.

Мама трясущимися руками откинула крючок. В комнату вошли три гайдамака. На них были синие жупаны, сапоги и папахи с длинными, свисающими, точно башлыки, донышками. Башлыки эти были ярких цветов – малиновые, оранжевые, голубые… На концах болтались кисточки.

Один из гайдамаков обратился к папе:

– Кажи документ!

Папа показал ему паспорт и какую-то справку. Гайдамаки стали её разглядывать, передавая друг другу. Видно, в грамоте они были не очень-то сильны.

К несчастью, справка им почему-то не понравилась. Старший сунул её к себе в карман широчайших штанов и сказал:

– Так!.. Ну шо ж! Собирайся!

Папа побледнел. Его губы побелели, они стали белее лица. Я никогда его не видел таким.

– Куда? – с трудом выговорил он.

– К тёще на блины! – ответили гайдамаки и захохотали.

Потом они сказали:

– Ну, пшли! – и повели папу к выходу. Мама кинулась к ним, стала цепляться за их жупаны, за сапоги, стала просить:

– Оставьте его! Он же не большевик. Он же вам показал документ. Отпустите его! Пожалейте!.. Детей пожалейте!..

Старший обернулся к ней и добродушно сказал:

– Не плачь, мадамочка, бо то ни к чему.

Он оттолкнул её. Она упала на пол. Гайдамак перешагнул через неё, взял папу за рукав и повёл из дому.

Я увидел, что мама лежит на полу как бы в обмороке, не в силах подняться. Тогда я вскочил и побежал во въезд. Гайдамаки не спеша шли по мостовой. Папа с опущенной головой шёл рядом с ними.

Я подбежал к ним и тоже, как мама, стал просить:

– Отпустите его!.. Отпустите. Он же совсем не большевик! Папа, стой!.. Не ходи!.. Вы же видите…

Я болтал сам не знаю что. Я был как в бреду. Гайдамаки, пересмеиваясь, смотрели на меня. Потом один, с малиновым донышком папахи, сказал:

– От зверь! Любит батьку! Отпустить, что ли?

– Отпустить, отпустить!.. – подхватил я.

– Погоди, не канючь!.. Ты как, Павло?

Павло, низенький, толстый, усатый, сказал:

– Можно! Чего ж. Только давай выкуп. Ну, там часы якие-никакие, чи шо. Можно!..

Часы?! Но где их взять! И тут я вспомнил про Сёмку – который час. Вот у кого часы, да ещё с цепочкой!

Какая-то сила подтолкнула меня – я повернулся и со всех ног бросился бежать по въезду обратно во двор. Вот я вбежал во двор, кинулся к белому флигелю и толкнул дверь. Она была заперта. Я стал барабанить кулаком. Горничная открыла.

– Ты чего дубасишь? – с удивлением сказала она.

Но я, ни слова не говоря, пронёсся мимо неё в комнаты.

Там была масса комнат. Я бегал из одной в другую мимо фикусов, мимо ковров, мимо рояля. Я искал Сёмку…

Наконец я нашёл его. Он лежал в своей собственной отдельной комнате на диване, жевал кусок хлеба с повидлом и читал книгу.

Я подбежал к нему и вне себя заорал изо всех сил:

– Где часы? Живо! Давай часы немедленно!

Он оторопел и снизу вверх посмотрел на меня.

– Ты что, – начал было он, – с ума сошёл, что ли!..

Я действительно был точно сумасшедший.

– Часы! – повторил я и хватил кулаком по столу. – Давай часы сейчас же или я с тебя шкуру спущу, слышишь! Ну!

Я схватил со стола какой-то широкий нож (это, видно, был нож для разрезания книг) и замахнулся. Я сам себе был страшен в эту минуту.

Сёмка вытаращил глаза, разинул рот и вдруг дрожащей рукой показал на часы, которые лежали перед ним на столе и которые я из-за волнения не заметил.

Я подхватил их за цепочку и кинулся прочь.

– Куда ты? Вор! Жулик!.. – опомнился Сёмка. – Фроська, держи его!

Но я не слушал его. Я снова бежал по ковровым дорожкам и по всем комнатам. Вот и выход.

– Стой! – закричала горничная.

Но я с силой оттолкнул её и выбежал во двор. Со двора во въезд. Во въезде гайдамаков уже не было.

Я прибавил шагу и выбежал на улицу. Вон они вдали, идут…

Папа шёл, заложив руки за спину, как обречённый. Сколько раз я видел, как именно так вели людей на расстрел!

Я догнал гайдамаков и, задыхаясь, сказал:

– Вот вам!.. Вот часы!.. Вот… Папа, пойдём!..

– Погоди, погоди! – сказал низенький усатый гайдамак и взял часы. – Ну-кось, як они идут?

Он вытащил откуда-то из кармана другие часы, золотые, толстые, открыл их и сверил с Сёмкиными. Потом извлёк откуда-то ещё часы, маленькие, дамские, на браслетке… Все часы, видно, шли одинаково.

– Ну ладно! Бери себе своего батька! – добродушно сказал он, пряча все часы в один карман. – Твоё счастье!

Краска вернулась на папино лицо. Щёки и губы перестали быть зеленовато-белыми и снова порозовели. Рука его дрожала. Дрожали и губы, когда он меня поцеловал в голову.

Мы быстрым шагом пошли обратно. Я что-то говорил, о чём-то болтал. Папа – тоже. Мы оба говорили что-то бессвязное.

– Где… где ты их взял? – спрашивал папа.

– Неважно где… Отдам!.. Подумаешь!.. Неважно…

Вдруг на нас налетел Сёмка. Он, видно, пришёл в себя после моего налёта. Он был злой. Воротник на толстой шее был расстёгнут. Лицо было измазано повидлом.

– Ты что это сделал, жулик!.. Смотрите, ваш сын – жулик!.. – обратился он к папе. – Сейчас же отдай обратно! Слышишь, жулик, ворюга!..

– Часы твои у них, понятно! – сказал я и показал на идущих вдали гайдамаков. – Можешь пойти и забрать.

Сёмка оглянулся и начал:

– Ты что, шутишь! Да я тебя…

Папа перебил его:

– Тише, Сёмка, не шуми! Тише! Я тебе оплачу их полную стоимость. Ладно? Договорились?

– Полную? – переспросил Сёмка.

– Полную, полную! Не беспокойся. Я с твоим отцом договорюсь.

– Такие хорошие часы! – повторял Сёмка. – С цепочкой… Цепочка золотая, имейте в виду.

– Ладно, мы всё-всё будем иметь в виду… всё! – успокоил его папа.

Мы вернулись домой. Мама, увидев нас, разрыдалась. С ней началась истерика. Она то плакала, то смеялась и без конца обнимала папу и целовала его. Ей уже представлялось, как гайдамаки ставят его к стенке…

Ну, а потом началась выплата денег за часы. Часы были дорогие. Каждые две недели папа давал мне денег, и я относил их в белый флигель Сёмке. Сёмка пересчитывал их и говорил:

«Осталось столько-то…»

Но вот однажды после многих дней боёв Харьков был освобождён от гайдамаков. В город вошла Красная Армия.

Трудно передать нашу радость. Весь город радовался. Над домами развевались красные флаги. Папа ходил гордый, довольный, весёлый. А когда пришёл срок платить Сёмке за часы, он сказал:

– Хватит! Больше не плати ему. Кончилась их власть! Всё!

Вечером Сёмка встретил меня:

– Слушай, где деньги за часы?

– Деньги за часы? – переспросил я. – Кончились деньги за часы! Кончилась ваша власть, Сёмка! Всё! – сказал я и показал ему на красный флаг, который висел над нашим домом.

Сёмка посмотрел на флаг и ничего не сказал. Кажется, он что-то понял. О часах он больше не заикался. Но мальчики во дворе ещё долго дразнили его:

«Сёмка – который час! Вам точно или приблизительно?»

Он отмалчивался и грозил им кулаком. А я до сих пор не понимаю, откуда у меня, двенадцатилетнего мальца, нашлись силы отнять часы у такого толстого, здоровенного парня, каким был Сёмка – который час…

«ТУДА» И «ОБРАТНО»

Недавно я нашёл в своих бумагах старый железнодорожный билет «Мерефа – Харьков», «Туда – Обратно», с компостером: «Месяц VII, год 17-й». И сразу мне вспомнилось дождливое утро, бормотание потоков воды в жестяных желобах и свежий, пьяный запах намокшей листвы и досыта напившихся цветов.

Это было в семнадцатом году. Стало быть, мне шёл двенадцатый год. Кругом всё ломалось, рушилось, народ сбросил царя, шла борьба партий, классов, армий… А я в это время… влюбился.

Конечно, не будь книг, я бы ещё долго не знал «про эту самую любовь» и по-прежнему гонял бы футбол, играл бы в «чурки» и стрелял бы из рогаток по сытым харьковским «горобцам».

Но книги рассказали мне о любви, о женщинах – о гордой Анне Карениной, пылкой мадам Бовари, таинственной Катюше Масловой, трогательной Наташе Ростовой… Женщины казались мне тогда (да и сейчас, пожалуй, кажутся) существами особой, высшей породы, полуангелами, которые занимаются обыденными, скучными делами только потому, что жизнь заставляет их этим заниматься – готовить, стоять в очередях и всё прочее…

Влюбился я в девочку лет пятнадцати. Её звали Лилей. Её мать, мадам Гриценко, была хозяйкой большого ларька – пожалуй, даже не ларька, а магазина, который стоял на бойком месте, у самого входа на Благбаз.

Перед ларьком, словно древние сторожевые вышки, стояли две высокие башни. Они были построены из корзин. Внизу – корзины-сундуки, корзины-комоды, корзины-чемоданы. На них стояли корзины поменьше. На тех – ещё меньшие. А на самом верху красовались корзинки-сумочки, корзинки-баульчики – для бани, для завтраков и прочего.

Внутри ларёк был тоже до отказа набит корзинами, кошёлками, лукошками, плетёнками, зембелями… Всё, что может сплести рука украинского крестьянина из гибкой лозы, – всё это было собрано в этом полутёмном, пропитанном горьковатым, влажным запахом вербы ларьке…

И вот там, у входа в ларёк, под корзиновыми вышками, с утра и до вечера сидела Лиля. В руках у неё была книга. Но она не столько читала, сколько помогала матери – доставала корзины, получала деньги, следила за покупателями…

Теперь-то я понимаю, что ловкая торговка мадам Гриценко не без умысла сажала красавицу дочь у входа в «магазин».

Странно было видеть среди селян в пропылённых свитках и смазных чёботах, среди спекулянтов, мешочников, перекупщиков, дезертиров, конокрадов, босяков, «ракло», среди грязной, грубой преступной толпы Благбаза – странно было видеть нежное, бледное лицо Лили, её широко открытые зелёные глаза, толстые русые косы, тонкие руки.

Она сидела у подножия «башен», смотрела вдаль, поверх толпы, и казалось, что до её маленьких ушей с бирюзовыми серёжками не доходят ни грубые площадные ругательства, ни ожесточённая торговля, ни пронзительные милицейские свистки.

Каждое утро я прибегал на Благбаз. Каждое утро я решал: «Сегодня объяснюсь». Я знаю как. Я читал. Надо упасть на колени и сказать: «Будьте моей… Без вас не мыслю дня прожить. Прошу вашей руки!»

Правда, я толком не знал, зачем она, эта рука, и что это, собственно, значит: «Будьте моей». Но так говорили все влюблённые, во всех книгах: и Вронский, и Нехлюдов, и Левин, и Пьер…

А потом, как только я «объяснюсь», Лиля вздохнёт, побледнеет, скажет: «Ах!» или «Да», – и упадёт в мои объятия. А это во всех книгах считалось высшим блаженством и неземным счастьем.

Конечно, легко сказать: «Упади на колени и объяснись». А вот сделать это не так-то легко. У меня не хватало решимости, я стеснялся и всё говорил себе: «Ладно, завтра, завтра…»

Так я и не объяснился Лиле ни в марте, ни в апреле, ни в мае. А в июне судьба, как это часто бывает, разлучила нас. Мои родители поселились в деревне Карачёвке под Харьковом. И между мной и Лилей легло огромное расстояние – в двадцать с лишним вёрст. Вот тогда-то я впервые понял, что это такое: тоска по любимой.

Когда я, лёжа в лесу на колючей хвое, читал о том, как судьба разлучила Иоганна и Викторию, я с удивлением убеждался, что всё это написано про меня, про меня и про Лилю. И слёзы капали из моих глаз на растрёпанного Гамсуна.

Когда по вечерам на балконе нашей дачи взрослые заводили протяжные украинские песни о любви и разлуке, я с тоской слушал их. Ведь это обо мне пели они.

Когда я по вечерам смотрел на красное небо над синим лесом, на убегающую вдаль тёмную дорогу, сердце моё сжималось от тоски.

И вот однажды я не выдержал и сказал матери:

– Мама, мне надо в город.

– Зачем? – спросила мама.

– Надо, мама… По важному делу.

– По важному делу? – удивилась мама. – Передай через папу. Он ездит каждый день на работу, он сделает.

Я представил себе, как папа падёт на колени перед Лилей, как он говорит: «Мой сын просит вас быть его». Мне стало смешно и горько.

– Нет, мама, ты не понимаешь. Через папу нельзя. Мне надо самому!

– Что ж это за дело такое? – допытывалась мама.

Как ей объяснить? Не могу же я ей поведать свою самую сокровенную тайну. Я упрямо долбил:

– Мне надо в город, и всё!

– Никуда ты не поедешь, – сказала мама. – Не выдумывай. Мы поехали в деревню ради тебя, а ты не поправляешься, чахнешь… Иди играй!

Я уходил к товарищам. Мы бродили по насыпи, вдоль раскалённых рельсов и собирали старые железнодорожные билеты. Зачем мы их собирали, я до сих пор не пойму. Помню, я их тогда накопил несметное количество. Но, когда я смотрел на пригородные поезда Мерефа – Харьков, которые не спеша проползали мимо нас, тоска снова охватывала меня. Подумать только – каждый из них мог бы отвезти меня в город, на Благбаз, к Лиле.

И я наконец принял смелое решение – бежать. Завтра же, с одним из первых поездов.

Я лёг рано. Ночь я провёл плохо. Проснулся на рассвете. Поглядел в окно – утро выдалось серенькое, дождливое. Мама и папа ещё спали.

Осторожно, на цыпочках, я прокрался к ним в комнату, взял из маминого кошелька денег на дорогу и нацарапал записку:

«Поехал в город по важному делу. Не волнуйтесь. Вернусь, может быть, не один».

Потом, я тихонько приоткрыл наружную дверь, спустился по мокрым ступенькам в сад, отодвинул набухшую от дождя калитку и побежал по скользкой, глинистой дороге на станцию.

Это было моё первое самостоятельное путешествие. Я боялся, что не хватит денег, что кассир не даст билета, что я не сумею сесть в вагон… Но всё обошлось благополучно. Кассир взял деньги, в кассе что-то загремело, и морщинистая рука протянула мне билет «Мерефа – Харьков», «Туда – Обратно»…

Подошёл поезд. Я забрался в вагон, забился в уголок и стал думать о той, к которой меня приближал каждый оборот колеса. Сегодня я во что бы то ни стало «объяснюсь»… А потом я возьму её за руку, куплю ей билет до Карачёвки, привезу на дачу, и мы будем с ней гулять по лесу, сидеть на колючей хвое, смотреть на закат и собирать старые железнодорожные билеты. А там будь что будет.

«Будь что будет» – подхватили колёса, и под эту песенку мы доехали до Харькова. Вместе со всеми я вышел на мокрую платформу. Мне всё казалось немного странным, как будто во сне, Я один в городе. Все наши там, на даче. Городская квартира заперта. Но это всё ничего. Зато я сейчас увижу Лилю.

Я пошёл к Благбазу. Я шагал по лужам, в которых отражалось хмурое небо, прислушивался к певучему бормотанию потоков, вдыхал запах намокшей листвы и досыта напившихся цветов каштана и акации…

Вдали, за поворотом Сумской улицы, показались главы Благовещенского собора. Стал слышен гул базарной толпы. А вот наконец и светло-жёлтые корзиновые башни.

Я оробел и подумал: «Может быть, отложить объяснение на завтра». Потом вспомнил, что завтра я не смогу, что мне надо будет вернуться в деревню, и решил: «Нет, нет, сегодня я объяснюсь во что бы то ни стало!»

Я протиснулся сквозь толпу к ларьку. Лили на обычном месте не было. Я чуть не заплакал. Но тут из ларька вышла её мать. Она посмотрела на меня единственным глазом (второй был стеклянный), почесала за ухом и сказала:

– А я думала, что вы на даче.

– А мы на даче, – сказал я и снял кепку. – Скажите, пожалуйста, а где Лилечка?

– Опять «Лилечка»! Зачем тебе Лилечка? Тебе надо в цурки играть, а не «Лилечка»!

– А разве её нету, мадам Гриценко? – спросил я, теребя кепку в руке.

– Здесь она, здесь. Иди же.

Я торопливо прошёл в ларёк. Там, как всегда, было темно. Но в полумраке я сразу же нашёл Лилю. Она взглянула на меня, зелёные глаза блеснули и сразу осветили весь ларёк, весь Благбаз, весь хмурый день.

– Здравствуй, Лилечка! – сказал я.

Лиля молча кивнула головой. Она была занята. Она считала керенки. Они печатались листами, как марки, одна возле другой.

В ларьке было тихо. Шелестели глянцевитые рябые листы. Лиля поплевала на пальцы, точь-в-точь как мать, снова взглянула на меня, но, чтобы не сбиться со счёта, опять ничего не сказала.

А мне было хорошо. Больше никуда не надо спешить, тоска прошла, я около Лили, я вижу её! Можно всю жизнь простоять в этом ларьке, где пахнет лозой, рекой, спиртом…

Наконец Лиля пересчитала все керенки и отдала их маме. Мать положила всю пачку в толстую кожаную сумку и вышла на улицу к покупателям. Мы с Лилей остались одни. Сердце у меня забилось, я быстро опустился на колени и громким шёпотом сказал:

– Лиля! Без вас не мыслю дня прожить… Лиля!.. Будьте моей. Лиля, я прошу вашей руки…

Лиля ничего не сказала. Она протянула руку и дотронулась до моей головы.

А я схватил её маленькую руку и поцеловал. В это время на улице раздался знакомый голос:

– Скажите, мадам Гриценко, мой мальчик не у вас? Я так волнуюсь!..

– У нас, у нас!.. Заходите…

Не поднимаясь с колен, я стал умолять:

– Лилечка, спрячь меня! Это мама… Спрячь! Лиля откинула крышку большой корзины и тихо сказала:

– Скорей полезай!

Я недолго думая юркнул в корзину. Крышка закрылась. Я лёг, свернулся в клубок. И сразу же услышал мамин голос:

– Здравствуй, Лилечка! А где же он?

– Кто?

– Да мой беглец. Он убежал и оставил записку. Вот… «Вернусь, может быть, не один». А! Как вам это нравится?

Корзина, в которой я лежал, заскрипела, крышка прогнулась внутрь. Это значит, что мама села на мою корзину. Я затаил дыхание. Мама повторила:

– Но где же он? Твоя мама сказала, что он здесь, а я его не вижу.

– Он… недалеко, – сказала Лиля.

И по её голосу я понял, что она улыбается.

– Где же? – переспросила мама. – Он… под вами!

– Подо мной? – Корзина заскрипела, мама вскочила. – Где же?

Я ногтями вцепился изнутри в крышку, но, конечно, не смог её удержать. Она откинулась. Надо мной склонилось удивлённое лицо мамы. Я услышал Лилин смех. А тут ещё, как нарочно, подоспела её мать и тоже начала смеяться. Я съёжился на дне корзины. Мама нагнулась ко мне:

– Что ты там делаешь? Вылезай!

Я молчал.

Мама спросила:

– Ты думаешь долго там прожить?

Я молча выбрался из корзины. На Лилю я не смотрел. Любовь, которая томила меня всю весну и половину лета, внезапно исчезла, словно осталась там, на дне корзины. Я взял маму за руку, и мы вышли из ларька. Отойдя немного, я не утерпел и оглянулся. У подножия корзиновой башни стояла Лиля. Она не смеялась. Она задумчиво смотрела мне вслед. Дождь только что кончился, выглянуло солнце и осветило её нежное лицо. И я почувствовал, что во мне снова возникает любовь. Я стал дёргать маму за руку:

– Мама, пойдём отсюда, скорей пойдём…

Мы поехали на дачу. Я опять гулял с товарищами, опять бродил по рельсам, собирал никому не нужные билеты…

Потом я их все, конечно, выбросил. Но билет, по которому я ехал в то летнее утро к Лиле, я сохранил. Он-то мне и попался сегодня, через сорок лет. На нём сквозные дырочки компостера: «месяц VII, год 17-й» и надпись «Мерефа – Харьков», «Туда – Обратно»…

Как хорошо было, товарищи, ехать «туда» и как горько и обидно было ехать «обратно»!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю