Текст книги "Рассказы и повести"
Автор книги: Яков Тайц
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
ПОРТРЕТ
Работы не было. Жена Зака, Фейга, говорила:
– Ефим, что ж это будет? Надо за что-нибудь взяться! Ты изверг над детьми…
Зак стоял у окна, слушал и пальцем рисовал на запотевшем стекле разные узоры. Потом он широкой ладонью смазал всё нарисованное и сказал:
– Не надо нервничать. Кажется, я что-то придумал.
Он взял кусок слоновой бумаги, написал на ней красивыми буквами:
ХУДОЖЕСТВЕННОЕ УВЕЛИЧЕНИЕ
Сходство гарантируется.
И повесил плакат над крылечком. Слезая с лестницы, он сказал:
– Хорошо, если пришёл бы какой-нибудь богатый, бородатый клиент! Какой-нибудь коммерсант.
Я спросил:
– Почему бородатый?
– Бородатый клиент, – ответил Зак, – это лёгкий клиент. Сделаешь ему бороду, усы – и сразу будет похож. Очки тоже хорошо.
Но клиенты не шли – ни бритые, ни бородатые. Время было тяжёлое – война! Никто не хотел увеличиваться.
Но вот один раз Фейга, открывая форточку, закричала:
– Ефим, встречай! Клиентка идёт!
Зак открыл дверь. В комнату вошла молодая, чисто одетая женщина.
– Здесь делают портреты? – спросила она, не вынимая рук из белой муфточки.
– Здесь, здесь, пожалуйста! – засуетился Зак. – Фейга, стульчик мадмазель!
– Не беспокойтесь! А можно посмотреть образцы?
– Образцы? Мммм… конечно. Фейга, образцы мадмазель… Нет, постой, я совсем забыл: я же их послал на выставку… эту… в Академию художеств.
– В Академию? – почтительно повторила клиентка и присела на краешек табуретки. – А долго это – увеличиться?
– Для вас недолго. Сегодня закажете – завтра готово. Тем более, ваше лицо…
– Нет, не моё…
– Ну, значит, кавалера. Тоже недолго…
Клиентка засмеялась, достала из муфточки карточку и протянула её Заку. Я заглянул. Там была изображена кудлатая собачья морда.
Зак испугался:
– Да-а-а… Это кавалер…
– Видите, – стала объяснять клиентка, – у моей хозяйки умер пудель Бижу. Мадам очень убиваются. Они хотят повесить большой портрет Бижу у себя в спальной. Кругом они просили сделать рамочку, обвить её веночком, а внизу подписать: «Спи спокойно, незабвенный друг!»
Зак покосился на карточку:
– Сказать по правде, собачьих портретов я ещё не делал. Собак я не люблю…
Ефим! – закричала Фейга. – Ефим, ты любишь собак!.. Не верьте ему, он очень любит собачек…
– Ну ладно, оставьте, – смягчился Зак, – я подумаю.
Клиентка ушла. Фейга всплеснула руками:
– Ефим, а тебе не всё равно! Собака так собака! – Она оглянулась и закричала: – Ой, кажется, ещё клиенты идут!
Мы кинулись к окну. Длинный, костлявый и сутулый старик поднялся на крылечко. За ним ковыляла толстая, закутанная в платок старуха с красным, одутловатым лицом.
– Можно ей присесть? – спросил старик, войдя. – У неё больные ноги… Блюма, сядь… Эти самые, ну, эти портреты. Это вы делаете?… Сядь же, Блюма!
Блюма села. Старик тоже сел, но сразу же вскочил:
– Зачем ей портрет! Просто – женский каприз. Ведь это же грех! Ведь ещё пророк Моисея на горе Синайской сказал: «Не сотвори себе подобия своего…» И как – это выгодное дело?
– Золотое дно! – усмехнулся Зак.
– Это всё её выдумки! – Старик оглянулся на Блюму. – Понимаете, у нас есть сын. Или былсын. Мейлах, способный мальчик, открытая голова, учился на провизора. И вот его забрали в солдаты. И, когда началась война, его погнали в самый первый бой. А потом мы получаем такую открыточку с красным крестом: «Рядовой Шифман Мейлах пропал без вести».
Блюма часто-часто закивала головой. Слёзы покатились по её неестественно красным щекам.
– Блюма, не надо! – стал утешать её старик. – Блюма, а если бы написали, что он убит, тебе было бы легче?
– Не знаю! – всхлипывала Блюма. – Я хочу его видеть.
– В том-то и дело. Она хочет его видеть. Я вам говорю: женский каприз! – Он передохнул и спросил: – Так на чём вы их делаете? – Он пощупал слоновку. – Как будто прочная! И получается похоже?
– Сходство гарантируется! – твёрдо сказал Зак.
– А сколько это будет стоить?
Старик долго торговался, советовался с женой, потом вздохнул:
– Делайте!
– По рукам! – сказал Зак. – Давайте карточку!
– Какую карточку?
– Карточку вашего Зореха… или, как его, Мейлах а.
Старик удивился:
– Будь у меня карточка, я бы к вам не пришёл. Когда он был дома, он никогда не снимался.
Зак рассердился:
– Два часа вы мне морочили голову! До свиданья!
Старик растерялся. Старуха поднялась и с трудом подошла к Заку:
– Милый человек… Я вас прошу, сделайте! – Она схватила его за рукав. – Он же был у мае красавчик. Сделайте!
Фейга не выдержала:
– Вам же объясняют – без карточки нельзя!
Зак задумался:
– Фейгеле, подожди… Скажите, может быть, он у вас носил бороду? Хотя бы небольшую бородку?
– Бородку – нет, – ответила Блюма. – Он носил усики, которые он так закручивал… Он же был красив, как весенний день!
– Усы были? Это хорошо. Может быть, очки?
– Пенсне! Пенсне на шнурочке. Он же учился на провизора.
– Тоже хорошо. Брюнет? Блондин?
– Волосы не очень тёмные, а глаза чёрные… – начал было старик.
Но Блюма перебила его:
– Что ты говоришь, Ойзер! Светлые волосы, как золото, и мягкие, как пух. А глаза, как две звёздочки! Правда, тёмненькие.
– Худой? Или скорей полный?
– Кругленький, как солнышко! – торопилась старуха. – Щеки румяные, как яблочко.
– А на кого похож?
– На меня! – ответила гордо Блюма. – Вылитый я!
– На неё! – подтвердил старик. – Её нос, её глаза, её рот. Только характер мой.
– Ну хорошо, – сказал Зак, пристально вглядываясь в лицо Блюмы, – попробуем. Только никакой гарантии. Похоже будет – хорошо, а нет – как хотите… Закройте дверь. Фейга закрыла за стариками дверь:
– Тоже мне клиенты! Зачем ты с ними связался?
– Фейгеле, – ответил Зак, – ты ведь тоже мать. Имей сердце, Фейга!
Он взял бумагу, приколол её к фанерке, очинил тушевальный карандаш и стал набрасывать контуры молодого черноглазого солдатика в бескозырке, с усиками.
– Ефим, когда ты возьмёшься за собаку? – ворчала Фейга.
Но Зак не отвечал, увлечённый работой. Он то и дело поправлял рисунок, растирал пальцем полутона, растушёвкой смягчал переходы, остреньким угольком старательно выводил брови, ресницы, усы.
На другой день пришли старики. Блюма опустилась на табуретку и, переводя после каждого слова дыхание, спросила:
– Ну как?… Что-нибудь… получается?
– Что-нибудь! – ответил Зак.
Он поставил фанерку с портретом на стол. Старик и старуха долго смотрели на круглое, весёлое лицо Мейлаха, на лихо подкрученные усики, на сдвинутую к уху бескозырку. В комнате стало тихо, и только слышно было тяжёлое дыхание Блюмы. Потом она повернулась к мужу и тихо сказала:
– Ой, это он!
Старик пригнулся к рисунку, покачал головой:
– Это наш Мейлехке? Если бы ты мне не сказала, я бы его не узнал.
– Ойзер, это он! Мой красавчик, моё солнышко!
Она не отрываясь смотрела на весёлого солдатика. Старик обернулся к Заку:
– Если ей правится, пускай будет он!
Он полез в карман за деньгами. Зак сказал: Когда он вернётся, я с него сделаю другой… Как живой будет!.. С гарантией… Дайте, я заверну.
Но Блюма вцепилась в портрет, не отдавала его. Так она и унесла его, с фанеркой.
Зак проводил их, достал карточку Бижу и весело сказал:
– Фейга, придёт эта собачья заказчица, отдашь ей. Скажи, пускай несёт куда хочет… Хоть к ветеринару.
Он бросил карточку на стол и засмеялся:
– Спи. Спи спокойно, незабвенный друг!..
ЛЕТНЕЕ УТРО
Настало голодное время. Мы давно обменяли на картошку два стула, комод и гардероб с зеркалом. Дома пусто, тоскливо… Я без толку слоняюсь по комнатам. Отец придумал мне обидное прозвище:
– Эй, министр без портфеля! Принеси крапивы!
Обжигая пальцы, я рву злые стебли. Мать варит из них суп. Пробуя и отплёвываясь, она ворчит:
– В художники ему захотелось, в маляры!.. Вот и сиди теперь. А пошёл бы к сапожнику в ученики – по деревням ходил бы, каблуки там, набойки, стельки, я знаю!.. Хлеба приносил бы…
– Или портным! – подхватывает отец. – «Духовный и статский портной». Чем плохо?
Я убегаю к своему учителю, знаменитому живописцу вывесок Ефиму Заку. Его замечательные вывески украшают наши узкие улицы.
Заку тоже приходится туго. Его жена ноет, точь-в-точь как моя мать:
– Люди достают хлеба, люди достают муку, а меня бог наказал! Ну, что ты лежишь, как султан?
Учитель, поджав ноги, сидит на скрипучем топчане, курит махорочную цигарку, вздыхает:
– Никто нам с тобой не закажет хорошей вывески. Никому не нужны плакаты: «Булочные изделия прима», «Сморгонские булочки», «Виленские баранки»., Олифу изжарили, краски сохнут…
– Чтоб ты сам иссох! – не унимается Фейга. – Люди пшено достают! Сапожник Илья, например…
– Ну, я не Илья, – перебил Зак. – Ну, что ты от меня хочешь? Где я тебе возьму работу? Если учреждения сами себе пишут вывески… Чернилами на бумаге!
Он нагибается к коптилке прикурить, громадная его тень закрывает потолок.
– Ничего, Фейгеле, война кончится, ещё какая будет жизнь, ого! Все будем кушать булочные изделия прима и все будем от такие толстые!
Фейга злится:
– Что будет через сто лет, ему интересно! А мне интересно, что будет завтра с детьми… – Она ставит на стол горшок с мутной бурдой. – Иди к столу, султан!.. И ты тоже иди, помощничек!
Зак ест.
– Этот замечательный суп, – говорит он, вытирая рот, – в парижских ресторанах называется «бульон консоме, пшенина за пшениной гоняется с дубиной».
Он снова садится на топчан, курит, обволакивается дымом, думает…
Я ухожу к себе.
Утром прибежала младшая дочка Зака, Евочка.
– Гиршеле, вас папа зовёт! Я тороплюсь к учителю.
Он сидит у окна и рисует на фанерке речку. Она изгибается правильными кольцами. На зелёных берегах стоят кудрявые, точно завитые, берёзки. Вот появилась лодочка. Ещё мазок – розовая тучка. Другой, третий – стайка белых птиц. Скорей всего это лебеди.
А вот аккуратный красный кружок – это солнце. Мягкой кистью Зак во все стороны разбрызгивает весёлые малиновые лучи.
Евочка шепчет:
– Ай, речка! Ай, птички!..
Зак оглядывается:
– Ну, как твоё мнение, помощник?
Мне странно видеть эти горячие, праздничные краски здесь, в убогой, затянутой дымом комнате.
– Учитель, это… это замечательно!
– Конечно, – разводит руками Зак, – здесь нет перспективы, но ничего! Называется: «Лето». Нет, «Летнее утро». Пейзаж! А теперь, Гиршеле, живо, садись делай копии!
– Зачем?
– Надо. Штук пять.
Мы стали делать копии. Зак рисовал, я раскрашивал. Зак рисовал, я раскрашивал. К вечеру уже были готовы пять одинаковых «Летних утр».
Зак выстроил их около печки:
– Пускай подсохнут. Эх, если бы я знал перспективу! Фейга, ты там полегче у печки – ты нам испортишь всю выставку!.. – Он повернулся ко мне. – Завтра придёшь пораньше, слышишь?
– Слышу, учитель.
Я пришёл рано-рано. Из дому я захватил мешок – будто пошёл за крапивой.
Зак уже не спал. Он укладывал в корзину всю нашу выставку:
– Ну, помощник, неси!
– Куда?
– Куда надо!
И вот я с корзиной на плечах покорно шагаю за учителем. Летнее утро занимается над мёртвыми трубами нашего города. На улицах тихо: не поют петухи, не кудахчут куры, не лают собаки.
Куда он меня ведёт? Ей-богу, на базар! Ну конечно, на базар! Вот же каланча, вот пожарная бочка, рундуки, ларьки.
Правда, это уже не тот базар, что раньше. Магазины закрыты. С виноватым видом висят над запертыми дверями знакомые вывески – слишком знакомые! Ведь на каждой в углу подпись: «Художественный салон Е. Зак».
Нет крикливых, краснорожих торговок. Никто не кричит: «Только у нас! Эй, навались, у кого деньги завелись!» Крестьяне из-под полы, озираясь, меняют каравай на пиджак, горсть пшена на зеркало, ведро картошки на граммофон. Одинокая старушка застыла около кучи ржавого хлама.
Зак остановился рядом с ней:
– Тише! Выставка пейзажа открывается… Гирш, выкладывай!
Одно за другим наши «утра» легли в густую грязь Базарной площади. На улице краски засверкали с новой силой.
– В парижских ресторанах, – сказал Зак, – это называется вернисаж…
Я отвернулся. Народ шёл мимо нас, и серая пыль садилась на белые берёзки, голубую речку и малиновое солнце.
Крестьянин в рыжем зипуне подошёл к нам. Он долго разглядывал «выставку».
– Натуральная ручная работа! – сказал Зак. – Только что рама не золотая. Бери, кум!
– Хороши!.. – вздохнул крестьянин. Он оглянулся и тихо спросил – А того… чёботов… у вас нема?
– Чёботов! – усмехнулся Зак. – Ни, чёботов нема. Так без чёботов меньше хлопот, а то ещё мазать, обуваться…
Крестьянин улыбнулся, махнул рукой, отодвинулся. Подошли две молодицы – в кумачовых платках, в полусапожках, с кошёлкой. Зак оживился:
– Купляйте, красотки! Имеете картину всеми красками под названием «Летнее утро».
– А богато просите?
– Ни! С вашей ручки хоть мешок мучки. А что у вас в кошёлке?. – Та ничого! – А например? – Та мерочка бульбы!
– А ну сыпь её сюда, сыпь! – Зак подставил корзинку. – Сыпь, кума, не журись!
Картошка с приятным грохотом покатилась в нашу корзину.
– Самое главное, – сказал Зак, – это почин. Теперь дело пойдёт!
Старушка с хламом сердито щурилась на нас:
– Штоб вас квочка забодала! Штоб вас буря вывернула!..
Зак отшучивался:
– Меньше хмурься, бабуся, дальше побачишь!
…К концу дня мы разделались со всеми нашими «летними утрами». Добыча не влезала в корзинку: пшено, огурцы, картошка, три кочана капусты…
Зак отвалил мне львиную долю. Я помчался домой, прижимая к груди мешок. Отец открыл дверь.
– Ша, – сказал он, – министр без портфеля явился!
Мать сердито спросила:
– Почему крапивы не принёс, бездельник?
Я опустил мешок и грохнул изо всех сил капустой:
– Вот вам крапива!
Я вывалил картошку на пол:
– Вот вам духовный и статский портной!
Стукнул огромным огурцом:
– Вот вам сапожник Гирш!
Хватил другим огурцом:
– Вот вам министр без портфеля!
Отец с матерью кинулись ко мне, к продуктам… О чём-то заговорили, но я их не стал слушать. Я убежал к учителю.
А там – пир на весь мир! Дети сидят за столом, посередине, как султан, возвышается Зак. Он гладит Миреле по голове и неторопливо рассуждает:
– Ничего!.. Война кончится… Все будут сытые, нарядные. И все будут художники с образованием, которые знают перспективу и анатомию…
Фейга кивает головой, поддакивает и то и дело подбегает к печке, где в громадной кастрюле весело вскипает крупная золотистая бульба.
ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК
В годы гражданской войны Ефим Зак торговал на базаре «лунными ночами» и «малиновыми восходами». Свой товар он выносил обычно в солнечный день. При этом он говорил мне:
– Ты, Гиршеле, мой второй помощник!
– А кто же первый?
– Первый – это солнце. Обыкновенное местечковое солнце, которое светит нам сквозь базарную пыль и дым лачуг. Оно помогает мне подобрать колер, сдать заказ, показать вещь лицом. Краски, Гиршеле, – это же целая химия!
Но вот настал день, когда «первый помощник» светил вовсю, а Зак на базар не вышел. И никто не вышел. Город притаился, все спрятались кто куда, потому что ждали белых. Мы сидели в погребе. Наверху стреляли из винтовок, из пулемётов и даже из пушек. Мама причитала:
– Ой, когда уже перестанут стрелять эти пули!
А папа шептал:
– Только тише, только ещё тише!
Потом стрельба кончилась, где-то заплакала женщина, зазвенело стекло, грянула пьяная песня…
– Пришли! – вздохнул папа. Мама снова запричитала. А я сказал:
– Давайте вылезем! Посмотрим, что за белые!
Мама изо всех сил дёрнула меня за рукав:
– Сиди, сумасшедший! Разве ты не слышишь, что там делается?!
Но не век же тут сидеть, в темноте! Потихоньку мы выбрались из погреба. Горячее солнце ударило в глаза. Я долго щурился, мигал, жмурился, потом, улучив минутку, улизнул к Заду.
На улице было пусто – все ещё прятались. Прижимаясь к заборам, я добрался до Базарной площади. Там хозяйничали белые.
Какие же это белые! Обыкновенные солдаты, грязные, потные, бородатые, в зелёных штанах и рубахах, с погонами. Только на рукаве у каждого разноцветный уголок: полоска белая, полоска синяя, полоска красная. Я знаю, это царский флаг. Царя уже два года нет, а они всё ещё за него.
Одни белые поили из брезентовых вёдер худых лошадей, над которыми клубился пар. Другие прикладами ломали ларьки и рундуки, ковырялись штыками в замках, отдирали двери и ставни. Стук прикладов, ржание лошадей, треск, окрики, грохот стояли над площадью.
Один солдат гнался за курицей. Я сразу узнал её – это была пёстрая несушка Ефима Зака. Она вопила так, как будто её уже резали, и мчалась прямо на меня. Солдат, стуча сапогами, крикнул:
– Держи, коли хочешь жить!
Жить мне хотелось. Я растопырил руки, пригнулся и ухватил бедную курицу за хвост. Она так и затрепыхалась. Солдат проткнул её штыком и понёс. Я опрометью бросился к учителю. Он как ни в чём не бывало сидел у окна и писал «лунную ночь».
– Учитель, белые пришли! Они убили вашу…
– Кого? – вскочил Зак, впиваясь в меня глазами.
– Вашу пёструю куру…
Зак успокоился:
– Фу, как ты меня напугал! Что значит курица, когда убить человека для них тоже не вопрос.
– Кругом стреляют, – сказал я, – а вы себе рисуете…
Зак стал размешивать краску:
– Однажды, Гиршеле, древние римляне захватили греческий городок Сиракузы. А греческий философ Архимедус задумался и не слышал, что кругом идёт бой. Он чертил себе свои фигуры на песочке…
Шум за дверью перебил его.
– Кто там? Фейгеле, ты? – спросил Зак.
Дверь открылась, и в комнату ввалились двое: один с наганом и с шашкой, наверное офицер, другой с винтовкой, наверное простой солдат. Но оба с погонами и с трёхцветными полосками па рукавах: полоска белая, полоска синяя, полоска красная…
Я забился в угол. Тот, который с наганом, сказал:
– Кто тут малярных дел мастер? Хайка, ты?
Зак ответил не сразу:
– Хайка – это женское имя. Меня зовут Ефим Зак, живописец вывесок.
Он поставил свою картину лицом к стене, выпрямился, и солнце скользнуло по его круглому и сейчас бледному лицу.
Офицер достал из военной сумки бумажку и концом нагана расправил её.
– К утру изготовишь плакат. Вот рисунок для образца. – Он стал дулом водить по рисунку. – Это наше трёхцветное знамя. Под ним напишешь воззвание: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» Большими буквами надо, понятно? Живей, малярная душа, принимайся за дело!.. Харченко, – обернулся он к солдату, – неси фанеру.
Солдат втащил четыре листа фанеры. Офицер сказал:
– Большой сделаешь, на все четыре листа. На площади его поставим. Если к сроку не поспеешь, мы из тебя, господин живописец, кишки выпустим и на штык намотаем!.. Правильно я говорю, Харченко?
– Так точно, господин прапорщик! – деловито отозвался солдат.
Они вышли. Я вылез из-за печки. Зак сидел, закрыв лицо руками. Потом он отнял руки и посмотрел в окно на солнце:
– Ну-с, помощники, за работу!
Я шёпотом спросил:
– Учитель, неужели мы будем рисовать этот флаг?
Зак ничего не ответил.
Мы молча разобрали фанеру и разложили её на полу, лист к листу. На одном было написано: «Зода, мило, чернило», и мы узнали в нём стенку одного из базарных ларьков. Потом мы развели в ведре мел и широкими флейцами, нагибаясь к полу, загрунтовали все листы. Я спросил:
– Учитель, а чем кончилось с этим… с философом?
– С Архимедусом? – Зак махнул рукой. – Они его убили, что ты думаешь! Убить человека – это же для них тоже не вопрос.
Он взял линейку, начертил на фанере длинное Древко с острым наконечником и принялся старательно закрашивать его ярко-красным цветом.
– Учитель, неужели вы даёте красное древка под их поганое знамя?
– Помалкивай! – проворчал Зак. – Мастер всегда должен угодить заказчику.
Около древка он нарисовал развевающееся знамя и разделил его на три части. Я не утерпел.
– Я всё-таки не понимаю, почему мы так стараемся?!
Он рассердился:
– Или ты будешь молчать как рыба, или ты уберёшься домой!
Я замолчал. Я уже догадался, почему он так старается. Он просто боится, что его убьют, как того Архимедуса. Учитель между тем закрасил верхнюю полосу на знамени белым. Я взялся было готовить синьку и киноварь. Но Зак забрал у меня горшочек:
– Я сам! Не думай, что ты уже всё умеешь! Вместо обычного ультрамарина он развёл берлинскую лазурь, долго её размешивал и, закрашивая синюю полосу, сказал:
– Я, правда, химических академий не кончал, но мой опыт – это же лучшая академия!
Вот и синяя полоса готова. Зак взялся за красную. Он сделал её чуточку пошире и аккуратно закрасил огненно-яркой киноварью, куда для крепости подбавил краплаку. Плотная краска наглухо закрыла «зоду, мило и чернило». Широкое трёхцветное знамя развевалось теперь па полу мастерской Ефима Зака. Он забрался на стул, посмотрел сверху на работу и, видимо, остался доволен. Потом взялся за шрифт. Жирные и ровные, точно печатные, буквы одна за другой вырастали под его кистью.
– Завтра, – сказал Зак, когда всё было кончено, – почаще бегай на площадь, любуйся нашим знаменем.
Утром я побежал на площадь. Наш плакат уже был прибит к верхушке телеграфного столба и сиял, освещенный горячим июльским солнцем. Нарисованное трёхцветное знамя развевалось над разграбленным городом. Напротив, в синагоге, помещался штаб. Часовые у входа глазели на плакат. Я побежал к Заку:
– Учитель, наше знамя уже на месте.
– А какое оно?
– Вы же сами делали – белое, синее и красное.
– Ладно. После обеда, Гиршеле, ещё сходи. После обеда я снова вышел на площадь, посмотрел на столб – и ужаснулся. Красная полоса сверкала вовсю, ещё сильнее, чем утром. Зато белая и синяя полосы заметно полиняли. Через полминуты я уже был у Зака и, задыхаясь, говорил:
– Учитель… беда! Надо скорей… исправить… а то…
– Тише! – сказал Зак. – Кого исправить?
– Флаг. Он портится. Неправильные краски.
Зак усмехнулся:
– Видно, первый помощник не даром кушает хлеб!.. Успокойся, Гиршеле, а главное – молчи, молчи как рыба.
«Первый помощник» исправно делал своё дело. К вечеру белая и синяя полосы на плакате окончательно выцвели. Я боялся смотреть на столб. И всё-таки меня всё время тянуло на площадь. Но вот наконец настала ночь. Слава богу! Хоть бы она тянулась без конца!
Я плохо спал. За городом стреляли пулемёты красных. Я часто просыпался и всё думал об одном: «Что будет, когда белые заметят перемену на плакате!»
И они заметили. Часовые, которые весь день поневоле пялили глаза на плакат, увидели неладное и доложили начальству.
Утром я, как всегда, направился к Заку. Открывая калитку, я услышал шум в мастерской. Я подкрался к окошку. Тот самый офицер, «заказчик», размахивая револьвером, кричал на Зака:
– Ты что это, малярная душа! Какие краски поставил? К стенке захотел?
Зак посмотрел в окно, заметил меня, отвернулся и сказал:
– Ваше благородие, господин полковник, я извиняюсь, но я же не виноват, что красный цвет – это более прочный цвет!
– Молчать! За ноги повешу! Закрасить сию минуту!.. Харченко, веди!
И они повели моего учителя к Базарной площади. Он шёл медленно, держа в одной руке ведёрко с краской, а в другой – длинную лестницу. По обеим сторонам его шагали белые, точно конвой. Мне было жалко учителя, я хотел его позвать, но не решался и тихонько крался сзади.
На площади была суматоха. К синагоге то и дело подъезжали верховые. Оттуда выносили разные папки, сундуки, ящики и грузили на зелёные повозки. Я взглянул на плакат. От синей и белой полос и следа не осталось. Узкое красное знамя на красном древке темнело над площадью. Зак сказал:
– Ай-я-яй, какой конфуз получился! Какие сейчас делают плохие краски, кто бы мог подумать! Ведь краски – это же целая химия. А откуда мне знать химию, господин полковник?
– Сейчас узнаешь химию! – закричал офицер. – Пошевеливайся!.. Харченко, слетай в штаб, узнай, в чём дело.
Зак долго пристраивал лестницу около столба и стал медленно взбираться по ней, кряхтя на каждой перекладине. Вот он уже наверху. Не спеша он повесил ведёрко на белую, разбитую пулей телеграфную чашечку, окунул в него кисть и стал размешивать краску. Синяя капля упала на землю. Зак посмотрел ей вслед. К офицеру подбежал Харченко, подвёл ему лошадь и что-то сказал. Офицер, ругаясь, сунул револьвер в кобуру, вскочил на коня и поскакал прочь. Харченко за ним. На окраине уже стреляли красные. Я притаился в канаве под мосточком. Другие белые солдаты и офицеры тоже вскакивали на коней и мчались к Варшавской дороге.
Стрельба становилась всё громче. Уже слышно было, как воют, пролетая, пули. Мне стало очень страшно, я заплакал и, не вылезая из канавы, стал кричать изо всех сил:
– Учитель, слезайте, слезайте – в вас пуля попадёт!
– Нет! – закричал он не оглядываясь. – Они же видят, что я около красного знамени! – И он замахал рукой, призывая тех, кого ещё не видел.
А над его головой, освещая узкое красное знамя и буквы: «Все честные люди, идите сражаться под это славное боевое знамя!» – сверкало горячее июльское солнце – первый помощник моего учителя, живописца вывесок Ефима Зака.