355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Харон » Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии. » Текст книги (страница 7)
Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии.
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:15

Текст книги "Злые песни Гийома дю Вентре : Прозаический комментарий к поэтической биографии."


Автор книги: Яков Харон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Вокруг нас толпился народ: молва о новом заливочном станке облетела цех, и многие урывали минуту – поглядеть собственными глазами. Уйти нам удалось не раньше, чем Васька выбрал себе достойного сменщика; проинструктировал его – хотя, собственно, инструктировать было нечего: все каждому было ясно с первого взгляда, так что основное содержание инструкции сводилось к тому, что в случае порчи-поломки или иного признака неуважительного отношения к станку сменщику будет оторвана голова.

Через неделю заливочное отделение узнать нельзя было: на смену виселицам пришли удобные тележки. «Откатной кокильный станок Елистратова» называлась эта конструкция в официальных документах, автора премировали и представили к досрочному освобождению, которого он, впрочем, так и не дождался. Но сам станок дал толчок для новых поисков. По инициативе Алексея Васильевича, начальника нашего техотдела, Валерий Казимирович и большая группа конструкторов начали проектирование рельсового импульсного конвейера на базе модернизированного кокиля, а еще раньше – собственно, в первую же ночь, когда родилась Васькина тележка,– мы начали придумывать наш карусельный конвейер на базе тележки.

Мы – это Иван Павлович, вольнонаемный начальник цеха, инженер-технолог Сергей Иванович и аз грешный, который и был инициатором этой авантюры, как ее вскоре прозвали техотдельцы.

Обе идеи исходили из очевидного соображения, что выгоднее будет не чугун таскать к кокилям, а кокили подавать к вагранке, к чугуну. Любая система предполагала замкнутый цикл, в котором и все прочие операции – выбивка отливок, охлаждение кокилей, их подготовка, зарядка стержнями и т. д., равно как все операции по профилактике, техосмотру, промеру рабочих параметров,– тоже имели бы свои постоянные места или посты. Моя идея фикс состояла в том, чтобы создать большой диск – нечто похожее на патефонный, но не приподнятый над уровнем пола, а утопленный вровень с ним. По внешнему периметру диска радиально-симметрично можно бы расположить полтора-два десятка откатных станков… Медленно вращаясь, диск катал бы станки и рабочих вдоль специализированных постов… и каждый пост можно бы оборудовать собственными вспомогательными устройствами – например, оттаскивание горячих отливок поручить ленточному транспортеру, а над постом копчения установить вытяжную вентиляцию, и т. д.

Ивану Павловичу идея показалась заманчивой, а Сергею Ивановичу – слишком заманчивой, то есть попросту утопической. Тем не менее оба они с головой ринулись в ее осуществление, хотя и понимали, чего это может нам стоить. Собственно, никаких особых препятствий в виде бюрократических или перестраховочных рогаток у нас не существовало. Мало того, любая инициатива, активно поддерживалась буквально всеми – и сверху, и сбоку, и снизу. Но тут дело заключалось в том, что для реализации нашей задумки – не на бумаге, а в натуре – необходимо было ведь освободить какую-то площадь цеха, и без того битком забитого оборудованием, цеха, каждый квадратный метр которого круглосуточно работал на всевозрастающую программу. Нечего было и думать о хотя бы временном сокращении этой программы: «Что ты сделал сегодня для фронта?» – у нас это был ведь не только плакат, это была наша жизненная, глубоко личная программа, наш воздух: единственное осмысление и оправдание нашего существования… В этом отношении коммунистом Иваном Павловичем и нами, контриками, Сергеем Ивановичем и мною, руководили, пожалуй, одни и те же простые, ясные, нерушимые мотивы, которые так трудно передать словами, не впадая в псевдопатетику и декламацию. Одним словом, мы и в мыслях не позволяли себе сопрягать постройку конвейера с каким бы то ни было снижением темпов выпуска больших молотков…

Решение пришло не инженерное, а рабочее. От блатных, если хотите знать. На заливку ставили штрафников… Штрафниками бывали преимущественно урки, контрики как-то меньше грешили – или реже попадались, не в этом суть. Так или иначе, но в один прекрасный день Васька Елистратов, бывший в курсе нашей затеи с карусельным конвейером и ставший впоследствии самым активным его строителем, пришел в кабинку Ивана Павловича и молча, как всегда, больше жестами, чем словами, чертя своим корявым пальцем на песке возле стола, набросал схему расстановки заливочных станков, требовавшую вчетверо меньше места и позволявшую снимать за смену в полтора раза больше отливок – был бы чугун!

Схема была гениально простой, с полуслова все ее оценили, и требовала для своего осуществления лишь некоторых, правда, довольно трудоемких, переустройств рабочих мест и потоков в землеприготовительном отделении. Кроме того, надо было прорубить ворота в боковой стене для отвозки отливок, ну, и еще кое-что по мелочам. Но выигрыш – в площади, в людях, во времени – был очевиден; Иван Павлович отправил Сергея Ивановича докладывать главному инженеру и начальнику что к чему, а сам взял рулетку и пошел начинать реконструкцию… Теперь уже ничто не могло остановить нас, и мы не останавливались: фронт требует больших молотков. Много. Очень много. Еще больше. Мы постараемся помочь тебе, фронт. Мы удвоим, если сумеем – утроим количество.

Вскоре мы его удесятерили. Большой молоток под символическим номером 3 000 000 мы сделали хромированным, покрыли его лаком, сделали для него изящную подставку и ящик, выстланный бархатом, и на дарственной медной табличке установленного образца выгравировали скупые слова благодарности вождю и учителю.

Но это все было потом, а в те первые горячие денечки мы попросту переселились в цех: глупо было ходить туда-сюда в лагерную зону ради четырех часов сна…

Когда мы наконец собрали нашу карусель и отладили все ее механизмы вхолостую, когда и тележки были установлены, и разгрузочный конвейер перестал капризничать (мы «учили» его подавать на-гора холодные отливки, а когда накидали в люк горячих, свежеотлитых, он стал барах-лить, и мы долго не могли раскусить, где и почему температурные помехи вызывали его заедание), в литейном цехе собрался весь штаб завода. Андрей Дмитрич, при всей своей любви к рационализации (не говоря уже о сопряженной с этим славе, орденах и премиях), был человеком на редкость осторожным, и эта осторожность выглядела порой даже трусостью. Когда весь только мыслимый риск был уже, казалось бы, позади и оставалось только пожинать плоды завершенной работы, он мог вдруг совершить маневр, как Чапаев с картошкой: уйти в глубокий тыл, а в атаку послать другого. Так и на сей раз принял он довольно странное решение.

– Запускать хотите? Валяйте, не возражаю. Только я за вас в тюрьму не пойду. А этим ведь кончится: как же вы, изобретатели х…вы, собираетесь заливщиков уберечь от несчастья? Вам что тут – цирк? С чугуном-то прыгать на вашу карусель?! И ты-то, Харон, охрана труда, тарарам-тарарам, ты-то как себе это представляешь, а?!

Возражений Андрей Дмитрич не слушал, поэтому никто ему и не возражал: бесполезно.

– В общем, так: три изобретателя – три сменных начальника конвейера, со всеми вытекающими. Так и в приказе запишем. На это время, Иван Павлович, начальником цеха поставь своего заместителя, технолог – то же самое, и ты, Харон, брось все другие дела. Месяц вам сроку: пойдет ваша карусель – спасибо скажем, а если чуть что – пеняйте на себя. Все.

И стали мы трое сменными начальниками. У Ивана Павловича была семья, жена и дети, поэтому мы с Сергеем Ивановичем взяли себе вторую и третью смены – оно, впрочем, и спокойнее: начальства меньше. Первый пуск начинали втроем. Чтобы успокоить Андрея Дмитриевича, мы ему показали сначала то, что отработали еще накануне: включили конвейер на высшую, восьмую скорость и пропустили четыре пары заливщиков с пустыми ковшами на рогачах по их рабочему маршруту. Надо сказать, что и на восьмой скорости, которую ввели мы не для работы, а как-то ненароком (дело в том, что между электродвигателями и ходовой частью карусели стояли две спаренные коробки скоростей автомобиля «ЗИС-5», как и вся-то конструкция во многом базировалась на хорошо знакомых нам узлах, агрегатах и деталях этой машины), конвейер двигался весьма плавно и медленно, так что перешагнуть на него и с него на пол не представляло ни малейшего затруднения, трудность если и была, то лишь психологического порядка, а ее мы, как сказано, заблаговременно преодолели небольшой тренировкой.

– Ну? – спросил Иван Павлович одними глазами.

– Пошли,– ответили мы кивком и взяли по рогачу:

Иван Павлович в паре с Сергеем Ивановичем, я с Юркой, а на первый станок принимать чугун встал Елистратов. Начали с малой скорости, но уже с первого полуоборота стало ясно, что надо переключать на следующую, а потом еще на следующую: Васька Елистратов только успевал прыгать в центральный люк, к рычагам переключения, и обратно на диск. Мы передали рогачи рабочим и стали наблюдать да подправлять, если что заедало: то отливка слетала с транспортера, то вода подавалась слишком мощно – ее тоже приходилось регулировать соответственно темпу вращения карусели… Пошел наш конвейер, и пошел на славу, красиво, ритмично…

Время от времени слышался грохот, как на скверной сцепке у железнодорожников: это Васька рывком стаскивал в центр какой-то закапризничавший откатной станок и на его место закатывал один из трех резервных. Над капризулей склонялись два слесаря, и через десять минут выбывший станок становился исправным – резервным. Шестнадцать откатных станков работали в заданном ритме, люди на рабочих постах тоже втянулись в ритм: выбивка, охлаждение, смазка, копчение, постановка стержней, сборка кокилей, установка литника и фильтра – все шло как по маслу, как на всяком конвейере. И хотя мы предварительно считали и рассчитывали, прикидывали и так и этак, мы все же не могли предугадать фактическую производительность карусели, зависевшую не только от собственных ее возможностей, но и от работы вагранок, и, главным образом, от темпа, в котором практически смогут заливщики подавать чугун, не мешая друг другу. И только вот сейчас, к концу первой смены, безо всякого подсчета всем стало очевидно: карусель преспокойно забирает весь чугун – все, на что способны вагранки,– так что остальному цеху, работающему еще на стационарных станках, чугуна уже не остается. А поскольку все работяги – на норме, а норма – это ж количество перелитого чугуна, все заливщики помаленьку перебежали на конвейер, и скорость его пришлось еще повышать: темп определяла только заливка, все остальные операции укладывались с запасом времени.

Иван Павлович на ходу переключил освободившихся работяг на демонтаж оборудования в главном зале – теперь-то можно было широким фронтом начать работы по устройству большого рельсового конвейера.

Все были довольны, начальство сияло, к нам зачастили делегации по обмену опытом, и я тоже сиял – пока не получил под зад и по ноге: взорвалась вагранка.

На этот раз обошлось, в общем-то, легко, без жертв – не то что в первом случае, из-за которого меня женили на технике безопасности. Тогда-то было похуже.

Чем кормят вагранку? Штыковым чугуном, это раз. Стальной ломью, это два. Ну и всякими присадками – ферромарганцем и силицием, известняком. И топливом – коксом. Все эти ингредиенты особых хлопот не причиняют (если не считать хлопот по соблюдению верных пропорций:

марка чугуна задается довольно строго, и от содержания в нем кремния или любого иного компонента зависят все его показатели – прочность, сопротивляемость сжатию и растяжению, способность образовывать осколки оптимального размера и т. д), а вот скрап и ломь – дело щекотливое. Сбором металлолома у нас занимаются все, сколько я себя помню. Но в военное время к нам поступал не бытовой и не промышленный лом, а военный: останки самолетов, орудий, танков, мостов, минометов и прочей техники, по преимуществу – трофейной. Первая трудность состоит в измельчении этого товара. (На заводе он называется, впрочем, не ломом, лом – это инструмент, а ломью – по какой-то любопытной аналогии, например, с шахтерской добычей или, скорее, с употреблением железнодорожного слова путь в женском роде: в отличие от любых иных путей, рельсовый у них именуется путью. Митрич, давай на вторую! – кричит сцепщик, подразумевая вторую путь…)

Стальную ломь приходится измельчать до определенных размеров, чтобы можно было загружать ее в вагранку. В нашем случае габариты отдельного куска не должны были превышать 300 мм, и для этого пришлось строить специальный заготовительный цех. Тут автогенщики пламенем резали многотонные скрюченные стальные скелеты на трехсотмиллиметровые куски. Само собой ясно, что боевую технику предварительно надо обезвреживать. Ясно-то ясно, а как это сделать? Не так-то просто… И вот в одну прекрасную ночь нас разбудил взрыв. Снесло часть цеха. От трех автогенщиков остался один, сильно израненный, и еще один лишний ботинок с ногой в нем. Резали ребята шестиствольный немецкий миномет, в стволы которого никто заглянуть не догадался: норма! некогда!

Вот в связи с этой историей сняли моего предшественника, а меня назначили на ТБ. Я чего-то там пробовал наладить в смысле предварительного осмотра, но вскоре бросил эту бесполезную затею: наученные горьким опытом, автогенщики теперь уж сами следили за тем, на что направляли свой резак,– какое-то время, во всяком случае. К моменту, когда я возился с карусельным конвейером, внимание их, возможно, снова ослабло, или просто черт решил пошутить с нами, но так или иначе в вагранку угодило что-то необезвреженное – то ли граната, то ли мина в части ствола, это установить, как вы понимаете, было невозможно. Хорошо еще, что штуковина эта разогрелась и взорвалась довольно быстро, еще в верхней части рабочей колоши, так что вырвала только фронтальный лист обшивки повыше дутьевого короба. Шуму и блеску было много, а разрушений, слава богу, мало. Если не считать, как сказано, что оторванный лист обшивки догнал меня (говорят, это было красивое зрелище) и вдарил пониже спины.

Лучшее средство от ушиба – беспокойство о том, не ушибло ли кого еще. Особенно помогает в тех случаях, когда беспокойство о других диктуется не любопытством, а чувством своей – пусть только юридической – ответственности за происшествие. Так что я сам встал, потирая ушибы, и прежде всего обернулся к вагранке: нет ли еще искалеченных или трупов. Пока останавливали дутье, да спускали чугун, да бегали наверх, на завалочную площадку, да звонили начальству, боль улеглась, паника тоже, я передал кому-то смену и пошел в санчасть перевязать ногу. Разрезали брезентовые брюки и валенок, и тут выяснилось, что крови набежало порядком, так что в кандей меня сегодня, скорее всего, не отправят. На всякий случай лекпом уложил меня на койку в стационаре: Иосифовича не было, его куда-то срочно вызвали.

Он вернулся на следующий день и, увидев меня, несказанно обрадовался: – Я тебе подарок привез, танцуй! – и он протянул мне странный сверток: что-то плоское, круглое, упругое вроде мотка проволоки. Я развернул пакет – действительно проволока! И вдруг меня осенило: струны, струны для нашего рояля! Откуда, каким образом, почему именно Григорий Иосифович?

– Борзых щенков у него не оказалось,– отмахнулся хирург,– так я залез к нему в рояль: с паршивой овцы, сам понимаешь…

Отлучался Григорий Иосифович, как выяснилось, самолетом по срочному вызову в Хабаровск, какому-то крупному снабженческому начальнику надо было сделать операцию (первый раз он сказал – геморрой, второй раз – аборт, а толком я так и не узнал этого, да меня оно, признаться, не интересовало: просто очень любопытно было, как виртуозно Григорий Иосифович врет – вдохновенно и весело, просто так, от любви к искусству «травить баланду»), и в благодарность пациент захотел озолотить хирурга. И золотой Григорий Иосифович, холостяк-бессребреник, все эти годы проходивший на наших глазах в военном обмундировании и шинельке черт-те какого срока, потребовал за свои услуги… струны для рояля,

Поди разберись тут: что мне Гекуба, что ему наш рояль?

Может, это был просто урок любви к человеку – прошу прощения за выспренность, совершенно неуместную применительно к нашему главному хирургу. И что это за любовь такая, если он зачем-то заставлял меня присутствовать на всех операциях, вызванных производственным травматизмом? Ну, всякие там переломы, вывихи, рваные раны и проломы черепа – это еще куда ни шло, но почему он требовал моего присутствия на ампутациях пальцев?

С пальцами дело у нас было просто страшное. Оно началось в тот день и час, когда мы получили мощные вальцы для вулканцеха и резиновый сырец, который эти вальцы перерабатывали в лист, идущий на ремонт автопокрышек.

Вальцы были как вальцы – сверху посмотреть на них, ничего особого и не увидишь. Ну, два метровых цилиндра диаметром миллиметров по 200, не больше, они медленно вращаются навстречу друг другу, а в узкую регулируемую щель меж ними закладывается резиновый сырец – этакая тяжелая, густая замазка, серая, вонючая. Приходила она в ящиках, сплошной глыбой, от нее приходилось отрезать или отрубать топором куски, которые можно бы поднять и положить на вальцы. Сперва кусок пропускается через широкую щель, после первой обминки – через постепенно уменьшаемую, пока не получится лист толщиной в 10—12 мм.

Работа на вальцах считалась не самой тяжелой, на нее было много охотников. Уже первые работяги нащупали разумный техпроцесс: сперва нарубить массу на куски, потом пропустить все куски через широкий зазор вальцев, откладывая их в сторонку, потом, уменьшив щель, пропустить всю партию по второму разу, и так до последней операции. Днем все шло нормально, работали в рукавицах, соблюдали грозное правило, вывешенное над вальцами: «Береги руки! Не отвлекайся!», а вот ночью… Ночью утомляемость возрастает, и под утро, когда остается последний прогон, глаза уже слипаются, ноги подкашиваются, рукавичный брезент действует на нервы, да и лопаточкой пользоваться лень: долго ли рукой подтолкнуть? Недолго. И недолго прилипнуть пальцам к резине. И задремать недолго. Правда, как только пальцы сожмет вальцами, ты проснешься, толкнешь свободной рукой или ногой аварийный тормоз – у нас этих тормозов понаставлено было столько, что не задеть тормоз было труднее, чем задеть,– но будет уже поздно, пальцы будут раздроблены на две фаланги полностью, да и третьи фаланги будут изуродованы необратимо. Все это мне и показывал Григорий Иосифович, удаляя осколки кости и накладывая швы на бывшую руку.

– Ну, и много еще таких ты мне будешь поставлять? – говорил он после каждой операции, не ожидая прямого ответа, но ясно давая понять, что акт, который все мы подписывали – и он, и я, и сам пострадавший, и еще много всяких начальников, в котором было черным по белому сказано, что травма получена из-за нарушения пострадавшим элементарных правил ТБ, то есть по собственной вине,– что этот акт для него, как врача и человека,– отписка и больше ничего. Тут дело было не в моей должности, а в моей человечности – я это понимал, мучился и… ничего не мог придумать.

Придумал один пострадавший. Казалось бы, единожды перенеся такое, человек на всю жизнь проникается непреодолимым ужасом перед проклятыми вальцами, даже и смотреть на них не сможет без содрогания. Это – нормальная, внелагерная, психология. А лагерная устроена как-то иначе. Приходит ко мне однажды такой инвалид – устроили его где-то не то сторожем, не то истопником, не помню уже,– и говорит: хочу, мол, снова на вальцы. Я на него уставился, должно быть, как на помешанного.– Идем,– говорит,– покажу.

Приходим в вулканцех, подходим к вальцам. Инвалид отодвигает рабочего, становится на его место и начинает заталкивать резину своей культей,– обернувшись ко мне и радостно улыбаясь: ничего его культе вальцы сделать не могут, хоть силком ее пихай,– она же толстая и круглая

Да… С тех пор на вальцах работали только инвалиды, потерявшие пальцы здесь же. Норма им, как инвалидам, была небольшая, они хорошо зарабатывали, были довольны,– если только человек без четырех пальцев правой руки может быть доволен.

Больше всех был доволен Григорий Иосифович: вот это решение проблемы было, казалось, совсем в его духе. Он даже обещал написать в медицинский журнал – не знаю, написал ли.

…И вот он вошел ко мне в палату, куда позвал его Юрий Николаевич, когда я очнулся. Он сразу взял в руки чайник-поилку: когда человек долго без сознания, организм сильно обезвоживается, и первое слово, слетающее с уст воскресшего, гласит: пить.

– Ну?! – шагнул он ко мне, лучась доброй радостью. Я тоже улыбнулся и сказал: – Ку-… курить…– не нарочно, конечно, а просто так – мысли были где-то еще не здесь, да и поилка была ведь тут же, чего уж формализм разводить…

Григорий Иосифович расхохотался. Потом сказал серьезно:

– Будет жить. X… с ним, сверни ему цигарку.– Сам он не курил.

Я затянулся – и снова куда-то провалился, но, кажется, ненадолго. И вскоре совсем поправился. Когда Юрий Николаевич пришел ко мне в следующий раз, я встретил его уже в полной форме:

– Вспомнил я вашего дю Вентре, будь он неладен! Вот память никудышная, прямо какая-то деменция прекокс – преждевременное окисление мозгов.

– Закисание,– поправил Юрий Николаевич: – Ментос – это ум, а деменция – впрочем, раз вы вспомнили, то вам ничего похожего не угрожает… Что же вы вспомнили?

– А вот вспомнил один сонет – не скажу уж, в чьем переводе: «Мороз начистил лунный диск до блеска, Рассыпал искры снег по мостовым…»

Юра дослушал до конца, удовлетворенно кивнул головой и сказал:

– Ну, так чего ж ты тут валяешься?

Так стали мы побратимами. А сантиментов меж нами и позже не было – трудно даже сказать, почему да отчего. Холодноватая, чуть ироничная тональность, взятая Юркой с самого начала и очень понравившаяся мне (потому, может статься, что я за ней почувствовал бездну души, таланта, жизнелюбия, добра), стала нашим нерушимым стилем, для непосвященных совсем непонятным. «Какой магнит друг к другу нас влечет» – этого мы, пожалуй, не смогли бы никому объяснить, а сами об этом никогда не задумывались. Магнит между тем какой-то был, иначе прошли б мы друг мимо друга, как мимо тысяч других проходили.

…Когда прибывала новая партия заключенных – по нашим нарядам ли, или с этапа, свежие, это безразлично,– заинтересованные начальники цехов и отделов приходили посмотреть людей, вернее – их формуляры, чтобы отобрать для себя наиболее подходящих рабочих и специалистов. И я ходил на эти «обнюхивания», как они у нас назывались,– чем черт не шутит, может, попадется кто-нибудь из артистической братии, нам ведь так недоставало музыкантов, певцов…

– И чем же вы тут занимаетесь? – спросил у меня один из вновь прибывших. Глаза мне понравились – я остановился и не без гордости сказал, что мы, дескать, были только авторемонтниками, а вот сейчас начинаем осваивать всякие оборонные предметы первой необходимости – вон, взгляните: наши танкетки «Т-38».

– Верховное командование поступило разумно, распорядившись перевести нас к вам,– сказал мой собеседник: – без нас вам просто не справиться.

– А кто вы по специальности, если не секрет?

– Сапер. Техник-строитель с уклоном в береговую оборону. У вас есть тут морские границы?

– Будут. А работа в техотделе вас пока не устроила бы?

– Если в карьере и на лесоповале у вас все вакансии заняты, придется удовольствоваться рейсшиной.

Разговорились. Он был ленинградцем. Любил и знал музыку. И поэзию, конечно,– кто же из нашего поколения не любил поэзию? Стали припоминать известные нам переводы 66-го сонета Шекспира, и Юрий Николаевич прочел один очень удачный и мне незнакомый перевод, сказав, что не помнит, чей именно… О том, что это его собственный, я узнал только после его гибели, из тетрадки, сохранившейся у его матери, Ядвиги Адольфовны…

Потом незаметно как-то перешли на французских поэтов XVI века, и Юрию Николаевичу, должно быть, показалось похвальным, что я не только знал какие-то имена, но даже кое-что помнил из Ронсара, д'Обинье, правда, только крохи, отдельные строчки…

– А как вы относитесь к Гийому дю Вентре? – спросил он.

Я напряг свою память, но она безмолвствовала: этого имени там не значилось. Я признался, что тут у меня прокол.

Юрий Николаевич кивнул коротко: так, мол, и следовало ожидать, у нас дю Вентре не переводили – во всяком случае, в XX веке, да и на родине его, пожалуй, знают лишь специалисты.

Через несколько лет Юрка однажды рассмеялся: – Подумать только, что наша встреча могла не состояться, просто лопнула бы, если б тебе, трепач несчастный, тогда, в наш первый разговор, вздумалось брякнуть, что ты знаком с дю Вентре!..

Что ж, мне просто повезло. Свободно мог бы и брякнуть – если б моим собеседником был не Юрка, обязательно брякнул бы.

Излечился я от дешевого всезнайства сравнительно недавно, в середине тридцатых, на конкретном поучительном примере, о котором сейчас расскажу, но рецидивы, конечно, случались.

А пример был такой. Зашла к нам однажды наша общая любимица, красотка Розита, девушка начитанная, остроумная и вообще – на уровне. Шла у нас горячая дискуссия о только что вышедшем романе «Скутаревский», и кто-то спросил с ходу, читала ли Розита «Скутаревского». Розита чуть нахмурила свои бровки и «вспомнила»:

– Скутаревского? Да, какие-то мелкие вещички читала. Любопытно, очень любопытно…

Вот и я мог бы так запросто похлопать по плечу далекого Гийома дю Вентре. Другие-то похлопывали – ого, еще как! Но это уже было много позже, когда мы собрали первый томик, первые 40 сонетов, снабдили их предисловием и портретом автора и разослали весь тираж – все пять экземпляров – нашим московским и ленинградским родным и друзьям, Люсе и Жене и еще кое-кому, а те уж потащили их по всяким маститым специалистам по французской поэзии XVI века…

Но все это было уже много позже, уже отгремела и увенчалась нашей победой Великая Отечественная, и людям на воле постепенно можно было вернуться и к французской поэзии, и ко многому другому, что было на несколько лет отодвинуто в самую даль сознания, а нашему заводу понемногу снижали объем военных заказов, повышая объем мирной продукции,– мы снова были авторемонтниками.

На смену машине «ЗИС-5-ВВ» (ВВ – обозначение модификации военного времени: деревянная скамья вместо пружинно-дерматинового сиденья в кабине водителя, специализированные кузова, средства огнетушения, глубокие фары с синим стеклом…) пришли лендлизовские «студебеккеры», отслужившие свое на фронте и назначенные послужить теперь делу мира – разумеется, после лечения на нашем заводе.

Пришли и новые люди – нового, доселе неизвестного нам качества, державшиеся обособленно и замкнуто. И в лагерной зоне их поместили в отдельных бараках, и на работе держали их как-то под особым наблюдением, смешанным из любопытства, некоторого страха и изрядной доли неприязни, не обнаруживаемой, впрочем, вслух: не полагалось ведь подразделять врагов народа на так называемых и всамделишных, да и кому охота разбирать эти нюансы…

Необычным и потому, должно быть, немного пугающим признаком новичков для нашего лагеря был их срок – двадцать пять! До этого выше червонца у нас никого не бывало, а с червонцем было, пожалуй, процентов девяносто. Считалось, что чем больше срок у человека, тем больше вероятности, что он подумывает о побеге: терять-то ему нечего, и так и этак – пожизненная каторга. Но к контрикам-троечникам успели как-то приглядеться и сообразить, что эта публика бежать не станет – некуда ей бежать, от себя никуда не убежишь. Так что и отношение к нам – в смысле нашей подконвойности – с годами стабилизировалось в весьма ощутимом соблюдении неких формальностей, не более того. Нас не донимали ночными поверками, прочими нервотрепками, обычными при закручивании режимных гаек. Нас не брили наголо – тех, кто добросовестно работал, во всяком, случае. Принудительная стрижка ограничилась в конце концов только клиентурой кандея: кто проштрафился и попадал в изолятор, выходил оттуда гладенький, так что резко выделялся на общем волосатом фоне.

А этих новеньких привезли стрижеными и часто стригли. Мы знали, что это – власовцы, хотя и не знали толком, кто или что такое сам Власов: официальная информация на эту тему была очень скупой, а неофициальной совсем не было. Попытки сближения с новичками терпели крах: они держались замкнуто, производили впечатление людей очень недалеких, угрюмо напряженных, ушедших в себя и крайне недоверчивых. Те несколько недель, что провели они на нашем заводе, были для нас, старичков, омрачены очередным крушением надежд. После тридцать восьмого года массовых поступлений нигде не отмечалось, и было похоже, что больше такого не повторится, и возникали друг за другом надежды: когда вспыхнула война – не отправят ли на фронт, а когда настала победа – не освободят ли так же легко и просто, как в свое время посадили…

Правда, мы опасались амнистии. Амнистировать – значит простить грехи, а грехов за собой мы не знали. Я не берусь говорить за всех или даже за многих,– возможно, были люди, которым важно было освободиться, вернуться на волю любой ценой, любым путем, и в общем-то было начхать, будет ли это называться амнистией, депрессией, помилованием или еще как-нибудь. Но о себе и о Юрке и еще о достаточно большом количестве хорошо знакомых мне людей я могу вас заверить, что если б перед нами стоял выбор – амнистия или бессрочное заключение с надеждой на пересмотр дела и реабилитацию, мы, не раздумывая, избрали бы второе. Свобода? – Да, но только действительная, мне принадлежащая, а не дарованная из милости. Любовь к свободе, как всякая любовь, не всегда прямо пропорциональна степени обладания объектом любви. Иногда она и обратно пропорциональна…

Разные аспекты свободы проходили перед моими глазами. Свободными – или вольнонаемными – считались и несколько офицеров, прибывших к нам на завод в сорок шестом. Они ходили в военном, жили на вольных квартирах, да и вообще были вроде всамделишных вольных… Но только у них не было друзей среди остальных вольнонаемных, да и нас, заключенных, они, естественно, сторонились. Пока не попривыкли. А когда привыкли и разговорились, обнаружилось, что их свобода от нашей ни слишком отличается. У них не было не только паспортов, но не было и права свободного перемещения, они были привязаны к нашему заводу и своей квартире и даже прогулку в город должны были оформлять в комендатуре. Были они «под надзором» – в связи с тем, что побывали в плену. Знаков различия они не носили, орденских ленточек тоже, но все носили нашивки за раны. И о свободе и реабилитации мечтали совершенно так же, как мы, хотя, казалось бы, какая огромная меж нами дистанция!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю